— А, Володька, — обрадовалась Аксинья, когда мы подошли и она наконец узнала меня.
Мы с Линой невольно огляделись, ища бабкиного собеседника, но никого не было, она одна сидела на пенечке и маленьким топориком обрубала корни у черемши. Десятка три готовых пучков лежали на мокрой холстине, и капельки воды сверкали в пахучих листьях.
— По черемшу, Володя? — спросила Аксинья.
— Нет, — солидно ответил я, и мы с Линой сели напротив бабки на гнилую колодину и стали наблюдать, как ловко и умело орудует она топориком.
— Ну и зря, — укорила Аксинья, — в доме-то дармовой достаток скамьи не пролежит. А Маруся и рада была бы. — Аксинья смотрела на нас странно веселыми и лукавыми глазами. Седая прядка волос выбилась у нее из-под платка, дряблая, морщинистая кожа на лице легонько встряхивалась в такт ее словам, толстые синие вены на руках казались свитыми и пружинящими — все в ней было древнее, как тайга и эта вот избушка, и только глаза казались чужими, неестественными на ее лице. Глаза ребенка, еще только собирающегося жить. — Не до черемши тебе, вижу, — продолжала Аксинья, — босиком нельзя, а лапте одне. Ну и не надо. Вольному воля дорога, узнику — крошки от пирога. А кто это с тобой, что-то не признаю? — вдруг спросила она.
Я замялся, не зная, что ответить, и Лина сказала:
— Менья зовуйт Лина.
— Что, немка? — вдруг насторожилась бабка Аксинья, и ее глаза мгновенно постарели, цепко остановившись на Лине.
— Да нет, тетка Аксинья, — заторопился я, вдруг почувствовав перед нею какую-то виноватость, — она литовка, Лина она.
— А…а, ну конечно, — закивала седенькой головою Аксинья, — латыши, оне люди добрыя. До-обрыя, — протяжно повторила она, — знавала я их, как же, знавала.
— Да не латыши, а литовка она, — возразил я нетерпеливо.
— Ну и пусть, — махнула рукой Аксинья, — это все равно… А я вишь как, думаю, черемшонки навяжу да и продам опосля в Калугино, а на вырученные деньги подарочков накуплю да Бореньке-то и отправлю. Вот ему и гостинец от матери будет. Он и порадуется: не забыла, дескать, старая, все забыли, а она вот помнит, и полегче ему будет в неволюшке-то, полегче. Да…
Чистыми, счастливыми глазами смотрела на нас Аксинья, вспоминая своего погибшего под Берлином сына, и совершенно невозможно было выдержать ее взгляд. Ибо взгляд этот был как бы двухслойным: верхний — чистый и счастливый, а дальше угадывалась громадная боль, выношенная долгими тоскливыми годами, не остывшая, никакой дымкой времени не подернутая.
— Чаю не хотите ли? — предложила Аксинья, вновь принимаясь за работу, — я в аккурат скипятила, и конфеточки у меня есть.
— Спасибо, тетка Аксинья, — дернул я Лину за руку, — мы в лес погулять сходим.
— Ну сходите, сходите, — согласилась Аксинья, — дело молодое, а потом и заходите, вместе попьем.
Мы уходили, а она все еще что-то говорила, и Валет внимательно смотрел на нее, боясь пропустить в этом потоке слов свою кличку.
7
Мы остановились метрах в пятистах от заимки, облюбовав для себя небольшой ключик, бьющий из-под квадратного камня, поросшего снизу зеленым мхом. Место это было как-то по-особому уютным: молодая ярко-зеленая трава, еще никем не исхоженная, словно специально поджидала нас, крохотную полянку надежно и просторно замыкали толстые вековые кедры, а над всем этим сияло громадное солнце, одинаково щедрое и к нам, и к кедрам, и к ярко-зеленой траве.
— Ой, — только и смогла сказать Лина, подставляя ладонь под холодную и упругую струю воды, — шалтос!
