Радостно было понимать, что главное действующее лицо еще здесь, можно задать вопрос, уточнить. Время есть. Надя наводила на разговоры, выясняла, что-то помнила сама из жизни вместе пройденной, что-то Лева рассказывал. У него все события заслонились смертью отца, как его тащили по коридору в университете до «скорой», а уже не надо было. Но зато Лева хорошо ориентировался во всяких исторических вехах – отъезд из Киева, смерть бабушки (никогда им не узнанной) на вокзале в Москве, Митя, его семья, что-то личное, не понятое Надей.
Кое-что она нашла в этом архиве и про себя, под именем «Н.». И нисколько не стыдно было читать, все ж известно. «У Н. опять событие. На лимонном дереве вырос лимон. Все сбежались. (Дальше много зачеркнуто.) Где бы надо приложить голову, она прикладывает руки. Лева в восторге!» А лимон – пожалуйста, вот он. До сих пор стоит на кухне и дает урожай. Выращенный из обычного семечка, а потом привитый особым способом. Пили чай с лимоном однажды вечером, оставшиеся на блюдце косточки Надя сунула в пустой горшок с землей. Сережа был во втором классе, написал сочинение «Наш лимон», где было выражение «плод любви». Любви мамы к растениям. Сочинение читали на каком-то педсовете, ставили в пример и вообще долго в школе вспоминали… Но про это в черновиках Елена Михайловна не написала.
Надя завела блокнотик, внесла в него основные даты и события, короткие характеристики на каждого. По вечерам раскладывала свои записи, сосредоточенно корпела над очередным шедевром, поправляя волосы за ушами и пришептывая под нос.
В большой комнате под лампой рождались картины, сцены из жизни. Уже легко было представить аллею каштанов от задней калитки сада почти до самой станции, откуда вечерами по будням возвращался со службы папенька. Цветник вдоль тропинки, темные доски веранды, косенькая Зоя, подающая чай…
Корсаковы
Михаил Михайлович Корсаков был потомственный врач, специалист по внутренним болезням, доцент медицинского факультета при Киевском университете. Обожаемый студентами и больными, очень простой в общении, добрый и застенчивый человек. Глубоко начитанный, интересовался историей, археологией, астрономией. Немножко пел под рояль по вечерам для своего семейства и близких друзей. Невысокого роста, с бородкой и залысинами, узкоплечий, даже тщедушный, но с необычно длинными ладонями и стопами. Особую склонность в своей терапевтической практике папенька питал к гигиеническим мероприятиям, чем изредка даже слегка терроризировал домашних. Чистота, гимнастика, постоянное мытье рук, сон с открытыми окнами в любую погоду, плавание. Сам он никогда ничем не болел, летом по утрам обливался колодезной водой и ездил на велосипеде.
В него сложением и фигурой пошла только Елена, самая тонкокостная и изящная из троих детей. Маменька же, наоборот, была слабее здоровьем, но крупнее телом. Семья ее была попроще, многодетная. Отец, какой-то полицейский чин, рано овдовел и жизнь положил на образование и воспитание четырех дочерей и сына. Маменька тоже много читала, любила театр и оперу, училась на каких-то курсах, но в отличие от папеньки была очень набожной. От нее Елена Михайловна унаследовала редкий медовый цвет волос и идеальную полукруглую форму бровей.
Из всего дореволюционного детства лучше всего помнились дачные лета. Брат Митя – чуть старше ее, большой проказник и выдумщик, блестящий ученик – гордость папеньки. Сестра Леля была намного старше, в проказах участия не принимала, думала всегда о чем-то своем и больше молчала. Часами качалась на широких деревянных качелях в саду с книгой в руках или писала что-то в тетрадь. Дневник этот она прятала так, что даже Митя не мог найти. Не один день он провел в поисках и расследованиях, но «противная Лелька», видимо, нашла особенное место. По этому поводу они часто ругались. Однажды Митя вздумал за сестрой следить, но вместо тайника выяснил, что Леля таскает конфеты из кухни. Правда, чаще всего проказил Митя по-доброму, и все ему прощали. Он внешне пошел в материнскую родню. Высокий и нескладный, как большой щенок или жеребенок, смуглый и нежно-кудрявый, потом уже Елена Михайловна поняла, что красивый.
