– Посмотрели и будет, – сказал Стивен. – Да, красиво, впечатляет, но и вокзал Сент-Панкрас по-своему красив в четыре утра. Просто разный шлейф ассоциаций.
Мы забились в автомобильчик Бернса и поехали назад, в гостиницу.
Рано утром мы отбыли из Афин. На вокзал проводить нас пришли друзья Стивена, все еще расстроенные из-за нашего спешного отъезда. Стивен, разумеется, ни о чем не сожалел. Но я… Это как если бы меня в семнадцать лет силой увозили из Парижа, дав лишь мельком взглянуть на Елисейские Поля. В Афинах, как и в Париже, ощущалось напряженное биение жизни, там витал бодрый, веселый дух, а запруженные людьми утренние улицы удивляли сочетанием активности и праздности.
Под стук колес поезда, увозившего нас на север, Стивен вновь уткнулся в свои карты, а я сидела и смотрела в окно. Вид фессалийских равнин[42] навевал мне мысли о великих армиях прошлого, но для Стивена проплывающий мимо пейзаж означал только то, что расстояние между ним и сернами сокращается с каждой минутой.
На какой-то станции мы сошли и пересели в другой поезд. Где точно, я теперь не помню. Мы видели следы недавнего землетрясения – расколовшиеся пополам жилые дома, груды обломков на месте разрушенных зданий, – но воспринимали все это довольно равнодушно: за время войны глаза привыкли к подобным картинам. Солнце скрылось, зарядил дождь. Земля от дождя побурела, женщины, пряча лицо под платком на манер мусульманок, понуро скребли мотыгами скудную пашню. Мы проезжали пустые полустанки, вдогонку нам неслись крики ослов. Поднялся ветер, в стекла сек косой дождь. Вдалеке я увидела контуры гор и, тронув Стивена за колено, кивнула на окно. Он сверился с картой. Где-то там, за маячившей в тумане грядой, скрывался увенчанный снежной короной исполин – Олимп, твердыня греческих богов. Но такие выси были не для нас. Наш путь лежал на запад, к сернам.
Грязная и мокрая Каламбака, притулившаяся у подножья скальных Метеор, выглядела не слишком соблазнительно. Однако именно здесь нам пришлось сойти. Быстро наведя справки (ломаный греческий Стивена был густо пересыпан итальянскими словами), мы выяснили, что упустили утренний автобус, который в это время года ходил только раз в сутки – вверх по горному серпантину до самого перевала. Но Стивен не намерен был отступать. Если нет автобуса, нужно найти другой транспорт, и в будке станционного кассира собрался военный совет: мы со Стивеном, сам кассир, бородатый осанистый старик, и мужчина помоложе, свояк кассира, случайно проходивший мимо. Все бурно жестикулировали и перекрикивали друг друга, азартно обсуждая, как нам до наступления темноты попасть на перевал.
Наконец на родича кассира снизошло озарение. У его племянника есть машина. Хорошая машина. Надежная, устойчивая на виражах, и даже фары исправные! Втроем мы отправились в кафе отпраздновать удачу за чашкой кофе и рюмкой узо. Тем временем машину племянника подогнали в ближний гараж на заправку. У племянника на глазу было бельмо. Я невольно забеспокоилась, не слишком ли рискованно садиться в машину с одноглазым шофером. И когда мы тронулись в путь, рванув по дороге из Каламбаки, как по гоночной трассе, меня осенило: вероятно, из-за бельма шофер просто не видит опасности, потому и водит так лихо. Бельмом у него был закрыт левый глаз, и как раз с левой стороны дороги тянулся обрыв.