Мы разостлали большое полотенце на траве, выложили на него все наши припасы, но долго сидели в молчании, погруженные в какую-то светлую и легкую печаль. Может быть, шла эта печаль от тайги, пронизанной светом и тенями, а может быть, от заговаривающейся старухи с прядками седых волос. Мы и здесь слышали неторопливые, приглушенные расстоянием удары топора и представляли ее сильно сутулую, высохшую за годами и трудами фигуру…
А потом, когда уже было выпито вино и наступило то мгновение, когда нет слов и нет совершенно никакой нужды в них, и наступает легкое отчуждение, лишь подчеркивающее всю глубину любви, мы молча обнялись, и Лина, склонившись головою мне на плечо, тихо заплакала. Я не знал причины ее слез, но чувствовал, что сейчас нельзя успокаивать и целовать нельзя, а нужно просто сидеть и гладить мягкие, русые волосы, которые так удивительно напоминают упругую волну на ладони. А еще через мгновение Лина отстранилась от меня и долго и пристально смотрела в мои глаза своими ясными и глубокими…
Солнце обмякло и нижним краем легло на вершины деревьев, и где-то, уже в пути, были сумерки, но мы не думали о вечере и о том, что нам далеко возвращаться домой. Нам это было все равно.
— Аш тавя милю, — сказала Лина, снова и снова заглядывая в мои глаза.
— Что?
— Я тебья люблью, — шепотом ответила она.
— Это по-вашему?
— Да… Это по-нашему.
— Интересно.
— Побучок маня.
— Что?
— Поцелуй менья.
— Меня.
— Ме…ня…
Моя голова лежала у нее на коленях, и она сама склонилась ко мне и отдала свои губы, и когда мы целовались, то пахло молодой травою.
— Ту мано мили?
— Что?
— Ты… меня любийшь?
— Любишь!
— Лю-би-шь?
— Да.
— Очьень?
— Очень.
— О-че-нь?
— Да.
— Аш тавя лабай милю… Я тебья очень люблью Очень, Володья.
— Тебя.
— Те-бя.
Мы опять поцеловались. И то, что должно было случиться в этот день, с нами случилось. Случилось так неожиданно и просто, что мы, пораженные нашей близостью и счастьем нашим, изумленно и восторженно смотрели друг на друга, совершенно не чувствуя смущения и потребности что-то скрывать от себя.
Потом, притихшие и запоздало смущенные, тайно прислушиваясь к себе и к своим чувствам, мы ели печенье, обмакивая его прямо в ключе, и солнца уже давно не было, а вместо него сгущалась вокруг нас плотная и настороженная тишина, мягко окутанная холодными сумерками.
— Лина, как ты жила раньше? — мне вдруг захотелось знать о ней все: как она ходила в школу, с кем дружила, о чем мечтала и кем хотела стать.
— Не помнью, — улыбнулась она. — Все, что раньшье, не помнью.
— Помню.
— По-мню. Правильно?
— Да. А кто такая Анна?
— Тетья Аня? Она моя тьетка.
— Тетка.
— Те-тка.
— А почему ты ее Аней зовешь?
— Она молодайя те-тка. — Лина засмеялась и вдруг вскочила, и я услышал быстрые, удаляющиеся шаги. Я улыбнулся и продолжал сидеть. Было тихо. А потом какое-то беспокойство охватило меня, и я тоже поднялся и стал пристально всматриваться вокруг. Но сколько я ни смотрел, ничего похожего на Линину фигуру не смог заметить. Вдруг сделалось мне одиноко и неуютно у нашего ключа, вдруг показалось, что я остался один во всем мире, совершенно никому не нужный, а это только Лина спряталась от меня.
— Лина! — крикнул я в темноту, но звуки тут же, рядом, увязли в ночи, и я уже действительно перепугался, и хотел куда-то бежать, когда она сзади обняла меня и торжественно спросила:
— Тепьерь ты еще будьешь прятаться от меня?