Милька была в него влюблена без памяти всю жизнь. А Митя ее считал, как Елену, сестрой, пока не женился сам и не услышал от сестры же удивленное: «А как же Милька?» Столько лет все казалось явным и решенным, не требующим выражения в словах, и тут нате вам. Вокруг Мили всегда ворох поклонников. Кто-то всегда провожал, писал восторженные письма. Рассказывали – один молодой врач, сослуживец отца, чуть пулю не пустил себе в лоб, отвергнутый ею. Всех соискателей руки и сердца Миля держала на расстоянии. С некоторыми потом долго дружила, над кем-то слегка подшучивала, на кого-то сердилась. Но никто не занимал ее сердце по-настоящему серьезно. Эти девичьи дела откровенно и подробно обсуждались с Еленой, порой в присутствии Мити. Как он мог подумать о Миле всерьез? И она, каждый день с раннего детства встречаясь с ним, как могла открыться ему? Так и не открылась, не обмолвилась, не намекнула и у Корсаковых с момента Митиной женитьбы почти не бывала. Да и встречи их за всю оставшуюся жизнь можно по пальцам сосчитать, случайные, мучительные, неловкие встречи. «Миля, самый дорогой мой человек, пожалуй, самый родной, Лена, кроме вас с Гришей», – говорил Митя в тот последний раз. Вот так. Но Лиду свою обожал тоже. Они ходили всегда взявшись за руки, норовили сесть рядом, оглядывались друг на друга, будто каждый раз подтверждая схожесть мысли. «Да, Митя? Да, Лида?»
А Елена Михайловна Лиду не полюбила, ей казалось, она была для Мити слишком бесцветной, вялой, слишком послушной. Митя всю жизнь обожал собак, вечно подбирал разных приблудных псов, лечил, выхаживал. Ему после аспирантуры дали комнату как молодому преподавателю. Дом был деревянный, с печным отоплением, во дворе – дровяные сараи по количеству квартир. Там Митя держал очередного безродного Полкана и каких-то переменных шавок. Лида их безропотно кормила, несмотря на собственную несытую жизнь. Полкан прихватывал ее голодными зубами, она вечером с удовольствием показывала Мите следы укусов, смеялась. Елене эти демонстрации жертвенных шрамов казались неискренними, показными. На, мол, смотри, что я из-за тебя терплю, как я тебя люблю. Спектакль, а не любовь. Ревность, ревность и, как казалось тогда, обида за Мильку сжигали ее, не давали покоя. Она и в гости к ним приходила чуть ли не каждый вечер – посмотреть, подпитать свои обиды. И не стыдно же тогда было, а стыдно сейчас, когда в живых никого нет.
Много позже, старухой, Елена Михайловна вдруг поняла, что это было у Лиды. Не демонстрация, а просто желание к концу дня поделиться всем случившимся за день. И эту мысль Елена Михайловна теперь могла высказать только Наде. Как-то так все трансформировалось? Могла поклясться, что письма пишет невестка, но причин к этому не находила и была уверена, что сама-то она пишет Миле. «Сейчас бы я Лиду простила. Она просто его любила, вот и все. Одного не могу понять, ведь ты тоже его любила, так почему же тебе так нравилась Лида? Вы, по-моему, даже переписывались до войны?»
И несчастная Надя, не зная, что ответить, написала, мол, с Лидой Мите было лучше, а «со мной», то есть с Милей, еще непонятно как. Бедная Лида! Где, в каком небытии могла бы она оценить Надины старания и простить теперь Елену Михайловну?! И можно ли было простить? Куда канула? Такая тихая, невидная, а присмотреться – красивая. Русоволосая, с большими светло-карими глазами, невысокого роста. А у нее все Митино шло со знаком плюс. Работала в школе учителем русского языка и литературы, в Митиной математике была «глупый ноль», а он, наоборот, ничего кроме математики перед собой не видел.
