Сона быстро наклонилась к нему, обняла так крепко, что у него дыхание на миг остановилось, и поцеловала в глаза. Юра почувствовал, как ее слезы текут по его лицу.
Потом она отпрянула, пошла к двери. Ни чемодана не было в ее руках, ни даже маленькой сумочки – кажется, они покупали вместе какую-то дамскую сумочку в магазине на Ленинградском проспекте, рядом с домом…
– Как ты поедешь ночью? – глухо выговорил Юра. – У тебя есть деньги на такси?
А что еще он мог сказать ей на прощанье? Ни на что больше не хватило бы сил.
– Юра, Юра!.. – Она остановилась в дверях, обернулась, обжигая его прощальным взглядом сквозь слезы. – Перед смертью я это вспомню…
Хлопнула входная дверь, и он остался в полной, звенящей тишине.
Больше всего ему хотелось уехать – куда угодно, куда глаза глядят.
Не потому что хотелось развеяться, переменить обстановку. Юра вообще не замечал «обстановки» – ничего кругом не замечал…
Но невыносимо было находиться среди любящих людей – родителей, сестер. Он видел, как старательно все они делают вид, будто ничего не произошло, и подыгрывать им в этом спектакле у него просто не хватало сил.
Конечно, он работал – это было единственное, что осталось. И, к счастью, на работе нельзя было позволить себе роскошь размышлять о чем-нибудь постороннем. Так что работал он в этот месяц столько, сколько не работал никогда в жизни. Разве что в Армении…
Но невозможно же было совсем переселиться в Склиф! Приходилось возвращаться домой. Конечно, никто из домашних не требовал от Юры никаких особенных знаков внимания. Да они вообще ничего от него не требовали. Но все-таки надо было что-то им говорить, отвечать, придавать лицу какое-то выражение. А Юре казалось, что все лицо у него окаменело и даже подобие улыбки ломает его изнутри.
Только одна была минута короткого облегчения. Он настолько не ожидал ее, что запомнил.
Юра хотел отдать Еве ключи от гарсоньерки, но потом вспомнил, что и ей они уже ни к чему. Денис Баташов наконец разменялся с родителями и теперь изредка приглашал Еву к себе, бдительно следя, впрочем, чтобы она как-нибудь ненароком не осталась насовсем.
Так что ключи Юра отдал Полинке, изо всех сил постаравшись при этом выглядеть спокойным.
– Вот, мадемуазель Полин.
Юра протянул ей связку с брелочком – гранатовым сердечком, пронзенным серебряной стрелой. Брелочек подарил бабушке Миле какой-то безутешный поклонник, и она хранила его как память о том, что «прямые чувства, Юрочка, ведь не могут быть пошлыми, даже если выглядят таковыми».
– Зачем мне ключи? – спросила Полинка.
Она смотрела на брата так же, как папа часто смотрел: чуть исподлобья. И глаза отцовские, слегка раскосые, черные виноградинки. Все они были неуловимо похожи друг на друга, даже ни на кого не похожая Ева…
В Полинкиных глазах выражалось только удивление.
– А мне зачем? – пожал плечами Юра. – И Еве, кажется, ни к чему. А ты рисовать там будешь. Устроишь настоящую мастерскую! Мы же тебе мешаем, наверное, а, художница?
И тут он увидел, как просияло Полинкино лицо. Такая открытая радость блеснула в ее глазах из-под рыжей челки – невозможно было утаить. Да и зачем таить, когда тебе всего-то пятнадцать лет и взрослые, конечно, до невозможности мешают!
«Наконец-то кончились эти ваши любови унылые! – словно сказали Полинкины глаза. – И чего вы сами над собой издеваетесь, кому это нужно? Давно бы так! Настоящая мастерская вместо этих глупостей, уж чего лучше!»
Может, Юра и выдумал ее слова, может, ничего подобного не думала его рыжая сестричка. Но ему вдруг стало легче дышать, как будто отпустила на минуту стальная рука, сжимавшая сердце. Он даже сам не понял, почему это произошло.
– Ну, рисуй на здоровье, – вздохнул он, глядя, как Полинка прячет ключи в карман своей невообразимой, из пестрых заплаток состоящей юбки.
– Юр, они же все равно в буфете будут лежать, – сказала она. – Если тебе вдруг понадобятся…
– Не понадобятся, – невесело улыбнулся он. – Ты там прибери только, вынеси… лишнее, ладно?
– Ладно, – кивнула Полина. – Не волнуйся, Юр, я все сделаю. Такое там устрою – Третьяковка отдохнет! – подмигнула она.
Он еще раз улыбнулся Полинкиной радости, с удивлением почувствовав, что улыбка не корежит лицо.
