Так она гордилась дочерью! Умница, красавица, муж у нее – чудо, а не муж! Не обидит, не заругает, только не наглядится. Семья его – замечательные люди, даром что все образованные профессора, но по-простому. Полина Ивановна в их квартире дневала и ночевала. А суп там готовила Женечка, и полы мыла тоже она, и это было необычно и роскошно. А уж после рождения внука Сереженьки счастья стало настолько много, что и верилось в него с трудом.
Ездили на дачу, Женечку брали с собой на хозяйство, поэтому можно было хоть целые дни напролет проводить с внуком. Можно было копаться в огороде, но не на жизнь, а в охотку, и Полина Ивановна с удовольствием копалась, сидя на изобретенной Григорием Львовичем маленькой скамеечке для облегчения прополки. Успела, все успела! И по-женски счастлива побыла, что Бога гневить, и дочь вырастила лучше многих, и внука потетешкала, и умерла тихо-мирно у себя дома, в собственной, наконец, квартире, держа за руку любимицу Надю. Скончалась. Закрыла свою страницу.
Почти ровно за год до рождения Нади в белоснежных условиях городского роддома у жены профессора Черкасова родился долгожданный поздний сын. Роды принимались по всей науке, опытнейшим доктором – Райкой Поляковой, близкой подругой Елены Михайловны еще по московской квартире. Мальчик появился на свет крепким и упитанным, Райка все свои манипуляции провела безупречно. Был под большим секретом допущен и отец малыша. Его в родильном отделении запомнили надолго, так как он перед входом в приемный покой разул ботинки и всю дорогу до палаты прошел босиком в разных носках с симметричными дырками на больших пальцах. Шел и кричал громким шепотом разную счастливую ерунду, и был потом, после встречи с женой, сразу уведен Райкой от греха подальше. Вся афера шла под ее страх и риск.
Елене Михайловне был тридцать один год, она совсем отчаялась иметь детей и переживала это ужасно, почти как поначалу переживала, что ей не дается большая математика. В математике Гриша помог – объяснил и расставил по местам, а здесь… Жили они, в общем, хорошо и счастливо, только вот не сбывалась Гришина мечта о большой семье. И тут на горизонте явилась Райка с темой последней научной работы как раз под их проблему. Эта Райка, Раиса Ивановна Полякова, а в прошлой жизни – Рахиль Исааковна Зейдлина, боролась за место под солнцем со свойственным ее национальности упорством. Взяла фамилию отчима, заодно сменив и имя, прорвалась на медицинский факультет. Ее дед, отец, два дяди, мать и отчим – все были гинекологами, поэтому дорога привела Раису не куда-нибудь, а в клинику при Центральном роддоме, а уже году в тридцать пятом, избежав сталинской метлы в Москве, она появилась в Горьком, чтобы затем явить миру чудо по имени Левушка Черкасов.
Елена Михайловна была горда и счастлива, жизнь расцвела новыми красками. «Смотри, какой же он лев, он же зайчик!» Левушка был в ее жизни единственным существом, который сам требовал защиты и заботы. Это чувство было новым, необычным и удивительно приятным. Все вокруг сказочным образом изменилось – люди, их дела, отношения. Елена Михайловна впервые почувствовала себя сильной и значительной, все как бы встало на свои места. Оказалась у них такая большая семья, надо было бы всех собрать, позвать. Хотелось почувствовать себя хозяйкой большого дома. Где вы там все?
От Лели последние вести приходили, когда еще папенька был жив. Даже и не от Лели, а через десятые руки, что муж ее вроде арестован или погиб. А сама Леля – жива ли? Некуда было писать и узнавать, Митя посылал какие-то запросы, последним местом их проживания был Омск. Что они там делали? Наверное, муж Лели там работал. Фамилия его у Елены Михайловны совершенно вылетела из головы, а у Мити, видно, была где-то записана. Леля от родных оторвалась давно, ее уход был по времени связан со смертью маменьки и как бы предопределял ее последующее исчезновение.