В ней для него была красота и стройность мира, и смысл жизни, и любовь. И столько умненьких университетских барышень вокруг него крутилось, но кто бы выдержал те собачьи укусы? Он выбрал Лиду, и прожили они вместе до самого конца, а именно до ареста Мити в тридцать девятом году. Смог ли бы он пройти этот путь с кем-то еще?
Только не Миля. По таким критериям Милька Мите совершенно не подходила. Она для него была слишком взрывная, слишком быстро принимала все решения, заводилась новыми проектами, тратила себя на то, на это. Обидевшись на Митину женитьбу, немедленно вышла замуж за профессора-лингвиста много старше себя. Греческий, латынь – мертвые языки и все такое прочее. Все ради него бросила, порвала старые связи, дружеский круг. Учила каких-то детей музыке, хотя университет кончила по математике почти блестяще! Елена Михайловна сама не успевала за Милиными переворотами. Митя как прежде любим, арестован и непонятно где, но в самом конце войны у нее уже новый муж, летчик, сильно пьющий, но большой чин. Платья, рестораны. «Хочу жить как женщина!» Устала, видимо, от мертвых языков, захотелось чего-то настоящего. Летчик прожил недолго, потом был еще какой-то муж, промежуточный. И трое детей, между прочим, присутствовали. Непонятно, как это все могло идти у Мильки параллельно.
Митя же такого стиля жизни не понимал и пугался. Он вообще терялся вне письменного стола, поэтому и врачом не стал, боялся не справиться. В детстве его из колеи выбивали и чья-то разбитая коленка, и приближающийся экзамен, и ссоры с сестрами. Он начинал нервничать, метаться, и Елена всегда за него переживала, как будто это она была старшей сестрой. Конечно, Лида пришлась как раз очень кстати. Тихая, но надежная, не блещущая умом, но практичная и спокойная, всегда готовая помочь, успокоить, подставить плечо. Всегда рядом. Так Елена Михайловна себя уговаривала, умом понимала, как Лида хороша для Мити, а сердцем не принимала. И сокрушалась еще, как это она ее проглядела, пропустила начало Митиной влюбленности, как потом не приняла всерьез Надю, а еще позднее и Леночку Шварц – жену внука. А близорукость ее объяснялась просто – никого, кроме Гриши, Елена в период Митиного романа не видела. Потому что Гриша уже был, уже орал оглушительно у них в Кондратьевском переулке, засиживался с Митей до глубокой ночи, пугая поздних папенькиных пациентов.
Все эти образы бродили ночами по комнате Елены Михайловны, являясь из разного времени. Митя в коротковатых брюках за столом, с рукой, запущенной в лохматый чуб. Лида с ребенком на руках – старшая их девочка долго болела коклюшем, надрывно и страшно кашляла, ее привозили к папеньке и там все по очереди носили на руках, чтобы она заснула. Гриша, высоченный, взрослый мужчина на фоне Митиных однокурсников. Но тоже голодный, в вытертом на локтях до дыр свитере. Леля в коричневом платье быстро ест гретую картошку прямо со сковороды.
Маменька в шали и довязывает к этой же шали кисть прямо на себе, мутно-мутно, ее колени, обтянувшиеся серо-голубой тканью юбки. Она читает им на ночь и, как всегда, присела на Еленину кровать. Папенька едет по дорожке на высоком велосипеде и издалека грозит рукой, потому что они с Милей залезли на старую калитку и она поскрипывает под их тяжестью. А на столбе, там, где калитка крепится к нему петлями, островок ярко-зеленого мха. Как мало осталось от тех лет! Вот она бежит по какой-то лестнице вниз (в парке? в доме?), вокруг ног ее парусом надувается легкое белое платье – это счастье. Воздушный подол вокруг легких ног и тяжело бьющая по спине коса.