— Не будешь, — ответил я, чувствуя, как бесконечно дорога и близка мне она сейчас.
8
Мы долго возвращались домой. Очень долго. И все равно путь показался нам слишком коротким. Где-то на середине пути догнали мы тетку Аксинью, отдыхающую на обочине тропинки под громадным кедром. Была полная луна, ее холодный свет мягко и тревожно рассеивался по тайге, и земля тихо светилась от этого лунного сияния. Обнявшись, мы без слов и без мыслей медленно шли по тропе, усеянной тонкой вязью лунных бликов, и звезды часто падали впереди нас, и была такая тишина, что, казалось, мы слышали, как они мягко ударялись о землю. И вдруг мы одновременно остановились, еще не понимая почему, но уже чувствуя что-то. Наверное, одновременно увидели мы и Аксинью. Она сидела прямо на земле, прислонившись спиной к дереву, сидела совершенно неподвижно, и глаза ее были обращены к звездам. И так же неподвижно лежал на траве Валет, повернув к нам черную лохматую голову. И было как-то больно и грустно смотреть на них. Казались они совершенно нереальными, блуждающими призраками в лесу, и мы осторожно, как к больному, подошли к ним.
Не меняя позы и не шевелясь, как бы не нам, а себе и Валету Аксинья тихо сказала:
— Если будет у вас сын, назовите Борисом. Слышь, Володька, — она помедлила и повернула к нам голову, — уважь тетку Аксинью, назови Борисом. Я, может быть, скоро помру, а ты все одно назови.
Мы молча стояли против нее, все еще обнявшись и забыв об этом, и смотрели в ее чистые сухие глаза, как смотрят в звезды. Нам не было стыдно от ее слов, а страшно почему-то, и я сильнее обнял Лину, и она сама теснее прижалась ко мне, не отрываясь взглядом от Аксиньи.
— Он, Борька-то мой, — спокойно и строго продолжала Аксинья, — по этой тропке-то сколько выбегал. Легкий на ногу был, в отца. На трудодень мы что, копейки получали, вся жизнь от огорода да из тайги шла. Весной он, бывало, по черемшу сбегает, летом ягоды сберет, а осенью по грибочкам мастак был, и все вот по этой тропочке, мимо этих вот кедров. Принесет и к теплоходу мне вынести поможет, а потом сбежит — стеснялся. А что стесняться-то было? Своим трудом все, да и не от жиру, а от нужды. А теперь вот давно уже нужда минула, а я все хожу по этой же тропочке, мимо этих же кедров, где и он хаживал. Пройду, поговорю с ним, и вроде бы полегче мне, веселее жить становится. А деньги мне теперь и вовсе не нужны, пенсию получаю, хватает. Куда мне одной-то, много ли надо, да вот порожней несподручно ходить, не привычная. Я это к чему все говорю, Володька, — она строго и пристально посмотрела на меня, — вы его Борисом назовете, а он и будет по этой тропочке бегать-то, вроде как взамен мово Бориса, и тропочка не зарастет, мхами не покроется, и по ней нет-нет да и люди пройдут, на-вроде вас…
Видимо, Аксинья устала говорить и отвернулась от нас, глубоко и тяжко вздохнув. Отвернулся от нас и Валет, мягко зевнул и положил голову на лапы.
— Тетка Аксинья, — сказал я, — давайте мы вашу черемшу понесем.
— Ступайте, — вяло махнула она рукой и, видя, что мы не двигаемся, нетерпеливо и сердито добавила: — Ступайте, ступайте, с черемшой я и без вас управлюсь. Мне она не в тягость. Вы только мою просьбу уважьте, не забудьте, что я вам говорила.
Мы молча пошли дальше и прежде, чем скрыться в кустах боярышника, еще раз оглянулись на Аксинью. Она все так же неподвижно сидела у кедра, запрокинув маленькую голову к звездам, и напротив нее тихо лежал Валет, уткнувшись влажным носом в молодую траву. Что-то волнующее и жалкое было в них обоих, словно мы смотрели сейчас на само несчастье.