Митя
Гораздо ближе были Митя с Лидой и их дети – Миша и Машенька. Они приезжали вместе и по отдельности, с детьми и без детей. Гриша всегда ужасно радовался, хотя их первая горьковская квартира была очень маленькая, и при таком скоплении народу спать приходилось в кухне на полу. Отношения Елены Михайловны с Лидой были натянутыми. Гриша объяснял это отсутствием у Елены детей, их семейной болью. Но Елена-то Михайловна понимала, что дело тут не в детях. Ребятишки были похожи на Лиду, особенно мальчик. Гриша с ними играл как маленький, а разговаривал как со взрослыми. Глядя, как он возится с ними на полу, заползая на четвереньках под опущенную скатерть стола, Елена Михайловна испытывала ревность, острее которой, пожалуй, не чувствовала больше никогда в жизни. И ревность эта порой касалась всех, и Мити тоже, и все вызывало раздражение и даже слезы, и появлялось много работы, и некогда было сидеть дома и разговаривать, а хотелось остаться одной. Когда же они уезжали, начиналась тоска. Митя, Митя! Где ты, Митенька? Любимый братик, жеребячьи ножки, защитник и проказник…
Митины дела в ленинградском институте поначалу никак не складывались, его устройством и определением научного направления там занимался Гришин отец. Тема была военная, совершенно закрытая и сложная. Гриша с самого начала против нее возражал, его, видимо, там многое смущало в научном плане. Лида же устроилась замечательно в очень хорошую школу. И коллектив ее принял отлично, и от дома недалеко. Комнату дали удобную и большую. В общем, что касается быта и семьи – сразу наладилось, а что касается Митиной работы – не вполне. Тема продвигалась туго, а сверху торопили. В письмах он ничего написать не мог, разговоры шли во время его приездов, причем в последнее время, ближе к рождению Левушки, они с Гришей уходили говорить на набережную, как бы на прогулки.
Елена Михайловна этих прогулок не одобряла и боялась. Григорий Львович по необходимости своего высокого положения в университете вступил в партию, а тогда уже стало ясно, что много разговоров до добра не доводят. Были уже арестованные отдаленные знакомые, кого-то вызвали в Москву и не вернули. Митя в партию не вступал, хуже еще было то, что все в Ленинграде знали, куда он ездит! Ой, как не одобряла Елена Михайловна этих разговоров и прогулок! Слишком много вокруг было того, о чем не говорили вслух. У знакомых, и у знакомых знакомых, и у Митиных знакомых (не у близких ли, думалось с ужасом?).
У Гриши каждый арест, каждое исчезновение, особенно людей, которых он знал, вызывало гнев. Удивление, недоумение. Потом он становился мрачен, замыкался, не разговаривал, что было совсем для него не характерно. «Лена, что это?» И не кричал, понижал голос. Все они понижали голос и думали – только бы прошло стороной. У Гриши была «партийная должность» – он заведовал кафедрой, часто ездил в Москву. Возвращался порой совсем потерянный, говорил, что мечтает жить в Урюпинске или Тьмутаракани. «Дали бы только работать!» Елене Михайловне становилось страшно до тошноты. Потом была история с книгой старика Гронского, точнее, с предисловием, писали письмо. Григорий Львович подписал.
Елене, уже тогда беременной, Райка устроила стационар, так как та была ежедневно в состоянии, близком к обмороку от страха, даже во рту ощущался его железный кисловатый привкус. Таким образом, на заседании кафедры она не была. Вечером Гриша пришел ее навестить, пытался шутить, но голос всегда выдавал его, необычно тихий и потускневший. «Зачем, зачем ты подписывал?» Он – не боялся, он был в ярости. Два раза в жизни Елена Михайловна пережила этот сломленный гневом голос – сейчас и потом, когда он наткнулся на Лидины письма.