Езда в машине по горному серпантину – удовольствие сомнительное. Как проверка водительского мастерства это еще приемлемо, но в Северной Греции, после дождей, когда потоками с гор на дорогу нанесло камней и грязи, когда вокруг уже смеркается, шасси то и дело возмущенно вздрагивает, на виражах мотор жалобно воет, а одноглазый шофер внезапно хватает болтающееся над приборной доской распятие и с истовой страстью его целует, – в таких обстоятельствах подъем по горной дороге окончательно выводит из равновесия. Стивен сидел справа, и у него за окном мелькал только крутой склон; мне же повезло меньше – подо мной слева пролегало отвесное ущелье. На каждом повороте, переключая передачу, шофер тяжко кряхтел, и это тоже не добавляло мне спокойствия. Впереди сквозь пелену дождя проступал деревянный мост над глубоким оврагом, по которому через какие-нибудь пять минут нам предстояло проехать. Издалека мне показалось, что мост разрушен, что среди камней на дне лежат обломки досок. Неудивительно, что наш одноглазый шофер снова прижал к губам распятие.
Сумерки быстро сгущались. Шофер включил свои хваленые фары. Как и распятие, это был скорее акт отчаяния: свет от фар почти не помогал. Дорога петляла, поднимаясь все выше и выше, и на всем ее протяжении мне не удалось заметить ни одной точки, где можно было развернуться и поехать назад, в Каламбаку. Как Роланд в «Чайльд-Гарольде»[43], мы могли бы сказать: вперед, вперед, нет для меня иного! Я зажмурилась. И только тогда, да и то не сразу, услышала рядом голос Стивена:
– Что с тобой? Укачало?
Ну что тут скажешь? Мой муж, как всегда, был на высоте непонимания.
Истошный рев мотора и скрежет переключаемой передачи возвестили, что смерть неминуема; чтобы не прозевать такой момент, я открыла глаза. Оказалось, мы все-таки добрались до цели.
Не знаю, какие здания можно увидеть в Малакаси сегодня. Не исключено, что теперь там построили мотель. В тот год, о котором речь, на самом верху перевала, чуть в стороне от дороги, стояла бревенчатая хижина; на площадке перед ней можно было запарковать автобус или грузовик. Вокруг темнел буковый лес. Дождь кончился. В чистом холодном воздухе ощущалась бодрящая нота, какая появляется на высоте семи тысяч футов. В окошке горел свет. Шофер погудел, дверь открылась, и на пороге показался человек.
– Выходи, – скомандовал мне Стивен, – поможешь выгрузить вещи. Они без нас объяснятся.
Едва машина остановилась, мою нервозность как рукой сняло. Горный воздух подействовал на меня, словно винный дух на алкоголика. Я потянулась, размяла ноги, и если бы в эту минуту Стивен сказал, что мы немедленно отправляемся в погоню за сернами – пешком, через лес, в темноте, – я бы с готовностью последовала за ним. Но мы всего лишь перенесли наш скарб под крышу.
Пока Стивен на своей греко-итальянской тарабарщине пробовал вмешаться в темпераментный разговор одноглазого шофера с хозяином, я могла спокойно оглядеться вокруг. Помещение представляло собой комбинацию закусочной и торговой лавки в форме буквы «Г». Земляной пол, лестница на чердак и подобие кухни в углу. Пахло едой, в кастрюле что-то булькало. На полках был разложен разный нехитрый товар: сигареты, мотки бечевки, зубная паста, рулоны материи – словом, все, что можно найти в любой уважающей себя сельской лавочке. Хозяин, приветливый мужчина средних лет, встретил нас без всякого удивления, с истинно греческим радушием, и тепло пожал каждому руку. Можно было подумать, что к нему не первый раз заявляются на ночь глядя безумные англичане, одержимые погоней за мифической серной, и он всех готов приютить и накормить.
Я жестом дала ему понять, что хочу закурить, и показала на прилавок, где лежали пачки сигарет, но хозяин отмел эту идею и с поклоном протянул мне свои. Затем, не переставая кланяться, предложил подняться по лестнице наверх. Я поняла, что нам всем вместе – хозяину, одноглазому шоферу, Стивену и мне – предстоит провести ночь на чердаке, завернувшись в одеяла, пока грудой сваленные на дощатом полу, если только я не предпочту из скромности уединиться в чулане. Я улыбнулась и покивала, надеясь таким образом выразить свою признательность, после чего снова спустилась вместе с ним вниз, в лавку.