Жить Юра перебрался в родительскую спальню. Собственно, это его комната и была до женитьбы, когда он еще жил с родителями. А они спали в гостиной, и была еще детская, как по привычке называли комнату сестер. Никто тогда не ощущал неудобства…
Никто, пожалуй, и сейчас ничего такого не ощущал – только он.
То, что Юра чувствовал, вернувшись в родительский дом, не было обыкновенным неудобством оттого, что в трех комнатах находится больше народу, чем могло бы находиться, или оттого, что он занимает лишнее место.
Он чувствовал другое: невозможно приставить, приладить себя к прежней жизни, как невозможно приживить к дереву отломанную ветку. И куда ее вообще девать, эту ветку?
Юра лежал в спальне, тупо уставившись в потолок, и следил, как мелькают по белой поверхности полосы света от дворовых фонарей, тени деревьев и листьев… В разгар июля весь день стояла духота, легкий ветер поднялся только к ночи, от него колыхалась занавеска на распахнутом окне и как живые шевелились тени на потолке и стенах.
– Не спишь, Юрочка?
Мама неслышно открыла дверь, заглянула в комнату. Юра промолчал, не двигаясь: пусть думает, что он спит.
Но маму трудно было обмануть молчанием и ровным дыханием.
– Я забыла тут, – сказала она, подходя к трельяжу и открывая ящичек под зеркалом. – Заберу только, погоди минутку.
Но вместо того чтобы сразу уйти, забрав что-то из ящичка, мама так же неслышно подошла к кровати, села рядом с ним.
– Не спишь… – сказала она, кладя руку на его лоб, над закрытыми глазами. – Маленький мой, как же ты измучился… – Юра молчал, по-прежнему не открывая глаз, но она говорила и говорила, гладя его виски, убирая волосы со лба. – Бабушка, помню, когда умирала, все мне говорила: «Надя, Надя, мне страшно его оставлять, даже на тебя! Ты его сильным считаешь, взрослым, а у него беззащитная душа…» А я, дура, тогда не понимала…
Мама наклонилась, поцеловала его в лоб легким, едва ощутимым поцелуем. Она и температуру ему так мерила в детстве – всегда целуя – и определяла с точностью до одной десятой. А Юрка тут же вытирался ладонью: не любил, чтобы в лицо целовали…
Мама гладила его виски и щеки, тени от листьев мелькали по ее лицу, делали его неузнаваемым. Юра вдруг вспомнил, как Сона гладила его: тыльной стороной ладони, потому что иначе руки не чувствовали…
Он почувствовал, что больше не может сдерживать себя, нет у него больше сил на то, чтобы все время находить в себе эти силы! Слезы потекли по его щекам, по маминым пальцам – тяжелые, мучительные, не приносящие облегчения слезы…
– Сыночек мой бедный, – тихо говорила Надя. – И в груди у тебя сердце, и сердце в голове… Как такому жить, как ты будешь жить, мой сыночек?..
Он молчал, не стесняясь своих слез и больше их не сдерживая, – но пустота и тяжесть в груди не становились меньше.
Глава 15
Гринев так и не приобрел никакого хобби за годы своей жизни на Сахалине – ни рыбаком заядлым не сделался, ни камешками не увлекся. Но читать он стал гораздо больше, чем раньше.
Может быть, даже больше, чем читал в детстве. Хотя тогда они ведь читали с Евой наперегонки, и перегнать его задумчивую сестру было нелегко. Но потом начался мединститут, а в нем – горы, потоки специальных знаний, для которых требовалась вся голова; пустого места для посторонних книжек оставалось мало. А потом – работа, и стало не хватать даже не столько места в голове, сколько времени и сил.
Но за три года одиночества времени у Гринева оказалось достаточно. И чтение стало единственным занятием, которое захватило его полностью, не считая работы.
Вот только книг ему не хватало. В детстве и юности Юра как-то даже не задумывался, что нужной книги – именно той, которую хочется почитать в эту минуту, – может вдруг не оказаться под рукой. Дома все стены были заняты книжными полками: у покойного деда Юрия Илларионовича была огромная библиотека, которая собиралась не одним поколением Гриневых и перекочевала в новую квартиру из коммуналки на Большой Ордынке.
Юра без усилий разбирал тексты с ятями и ерами, потому что еще в школе привык писать рефераты по полному Брокгаузу и Ефрону. Но, конечно, ни он, ни даже Ева не могли прочитать все книжки из дедушкиной библиотеки – особенно по лингвистике, которую профессор Гринев преподавал в МГУ.