Рождение Левушки все сдвинуло и изменило, казалось, ВСЕ теперь будет хорошо, легко, правильно. Прямо с соседней к роддому почты была послана Мите телеграмма: «Поздравьте рождением сына Черкасовы». Ответа не получили. Затем еще одна: «Ждем Новому году сына назвали Львом. Черкасовы». В ответ пришло письмо, написанное каллиграфическим почерком русистки Лиды. Митю взяли. Взяли Митю. Увели ночью, выпотрошили квартиру. Передачи пока не принимают. Обвинения не известны. Рады рождению маленького Льва. Димочка (это Митя) не успел ответить на телеграмму.
Обвинения не известны. Передачи не принимают. Потом сообщили статью и приняли зимние вещи, это означало жизнь и ссылку туда, где холодно. До войны ни одного письма до Елены Михайловны не дошло. Писал он только Лиде, возможно, ему позволили писать только жене? Или он не хотел впутывать их в свой арест? До Ленинграда дошло два письма, но ни одно из них Лида Елене Михайловне не переслала. Писала сама.
Сначала все о Мите, подробности жизни, что он болел, последнее время плохо себя чувствовал, его мучил кашель. Слабые легкие – это у них было семейное. Мелкие бытовые новости, что кончились дрова и нечем топить – их из большой уютной комнаты выселили на окраину в многокилометровую коммуналку. Рассказы про соседей, Машины отметки, перелицовка старого пальто. С работы пришлось уволиться, нашла место в библиотеке, скучала по своим старшим классам и т. д. и т. п. Никогда они не были близки, и Елена Михайловна первое время в недоумении и как могла подробно отвечала на эти письма, пока не поняла, что Лиде просто не с кем поговорить. Никто с ней не разговаривает. Зарплата библиотекаря мизерная, начальница не дает головы поднять, Миша порвал ботинки, и не в чем идти в школу. У Маши третью неделю болит горло, дома холодно. Жалобы, жалобы. Что эти мелкие жалобы на фоне того, что Митя посажен?!
Как? За что? Сначала был шок, удар. Гриша не мог ничего произнести, как будто онемел, как будто в доме был покойник и нельзя громко говорить. «Митька, дурачок, дурачок…» Писать кому-то? Звонить, узнавать? Через Академию, через Москву? Написать отцу? «Что они, с ума посходили?» И все это тихо, тихо, без обычного грома и выкриков, и от этого страшно вдвойне. Левушка плакал по ночам, надрывался, днем все сливалось в один сонный бред, страшно болела спина. Утром нянька уходила с коляской на набережную, а Елена Михайловна падала без сил на кровать и засыпала, просыпаясь потом среди белого дня разбитая, с головой, полной невеселыми мыслями. Митя, Митя…
Грише она Лидины письма не показывала, ни к чему ему бабий лепет, пересказывала, как могла. Посылали пару раз деньги, он специально спрашивал, был ли ответ, что дошли. Никогда Елене Михайловне не приходило в голову позвать к ним Лиду с детьми, помочь, съездить самой. Был Левушка, он заполнял все время и пространство, а перед самой войной, в сороковом году, им дали ту самую просторную квартиру с комнатой за поворотом, в которой и живут до сих пор. Надо было обустраиваться. Вылетело из головы, что надо бы дать Лиде новый адрес. Письма переслали пачкой, пришлось забирать с почты. «Рада за вас, что наконец окончательно устроены… Люблю ваш тихий город… Из библиотеки уволилась… Детям на каникулы… От Димочки письма нет…» Главное, что нет письма, хотя перед этим писал, что жив и пока здоров, существовать можно. Главное – вести от него, что там Лидина библиотека или что там еще? Отвечала Елена Михайловна редко, Левушка много болел. Была бы Лида здесь? Митина Лида, Митины дети… А Левушка? Племянник врага народа, она – сестра врага народа… Гриша и Левушка неприкосновенны.