Первый, кого я там увидела, был Стивен. Он расчехлил свое ружье и демонстрировал его низкорослому человечку с крысиным лицом, в одной рубашке, который появился из кухни. Человечек пришел в большое возбуждение, кивал головой, а потом разыграл настоящую пантомиму: низко пригнулся, настороженно, по-звериному напружинился и вдруг высоко подпрыгнул на месте под аплодисменты нашего одноглазого шофера.
– Порядок, – доложил мне Стивен, – все сходится. Эти ребята знают лесорубов, которые видели серн.
Голос его победно звенел. А мне в голову лезла всякая глупость на тему «Дома, который построил Джек»: а это веселая птица-синица… лягнувшая старого пса без хвоста, который за шиворот треплет кота, который зачем-то ворует пшеницу… Неужели же мы проделали весь этот путь до перевала в горах Пинда только затем, чтобы кого-то умертвить?
– Поздравляю, – сказала я, пожав плечами, и достала губную помаду: женщина я или нет, в конце концов?
На стене за прилавком висело маленькое треснутое зеркало. Мужчины восхищенно за мной наблюдали. Я обеспечила себе особое положение. Не нужно было ничего говорить – я и так знала: когда настанет время укладываться спать, мне отведут чулан, одеяла рассортируют и лучшие отложат для меня. Греки поклонялись Гее еще до рождения Зевса.
– Поздравляю, – сказала я, пожав плечами, и достала губную помаду: женщина я или нет, в конце концов?
На стене за прилавком висело маленькое треснутое зеркало. Мужчины восхищенно за мной наблюдали. Я обеспечила себе особое положение. Не нужно было ничего говорить – я и так знала: когда настанет время укладываться спать, мне отведут чулан, одеяла рассортируют и лучшие отложат для меня. Греки поклонялись Гее еще до рождения Зевса.
– Этот коротышка понимает по-итальянски, – сообщил мне Стивен, когда все уселись ужинать: яичница на оливковом масле и сардины из банки. – Он во время войны был в плену, в лагере. По его словам, лесорубы уже свернули работу и спустились на зиму вниз, но один парень пока еще пасет коз над линией леса, в паре сотен футов отсюда вверх по горе, – так вот он якобы знает про серн абсолютно все. Иногда наведывается сюда по вечерам. Возможно, и сегодня заглянет.
Я перевела взгляд на наших новых знакомых. Повар вернулся к своим кастрюлям и сковородкам, а хозяин лавки теперь исполнял роль цирюльника – брил одноглазого шофера. Тот вальяжно откинулся на стуле: на плечах полотенце, лицо в мыльной пене, бельмо доверчиво обращено к широкоплечему, улыбчивому хозяину, который склонился над ним с раскрытой бритвой в руке. Сквозь потрескиванье радиоприемника доносилась музыка – какая-то латиноамериканская мелодия. В горах Пинда, на безвестном перевале! Хотя в таком месте ничему нельзя удивляться.
Пока я выскребала ложкой из блюдца остатки сливок, которыми нас угостили на десерт, Стивен взял карандаш и принялся рисовать голову серны, прямо на голых досках стола. Хозяин, а за ним и наш свежевыбритый одноглазый шофер придвинулись поближе и стали смотреть. Где-то вдалеке раздался собачий лай, но никто не обратил на это внимания: мужчины следили за тем, что рисует Стивен. Я встала и пошла к двери. Перед ужином я немного осмотрелась на местности и выяснила, что сразу за дорогой бежит и стекает в ущелье горный ручей и там можно умыться. В темноте я пересекла посыпанную гравием площадку и спустилась к ручью. Вчера вечером – полумесяц над Парфеноном, сегодня – строй высокогорных буков, еще на семь тысяч футов ближе к звездам. Все стихло; немногие сохранившиеся на ветках листья не шевелились. Небо здесь казалось необъятнее, чем дома, в Англии.