А потом уже война. В проеме открытой двери киевской квартиры за столом нахмуренный папенька, маменька, зябко обхватившая себя за плечи. Ворох газет. Слезы. Громкий голос Милиного отца, поздние гости. Революция? Ей десять лет. Просто ощущение тревоги, на даче сын сторожа заколачивает ставни на окнах, Леля подошла и взяла их с братом за руки. Для нее – редкое внимание.
Потом поезд. Левушка часто спрашивал, как она запомнила революцию и вообще все, что тогда было? Как поезд. На нем они ехали в Москву, спасались, как выяснилось позже. Павел Карлович уже там хлопотал место в клинике университета, Митя собирался бежать на фронт, и маменька всю дорогу не отпускала его от себя. Даже в туалет на станциях только с папенькой. Бесконечная поездка, какие-то узлы, пересадки, стояние сутками в чистом поле.
Леля пошла на полустанке купить какой-нибудь еды и налить кипятку. Пропала. Поезд уже поехал медленно, кто-то бежал рядом, кричали люди, Елена забилась за узлы. Маменька с дикими глазами, в одной руке молитвенник, в другой вырывающаяся Митина рука. Крики, крики. Появилась Леля. Без денег, без чайника, без кофты, вся разорванная, расхристанная, с развалившейся косой. Глаза такие же дикие, как у матери. Ее привел незнакомый мужчина в кожанке, на щеке свежая царапина: «Что ж вы, мамаша, отпускаете? Всякое может случиться, едва ноги унесли!»
А где при этом был папенька? Страшно. Так дальше и ехали без воды, почти не ели, маменька все время молилась, держала их по очереди за руки, папенька молчал, Митя все рвался куда-то. Стал приходить этот человек в куртке, беседовал, Лелю называл Ольга Михайловна. Это тоже было дико, все была Леля и Леля. Николай. Леля вышла за него замуж в Москве, со временем этот период в памяти сжался, и стало казаться, что сразу она и вышла, как приехали. И вроде бы сразу же она нашла работу, где-то в газете, приходила домой редко, потом совсем уехала. Хотя, конечно, это было не так, не меньше двух лет прошло до ее окончательного отъезда. Но Елена Михайловна совершенно не помнила, например, чтобы Николай приходил на квартиру в Кондратьевском. Да, они же все и поселились там не сразу, жили сначала у дяди Кости, маминого брата, его совершенно не вспомнить, какой он был, высокий, темный, плакал на кухне.
Мама умерла прямо на вокзале, на узлах. Она заболела еще в поезде и все молилась и молилась уже в бреду. Выгружались без половины вещей, Елена с Митей стояли, вцепившись друг в друга, а папенька искал, на чем ехать в больницу. Дядя Костя приехал встречать, да не нашел в толчее, а детей и не смог узнать сразу. Это была «испанка». У Елены Михайловны с тех пор любая простуда или грипп называлась «испанкой». Потом болела Леля тоже очень тяжело, лежала в больнице. Папенька там от нее не отходил. Она вышла страшная, бритая, платье болталось как на пугале – такая худая. Елена Михайловна точно помнила платье и бритую голову под крестьянским платочком, черные ботики на застежках, но она мучительно и странно не могла вспомнить Лелиного лица.
Тогда уже им нашли часть квартиры в Кондратьевском переулке, окна на улицу все были выбиты и задвинуты досками. Переулок огибал госпиталь, туда папенька и определился. Он после переезда и смерти жены как-то ужасно сдал и опустился. Но нашлась небольшая практика, видимо, по факту существования врача, по крайней мере постоянно толклись люди, стучали, звали и днем и ночью. Несли все больше еду, да не ахти какую. О преподавании и настоящей клинике он не вспоминал и не помышлял, о чем велись громогласные споры, до криков, с Милиным отцом. Павел Карлович в конце неизменно убегал, хлопнув дверью, хотя потом всегда возвращался. Он очень помогал им первое время, с похоронами, с обустройством, с учебой детей, потом еще и с дровами, продуктами. Один раз привез ночью почему-то мешок лука на телеге.