Лиду взяли в марте сорок первого прямо с новой работы, она нашла-таки опять место в школе. Соседка их написала, «как велели». Елена Михайловна ответила не сразу. Удивления и ужаса уже не было. Взяли в марте, а известие пришло почти летом. «А где же дети?» Не было ответа. Война началась. Гриша всю эту переписку обнаружил уже после войны. В ней он увидел то, что не видела и не могла увидеть Елена Михайловна – гнет одиночества и неизвестности, страх за будущее детей, боязнь ареста. Крик о помощи. Там, где Елена Михайловна видела бытовые сплетни и пустую болтовню. «Да я и не скрывала…»
Страшно было смотреть на его тихую ярость, глаз не могла поднять. «Как ты могла? Как ты могла?! Ты могла их спасти, всех! Где они сейчас? Это его дети, дети Мити! Как ты могла?!» У нее тоже ребенок, единственный, выстраданный, выцарапанный у Бога! Лида ни о чем не просила, кто мог знать, что ее возьмут тоже. Да и известие пришло слишком поздно, там уже никого по этому адресу не было. А ты писала? Сколько раз ты писала? Писала! Да, да, она писала, писала и сама уже верила, что писала много раз и искала… Почему не сказала? Да вот и Миле она в письме рассказывала, а ты был в Москве… Что там было в Ленинграде в войну – блокада, голод, могли и это не пережить. А кто носил Лиде передачи, узнавал, куда ее выслали?
Митя уже работал под Москвой, в «шарашке», его первое послевоенное письмо пришло на адрес университета в сорок шестом году. «Где Лида?» Что она могла ответить? И опять: «Где Лида и дети? Лена, где они, где?» Гриша с ней об этом разговаривать не мог, она просила и умоляла его самого ответить! Я не знаю, не знаю, где они. Не знаю! Она понимала умом, что виновата, но сердцем не чувствовала вину. Хотелось только, чтоб был опять Митя, приехал, утешил. Живой, здоровый, такое горе, что Лида пропала, но дети, наверное, где-то есть, надо искать… Гриша дома молчал. После войны тысячи и миллионы занимались поиском пропавших семей, в редком доме не было своих погибших и потерянных. Так что же у них было не так? Миля писала: «Главное счастье, что Митя жив и мы все остались целы. Ты тоже спасала своего ребенка. Ты права. Ведь если бы Лида попросила их приютить, ты бы не отказала?» Каждая совесть имеет норку, куда можно спрятаться. Конечно! Если бы попросила! Конечно, не отказала бы!
В сорок девятом Митю выпустили. Он не приехал, хотя было уже все сказано и написано. «Незачем, и ты не приезжай». К нему помчался Гриша. Митя вернулся в институт, но практически на лаборантскую должность, работать почти не мог, был очень болен. У него была комнатка в квартире на восемь семей, собака во дворе. На фотографии рядом с Гришей – седой, изможденный человек с залысинами, смутно напоминающий папеньку в последние его годы. Даже по черно-белому снимку угадывается нездоровая желтизна лица, плечи опущены. Это, конечно, не Митя.
Опять все покинули ее, память привычно перечислила родителей, сестру, брата… Гриша молчал. Между ними стояло Митино горе, потом его смерть, вовремя не узнанная, пропавшие племянники, Милькино «ты права». Когда Сталин умер, Гриша рыдал в голос, плакала Елена Михайловна. Эти слезы объединили их, но того любовного растворения, единения и ощущения общего организма, как в довоенные годы, уже никогда не было, и потом уже казалось, что вот тогда и было настоящее счастье, а война все разрушила и покалечила. Война ли?