Поэтому только на Сахалине Юра с удивлением заметил, что для того чтобы почитать, например, Чехова, надо идти в библиотеку. Но библиотечные книги, стесняясь кому-нибудь в этом признаться, он не очень любил: сразу начинал представлять, чьи руки касались грязноватых страниц, кто посадил жирное пятно прямо на титульный лист. Однажды еще таракан засохший выпал из корешка…
А из Москвы Гринев привез только свои медицинские справочники и атласы: неудобно было забирать домашние книги. Поэтому он довольно быстро обошел все книжные магазины Южно-Сахалинска и, так и не увлекшись собирательством, познакомился со всеми местными библиофилами, у которых можно было купить книги с рук.
Всего через год у Гринева была собрана далеко не полная, но все-таки неплохая библиотека, состоящая из собраний русских классиков и разрозненных книг западных писателей.
И он читал вечерами – подолгу, не отрываясь, иногда засыпая с книгой в руках, как в детстве. И прислушивался в тишине своего одиночества к тем странным, едва уловимым движениям, которые происходили в его душе под шелест страниц.
Присутствие Оли ничем в этом смысле не мешало. Она относилась к его чтению с таким благоговением, как если бы жила с Иммануилом Кантом, о существовании которого, впрочем, не подозревала. Правда, она ко всем Юриным занятиям относилась так. Однажды он увидел, как Оля приподнимает бумаги на его столе, чтобы вытереть пыль, и засмеялся при виде ее серьезного лица.
– Оленька, дыши ты свободно! – сказал он. – Это же не египетские папирусы.
– Ну что ты, Юра, – покачала она головой. – Это же ты пишешь…
Гринев-то знал, что не пишет ничего особенного – во всяком случае, ничего такого, что не мог бы легко восстановить, если бы какой-нибудь листок затерялся. Это были просто записи о работе в Абхазии. Юре жаль было забывать этот опыт, и он задним числом вспоминал все, что там происходило – день за днем, чередуя описание событий с описанием операций, которые пришлось делать в ткварчельской больнице. И об Армении делал записи, но тут уже только об операциях, без дневника…
При этом, к его удивлению, выяснилось, что некоторые вещи, касающиеся медицины катастроф, вообще не встречались ему прежде в специальной литературе. Впрочем, может быть, просто не было нужных книг здесь, в Южном. Надо было бы посмотреть в Москве…
Во всяком случае, Юра не видел причины для благоговения, но был благодарен Оле за уважение к его привычкам – как и за все он был ей благодарен…
Юра вышел из дому вместе с Олей: подбросил ее до больницы, где она сегодня дежурила в ночь. А он только что сутки отдежурил в отряде, назавтра предстоял выходной, и Юра решил выбраться наконец к Сашке Коновницыну, который давно зазывал его в гости – «только знаешь, Юр, давай уж без жены».
Сашка относился к любой женитьбе как к экзистенциальному тупику: был уверен, что нормально существовать женатый человек не может, потому что этого не может быть никогда. А Юрина женитьба разочаровала его едва ли не больше, чем всякая другая.
– Стоило ума искать и ездить так далеко! – поздравил он Гринева. – В Москве тебе не хватило?
Сашка был осведомлен об истории Юриной семейной жизни до приезда на Сахалин. Собственно, он и сманил Гринева из Москвы почти четыре года назад…
Тогда, сразу по приезде, Юра бывал у Сашки часто. Коновницын ввел его в круг своих друзей, со всеми перезнакомил, все показал… Но с течением времени они стали встречаться все реже, и дело было вовсе не во взаимном охлаждении. Юра даже не успел толком понять, так ли уж они близки друг другу. Хотя общение с Сашкой всегда его чем-то привлекало.
Все объяснялось просто: чтобы общаться с Коновницыным почаще, надо было пить столько, сколько вообще не может себе позволить пить врач, тем более оперирующий хирург.
Сашка пописывал статейки для местных газет, сценарии для радиопередач, время от времени перехватывал еще какие-то халтурки вроде текстов к буклетам о Сахалине. Его нежелание связывать себя семейными узами было вполне объяснимо и без экзистенциальных причин: при мысли, что пришлось бы зарабатывать не только на хлеб и водку, но и на что-то еще, Сашка терял, как он говорил, всякий интерес к жизни.
Но, в конце концов, Гринев как-то и не собирался создавать с ним здоровую семью, и не ему было решать, сколько сил должен отдавать работе Саша Коновницын. А стихи его, прозрачные и печальные, все реже появляющиеся в промежутках между пьянками, были так хороши, что о них и сказать было нечего.
Время от времени он ставил Сашке капельницы, выводя из запоев, – всегда только по его просьбе, после ночных звонков. Когда это произошло в первый раз, Юра заглянул к Коновницыну утром перед работой – проведать.
Сашка сидел на своей замызганной, размером шаг на шаг, кухне и пил чай. Вид у него был помятый, лицо оснувшееся и усталое, но глаза уже смотрели внятно и не блестели лихорадочным запойным блеском.