Я умылась водой из ручья и снова услыхала собачий лай. Я вскинула глаза туда, где над бревенчатой хижиной виднелось неширокое плато, доходившее до края ущелья. В темноте я уловила там какое-то движение. Я вытерла руки о свитер и, перейдя дорогу, пошла через площадку обратно, в сторону плато. И тут раздался свист. Дико было слышать этот звук здесь, на горном перевале, вдали от населенных мест. Похожий свист нередко слышишь, когда идешь по улице в неспокойном городском квартале; при этом звуке женщина непроизвольно ускоряет шаг. Я замерла на месте. И только тогда разглядела, что на узком плато расположилось на ночь стадо коз. Они сбились в плотную кучу; их стерегли две собаки, по одной с каждой стороны, а в середине стада возвышалась неподвижная одинокая фигура в бурнусе с капюшоном. Опираясь на посох с крючком, пастух смотрел не на меня, а выше, куда-то в горы. По всей видимости, он и свистнул.
Я на миг задержалась взглядом на этой картине. Силуэт человека, лежащие козы, сторожевые собаки – все они существовали отдельно от уютного мирка бревенчатой хижины. Они жили другой, закрытой от нас жизнью. Смотреть на них было все равно что подглядывать. Их безмолвная неподвижность пробуждала во мне странное беспокойство. И потом – как понимать этот свист? Негромкий, призывный, предостерегающий? Я повернулась и пошла к дому.
Теперь сама лавка – земляной пол, банки консервов, мотки бечевки – и гомон мужских голосов (трое местных сгрудились за спиной у Стивена, и все обсуждали рисунок) подействовали на меня успокаивающе. Даже скрипучий динамик и сбивчивая трескотня «Радио Афин» уже не раздражали, как атрибуты привычного быта. Я села к столу рядом со Стивеном и взяла у хозяина еще сигаретку.
– Они здесь, – заявил Стивен, не отвлекаясь от рисования; он резкими штрихами набрасывал фон – условный кустарник – вокруг головы серны.
– Кто они? – спросила я.
– Серны, – ответил он. – Два дня назад их снова видели.
Не знаю почему – возможно, я просто устала, все-таки весь день в пути: из Афин мы выехали ни свет ни заря, и дорога на перевал по серпантину была нелегким испытанием – и нервным, и физическим; так или иначе, от его слов у меня испортилось настроение. Мне хотелось сказать: «Да пропади они пропадом, эти серны! Неужели нельзя забыть про них хотя бы до утра?» Но это означало бы снова осложнить наши отношения, которые после отъезда из Лондона более или менее наладились. Поэтому я промолчала. Стивен продолжал рисовать. Дым от сигареты щипал мне глаза; я зевнула, прислонилась головой к стене и задремала, как сомлевший пассажир в вагоне поезда.
Меня разбудила музыка. Вместо «Радио Афин» играл аккордеон. Я открыла глаза. Повар с крысиным лицом оказался артистом: он сидел на стуле скрестив ноги и пел под собственный аккомпанемент, а хозяин, одноглазый шофер – и Стивен! – в такт прихлопывали в ладоши. Песня была дикая, печальная, вероятно сложенная в бог весть какой пустынной македонской долине давно забытым славянским предком[44], но в мелодии угадывался своеобразный ритм, слышалась грозная удаль, а высокий голос певца звучал как тростниковая дудочка – или как флейта Пана.