Жили плохо, хотя появилась опять школа, занятия. Митя мечтал об университете, завелись новые друзья, подруги, Леля отделилась. Папенька немножко стал выпивать, в каком же это началось году? И вот впервые Елена не уследила новую женщину в семье. Появилась фельдшерица – молчаливая, очень худая женщина в темном платье. Тогда казалось – старуха, а на самом деле молодая, не больше тридцати. Квартира была тоже с поворотом, как сейчас. Еленина кушетка приходилась как раз под окном на задний двор, у самого крыльца. Выглянула однажды спросонья, она увидела фельдшерицу, выходящую из их двери. Молодую, красивую, без платка. Волосы у нее на висках пушисто кудрявились, блестели глаза и горели всегда бледные щеки. Она увидела Елену в окне и развернулась, как будто входить… Хуже всего было, что звали ее как мать – Александрой. Как-то папенька так смог.
Жили. Он выпивал после работы, Александра все время что-то мыла, стирала в большом тазу за печкой, чинила всем белье. Сейчас вдруг стало понятно, кого она напоминает – конечно, Надю! Точнее, Надя – ее. Елена Михайловна все не могла понять, почему такой знакомой казалась эта сосредоточенная тощая спина, двигающиеся размеренно за стиркой локти и торчащие уши! Вылитая Александра! Папенька – первая в ее жизни измена. Митя страшно переживал, хотя что? Он уже был в университете, мог вообще сутками не появляться дома, а то вдруг приходил с целой компанией. Его только Елена и ждала каждый день.
Леля испарилась куда-то с мужем, он все ездил по партийным делам, этот Николай. Могла ли Елена знать, что теряет старшую сестру навсегда, прощается? Они увиделись еще только один раз. Это было в двадцать четвертом, запомнилось, потому что тогда умер Ленин. Вот той же зимой Николай с Лелей появились в Москве. Елена Михайловна помнила длинный коридор, двери комнат, какие-то люди с вещами и чайниками, узлы на самом ходу. В одной из комнат сидела Леля с младенцем на руках, он все время плакал, она совала ему грудь с раздражением. Еще один маленький ползал вокруг по полу. Мальчик, девочка? Сестра – страшная, расплывшаяся, с отекшими ногами, с папиросой во рту, в какой-то рубахе. А лица опять нет, стерлось, уплыло, кануло…
Больше не встретились. Где она жила потом, Леля? Как умерла, когда? Где ее дети, живы ли внуки? И Елена Михайловна твердо отвечала Левушке: «В революцию я потеряла мать и сестру. И потом отца». В семнадцатом году ей было десять лет.
А в двадцать седьмом ей было двадцать. Миля вышла замуж, Митя женился. Лида ходила беременная, у нее было малокровие, и все торчали в Кондратьевском, потому что Александра чем-то ухитрялась всех кормить. Доставала дрова, старые больничные простыни на пеленки. Всех утешала как могла и прятала от папеньки водку. А он превратился в совершенно гоголевский персонаж, в какого-то Акакия Акакиевича. Забросил чтение, плохо брился, пугался в госпитале любого нововведения, партийных «товарищей», особенно Лелиного давно исчезнувшего мужа. Ходил все время с большим носовым платком, поминутно сморкаясь, вытирая рот, нос и красноватые испуганные глаза. Он больше времени стал проводить на кухне, где Александра отгородила себе портьерой уголок. Сидел там без дела на лавке, прихлебывая кипяток и наблюдая ее хозяйственную суету. Иногда помогал рубить капусту или чистить картошку. Папенька ли? Митя с ним почти не разговаривал. Последние годы жизни старый Корсаков жил совсем один, то есть только с Александрой. У Мити появилась наконец-то своя приличная комната довольно далеко от Кондратьевского, Елена Михайловна уже уехала с мужем. Заходил изредка Павел Карлович поговорить да сыграть в шахматы, но у папеньки игра все чаще не клеилась, он быстро уставал, его мучили головные боли. Обрывали партию, не закончив. Он и письма так все обрывал на полуслове. Писем доктора Корсакова Надя в архиве Елены Михайловны не нашла. Их не было, может быть, канули где-то при переездах. А жаль.