— Нет, она не заговарьивается, — тихо сказала Лина, — она просто говорьит.
И мы пошли дальше, притихшие, молчаливые, а перед глазами все еще была по-старушечьи хрупкая фигура Аксиньи, сидящей у кедра, и такой вот она мне запомнилась на всю жизнь. Как запомнились лунная ночь, тропинка в светлых бликах и Лина, задумчиво и молча шагающая рядом со мной.
9
— Баба, — сказал я на следующий день, собираясь на работу, — ты ничего не знаешь?
— Скажешь, так узнаю, — ответила моя бабка, подозрительно сощурившись на меня.
— Я хотел тебе сказать… — тут я замялся и начал без нужды переобуваться.
— Ну, что ты еще удумал? — усмехнулась бабка моему смущению и присела на табуретку, готовая слушать меня. Бабка у меня была шумливая, не стеснялась при случае и на крепкое словцо, но быстро отходила и, все тщательно продумав, судила непременно по справедливости, пусть даже и не в свою пользу. Вот на это я и рассчитывал, решив объясниться с нею перед самым уходом на работу. А вечером, думал я, она уже перебушует и скажет мне свое решение.
— В общем, баба, — начал я, внутренне обмирая и боясь взглянуть в ее глаза, — я решил жениться.
Да, видимо, моя бабка приготовилась к чему угодно, но только не к этому. Она так и обмерла на табуретке, изумленно и растерянно уставившись на меня. И я, воспользовавшись этим, мгновенно очутился на улице, предоставив бабке войну с чугунами и ухватами.
Вечера я ждал, как грешник кары. Мы уже работали на строительстве коровника, и я впервые пробовал вести каменную кладку. Дело это мне нравилось куда больше, чем плотницкое. Среди множества камней нужно было найти и выбрать такой, чтобы он точно лег в фундамент, нигде не высовываясь и не пучась горбом, плотно и уютно занимая свое место. В этом уже было какое-то творчество, и я отдался ему целиком.
К тому времени увеличилась и наша бригада. Последним пришел в нее Колька Лукин, мой односельчанин. Это был мужчина лет тридцати пяти, среднего роста, с узкими, слегка сощуренными глазами. Он уже раза два или три отсидел в лагерях, обыкновенно был неприветлив и малоразговорчив. О нем в деревне ходила худая слава нечистого на руку человека. Пил он очень редко, но, что называется, метко. Тут уж без драки не обходилось, а дрался Колька умело, дерзко и бивал таких ребят, что в деревне только диву давались.
В бригаде, среди разношерстного люда, где Кольку почти никто не знал, он стал своим человеком. Умел Колька плотничать, столярное дело знал, а уж на кладке равного ему не было. И вот как-то исподволь, постепенно, я почти сдружился с Колькой и постоянно чувствовал его незаметную, очень тактичную и лестную для меня опеку. Может быть, случилось так потому, что был он двоюродным братом Петьке, моему первому другу…
День пролетел незаметно. Я помогал Кольке заводить угол, подносил раствор и камни, а при случае и сам брался за кладку, и Колька подсказывал мне, как это лучше делается. Когда пришло время шабашить, я вдруг вспомнил о предстоящем разговоре с бабкой, и весь мой пыл пропал. Теперь я уже твердо верил, что бабка не разрешит мне привести Лину домой, и, заранее ожесточаясь, решил уйти из дома и поселиться в общежитии. С таким настроением я и перешагнул порог и увидел все так же, как и утром, сидящую на табуретке бабку, изумленно смотрящую на меня.
Мы долго молчали. Я переодевался в горнице, обреченно и тревожно ожидая решения своей участи.
— Ты хоть скажи, кто она? — вдруг тихо спросила бабка.
— Она из приезжих. Литовка, — замер я у комода и затаил дыхание.
— Из вербованных, значит?
— Она с теткой приехала, с тетей Аней.