И только когда он допел и поставил на пол аккордеон, я заметила, что нас уже не пятеро, а шестеро. К нам присоединился пастух – мое недавнее видение. Он сидел на скамье в стороне от других, завернувшись в свой бурнус с капюшоном и все так же опираясь на посох. Свет от лампы, которая покачивалась на длинном шнуре, перекинутом через потолочную балку, выхватывал из полутьмы его лицо и глаза. Я в жизни не видела таких странных глаз. Большие, изжелта-карие, широко расставленные, они смотрели с выражением смутной тревоги – словно человек встрепенулся от неожиданности. Может быть, подумала я, он удивился, почему оборвалась песня? Но я ошиблась; минуты шли, а выражение его глаз не менялось, с лица не сходил настороженный, тревожный взгляд: так смотрит тот, кто готов в любой момент сорваться с места – пуститься наутек или ринуться навстречу опасности. Мне пришло в голову, что он, должно быть, слепой и его необычный, немигающий взгляд – просто взгляд незрячего человека. Но вот он шевельнулся, что-то сказал хозяину лавки, и по тому, как ловко он поймал на лету небрежно брошенную пачку сигарет, я убедилась, что он отнюдь не слеп, – совсем напротив. И теперь его глаза были устремлены на тех, кто сидел за столом, пока наконец не сфокусировались на Стивене. Казалось, глаза еще больше расширились – этот тревожный, испытующий взгляд становился невыносимым.
Понизив голос, я спросила Стивена:
– Как думаешь, он не в себе?
– Да нет. Просто он подолгу живет в полном одиночестве. Это тот самый пастух, о котором нам говорили. Утром он нас отведет.
Я снова приуныла. Короткий сон помог восстановить силы – усталость почти прошла, но меня охватило недоброе предчувствие.
– Отведет? Куда? – спросила я. Пастух не сводил с нас взгляда.
– У него в лесу сторожка, – неохотно объяснил Стивен. – Все улажено. В часе ходьбы отсюда, в гору. Там можно временно остановиться.
Стивен говорил таким тоном, будто планировал банальный уик-энд с партнером по гольфу. Я снова посмотрела на пастуха. Его янтарные глаза ни на миг не отрывались от Стивена, а сам он весь подобрался, словно ждал, что мы вот-вот на него нападем, и был готов унести ноги.
– По-моему, мы ему не нравимся, – сказала я.
– Чепуха, – отмахнулся Стивен и, встав из-за стола, подхватил ружье.
Пастух тоже поднялся и в следующий миг оказался на пороге. Я не успела заметить, как он там очутился, – словно по воздуху перелетел. Так или иначе, он стоял у открытой двери с рукой на щеколде. Его стремительность никого, кроме меня, не удивила – может быть, ее просто не заметили: Стивен стоял к нему спиной, повар перебирал клавиши аккордеона, хозяин и одноглазый шофер сели играть в домино.
– Пойдем спать, – сказал мне Стивен. – Ты же валишься с ног.
Дверь закрылась. Пастух исчез. Как он ушел, я не видела, хотя отвела взгляд всего на секунду. Мы со Стивеном поднялись наверх – он впереди, я за ним.
– Устраивайся в чулане, – распорядился он, – а я лягу с ребятами. – И вытащил из общей кучи пару одеял.
– А этот где будет спать?
– Ты о ком?
– О пастухе. Который поведет нас утром.
– О нем не беспокойся. Завернется в свой бурнус и заночует с козами.
Стивен снял куртку, а я на ощупь пробралась в свой закуток. Внизу повар снова затянул песню под аккордеон, его голос-дудочка долетал до нас сквозь дощатый пол. Через щель в обшивке чулана можно было различить узкую полоску плато над хижиной, наполовину облетевший бук и одинокую звезду, а под деревом уже знакомую фигуру в бурнусе. Я легла и закуталась в одеяла. Лицо мне холодил сквозняк из щели. Вскоре аккордеон затих, потом умолкли и голоса. Я слышала, как мужчины поднимаются на чердак. Немного погодя они захрапели, каждый на свой лад: значит, уснули. А я лежала, прислушиваясь, напрягая все свои чувства, – и ждала, ждала, когда раздастся тот самый звук: почему-то я твердо знала, что снова его услышу. И он донесся до меня – только более слабый, далекий. Птица так не кричит, и пастух не так подзывает собаку. Это был другой звук, резкий, настырный: протяжный, нахальный свист вслед идущей по улице женщине.