– Чаек попьешь, Юра? – как ни в чем не бывало предложил Коновницын.
Как будто не было вчерашнего вечера с капельницей и как будто Гринев не вышел отсюда совсем недавно, убедившись, что приятель уснул.
– Давай, – согласился Юра.
– С лимонничком, – отрекомендовал Сашка. – Говорят, потенцию повышает. Ты пей, пей!
– А мне, по-твоему, потенцию пора повышать? – засмеялся Юра. – Что это ты меня так угощаешь старательно?
– А вот еще, говорят, морские ежи для этого дела хорошо, – продолжал размышлять Сашка. – Вот то, знаешь, что у них внутри – как долечки мандариновые.
– Сказал бы я, что тебе для потенции хорошо, – заметил Гринев.
– А ты не говори, – невозмутимо отозвался Сашка. – Это я и без тебя знаю. И ты меня, друг ситный, не воспитывай – поздно.
– Как скажешь, – пожал плечами Гринев.
– Так и скажу. За что тебя люблю, Юра, – что жить не учишь.
– Кто б меня научил, – улыбнулся Гринев, и на этом разговор был окончен.
Нынешним вечером Сашка выглядел неплохо, хотя, конечно, уже успел принять: девять часов все-таки.
– О! – обрадовался он Гриневу. – А я весь вечер размышляю: и кого ж это мне сегодня увидеть хочется? Оказывается, тебя!
Юра не слишком обольщался насчет Сашкиной к нему любви. Наверное, Коновницын не обманывал и ему действительно было приятно видеть Гринева, а еще приятнее – выпивать с ним. Но точно так же, или почти точно так, Сашке было приятно видеть любого, кто «не учил его жить». А уж выпивать – это почти с кем угодно, во всяком случае, после первых ста граммов.
– Составишь компанию? – поинтересовался Сашка. – Ведь я же, Зин, не пью один!
– Составлю, – кивнул Юра. – Сходить?
– Да я сам схожу, – великодушно отказался тот. – Делов-то – киоск под окном! Проспонсируй только.
Пока Сашка бегал в киоск, Юра разглядывал комнату, в которой не был, не соврать, уже почти полгода.
Вообще-то разглядывать было особенно нечего. Здесь ничего не изменилось не только за полгода, но и за все время с того дня, когда Юра впервые приехал на Сахалин и пришел в гости к своему единственному здешнему знакомому.
Таким же густым слоем лежала пыль, так же громоздилась под письменным столом батарея пустых бутылок, так же высилась гора окурков в огромной океанской раковине, служившей пепельницей. На столе стояла открытая печатная машинка с наполовину исписанным листом.
И, как раньше, как всегда в этом доме, Юра почувствовал, что его охватывает уныние при виде чужой судьбы, для которой жизнь – как слишком сильный ветер.
Он глянул на листок в машинке, заметил ровные строфы, но прочитать не успел.
– Все-таки демократия – это, знаешь, вещь! – Сашка поставил на стол две бутылки водки. – Раньше-то, помнишь? По пять часов в очереди стояли… А сейчас – пожалуйста, круглые сутки нон-стоп. Я, Юр, сразу две взял, чтоб потом не напрягаться.
Юра слегка поморщился. Он уже счет потерял алкогольным доводам о преимуществах демократии; от пошлой повторяемости его коробило.
Сашка принес из кухни колбасу, холодную вареную картошку, магазинный салат из морской капусты. Морскую капусту, правда, Юра и пробовать не стал: склизкая какая-то, и запах неприятный. Да и вообще есть не хотелось.
– Жена кормит? – подмигнул Сашка, заметив его взгляд в сторону капусты. – Есть, конечно, преимущества…
– Да нет, – отшутился Юра, – просто я как немец.
– В смысле?
– Ну, они, я слышал, или уж есть – тогда только запивают чем-нибудь легоньким, или уж пить – тогда только зажевывают.
– Надо же, совсем как мы! – удивился Коновницын.
Минуты, которые Юра любил в разговорах с Сашкой – когда в том ясно проступала утонченность сознания, обостренность душевного зрения, – наступали теперь довольно редко и длились недолго. Но они еще наступали все-таки, и, наверное, Сашка сам догадывался, что Гринев – один из немногих его приятелей, который способен это в нем замечать.
Они и познакомились в момент Сашкиного душевного подъема, который Юра сразу почувствовал.
Коновницын появился у Гриневых, как та самая тетя, которая сообщает на пороге, что приехала из Киева и будет у вас жить. Впрочем, именно таким образом появлялось в Москве множество народу; удивить этим кого-нибудь было трудно. Тем более что у Нади вся родня жила на Украине, а у этой родни были друзья и знакомые, и у всех у них случались дела в Москве.