— Ишь ты, — усмехнулась бабка, — у тебя уже и родственники завелись. А я-то ни сном ни духом не ведаю. Что отец-то нам скажет, когда узнает? Скажет, что и стара и мал — посдурели оба.
— Я сам с ним поговорю, — сердце у меня радостно заколотилось.
— Я ведь к Аксиньюшке бегала, — задумчиво говорила бабка, — она раз пять на картах бросала, и все хорошо выходило. — Бабка говорила так, словно и сама себе поверить не могла. — Она уже и сыночка вам в картах высмотрела… Чудно.
Я не выдержал, выскочил из горницы и обнял бабку, и чмокнул ее в сухую холодную щеку.
— Ну ладно, ладно, не приставай, — с нарочитой строгостью нахмурилась бабка. — Да ведь молод ты еще, Володька, молод. Тебе ведь только через два месяца восемнадцать сравняется. Это какая жизнь-то большая у вас впереди и все вместе, все вдвоем — надоест. Ты подумай получше.
— Я уже подумал, баба, — не задумываясь, ответил я. — Она, знаешь, какая она?! Вот если бы ты на нее только посмотрела, так по-другому и говорила.
— Вот ты и приведи ее сегодня, а я посмотрю, что там за краля такая, — бабка поднялась с табуретки и строго посмотрела на меня, — а там уже решать будем, как быть.
Я ликовал, потому что был уверен — Лина бабке понравится. Главное, что она сразу не отказала. Не знаю почему, но я ничего не рассказывал Лине, я делал все это на свой страх и риск…
— Лина, — сказал я вечером, — моя бабка хочет посмотреть на тебя.
— Сегоднья? — только и спросила она.
И первый раз мы пошли по дороге, которой я бегал с детства, мимо березовых колков, в которых я знал каждое дерево и каждый куст…
Лине моя бабка устроила форменный допрос. А начала она вот с чего:
— Как звать-то тебя, красавушка? — Бабка и Лина сидели друг против друга за кухонным столом, а я маялся у порога, делая вид, что собираюсь выйти на улицу.
— Лина.
— Вот-вот, хорошо, — покивала бабка, — годков-то тебе скока?
— Восемнадцать.
— Так-так, значит, постарше нашего Володьки будешь?
— Всего-то на три месяца, — не выдержал я.
— А ты помолчи, тебя не спрашивают, — даже не глянула в мою сторону бабка. — Ну а кто родители твои будут?
— Как? — не поняла Лина.
— Что они делают? — терпеливо пояснила бабка, — где работают?
— Учителья.
— А сама ты что, учиться не схотела?
— Нет.
— А что так? Родители вроде грамотные, а дочь носилки на стройке таскает.
— Ты что, милиционер? — опять вмешался я. Но на меня теперь уже совсем не обратили внимания, и я выскочил во двор, и забегал там, распугивая голубей.
Через час все было кончено. Когда я вошел, бабка моя, улыбаясь, угощала Лину молоком.
10
И Лина переехала к нам. Собственно, никакого переезда не было, просто я взял ее чемодан, она поцеловала свою тетку, которая громко и с недоумением все спрашивала Лину: «Ка ту дарай?» — и мы вышли на дорогу, ведущую к Березовке. Лина вдруг загрустила и молча шла рядом со мной: высокая, стройная, с волосами по плечам, с красной сумочкой в одной руке и клетчатым пальто — в другой. Мы были одни на дороге, и она, пустынная, между полем овса и березовыми колками, манила нас дальше, значительно дальше Березовки, дома которой мы уже видели за деревьями. Дома и тополя над ними, громадные тополя, на ветвях которых я провел добрую половину своего детства. И вот теперь, в эти минуты, я как-то удивительно ясно понял, что детство кончилось, что начинается какая-то новая моя жизнь, совершенно неизвестная мне, странная и немного тревожная, и я тоже притих и молча шагал по дороге моего детства, неся чемодан девушки, которая когда-то родилась в неведомой мне Литве и теперь была самым дорогим для меня человеком.