Елена Михайловна
Они не ссорились, нет. Просто что-то уже ушло, нежность, может быть, потребность держаться рядом, прикасаться, хотя любовь их всегда была больше дружбой, чем страстью. Григорий Львович, такой темпераментный и жгучий по натуре, в сфере интимной был необычайно трепетен и осторожен. Елена Михайловна тоже питала свое чувство больше созерцательной и духовной пищей, чем физической. Но вообще она была женщиной красивой и долго эту красоту сохраняла. Сама любила глянуть мимоходом в зеркало и обнаружить изящный стройный силуэт, медовые локоны, небрежно собранные в пучок, яркие глаза. Она любила летящие яркие платья, легкие туфли. Ей все шло, и хотя денег на наряды никогда не было, она исхитрялась что-то перешивать и обновлять своими силами.
Ей нравилось работать со студентами, здесь она была ас, плавала как рыба в воде. В науке она, по словам Гриши, «на ногах стояла твердо, но без полета», полет был у него. Но ее семинары были уверенными и четкими, для первых курсов – основательными и простыми. Тут, у доски, она могла подумать и о том, как сидит юбка, как лучше построить фразу, пошутить, слегка пококетничать. Выступала. «Артистка!» – говорил Гриша. Будь она женой номенклатурного работника или просто человека более светского, чем Черкасов, – блистала бы на вечеринках и банкетах, в театре и на концертах, меняла бы платья каждый день, подбирала бы сумочку к туфлям. А так… Да бог с ними, с платьями, она и не помнила, когда их было у нее много. Вся светская жизнь происходила в коридорах университета, в аудиториях, а чаще всего – у них дома. И не столько были нужны платья, как необходимы были восхищенные взгляды и комплименты. «Елена прекрасная и премудрая», Гриша сиял, готов был переставлять ее с места на место, как вазу, только бы все ее увидели, услышали, узнали. Орал в прихожей, впуская гостей: «Вы знакомы с моей женой? Сейчас я вас познакомлю!» Гордился, восхищался.
Со смертью Мити все изменилось. Любил ее, конечно, любил! Но уже без полета, спокойно. «Это Елена, моя супруга». А ей, напротив, так захотелось обожания, страсти, трепета и снова влюбленных глаз.
Один раз только показалось, что возвращается прежнее отношение. Это был период, когда Елена Михайловна защищала кандидатскую, году в пятьдесят шестом или пятьдесят седьмом? Сейчас не вспомнить. Гриша опять стал учителем, она ученицей, смотрела снизу вверх, а он ходил по комнате, размахивая руками. «Еленка, ну Еленка, смотри сюда!» А она опять смотрела на него, как в юности, ловила каждое движение – голос, глаза, вихор, в раздражении заправленный за ухо… Вернуть, вернуть все! Нет, не получилось. Неужели больше никогда?
Его звали, ну, например, Андрей. Фамилию она и сейчас не решилась бы назвать, большой человек стал. Елене Михайловне было за пятьдесят, ему – за тридцать. Молодой, талантливый, очень талантливый. Красивый по-мужски, бородатый блондин, громкостью напоминающий Гришу. Иногородний аспирант, но уже ясно, что работать будет у них. Она ехала утром на работу в ожидании его лица: прямые брови, нос с горбинкой, глаза чисто-голубого цвета, манера тереть лоб и морщить нос мелкими складочками. Подъезжая, уже пылала щеками, забегала в вестибюль, прижимая к ним ладони. Было стыдно, нехорошо, сам Андрей, видимо, понимал ее румянец.
Что-то было с ней не так, может быть, гормоны? Беспокоили разные женские неприятности, тянуло в животе. Райка бы, покойная, разобралась. Преемница, точная Райкина копия, толстоногая грудастая еврейка, покопалась в Елене Михайловне осторожными руками, помяла живот, покрутила бумажки с анализами. Все вроде хорошо, климакс как климакс. Следить за давлением, на приливы не обращать внимания, витамины, прогулки, физкультура. «Вы с мужем как живете?» Вроде хорошо. Врачиха многозначительно засмеялась. «Значит, надо еще лучше!» Елене Михайловне казалось ужасным, что ее пылающие щеки и уханье сердца в животе при появлении Андрея в конце коридора – это пошлый заключительный выброс женских гормонов перед концом всех чувств.