Еще длинные темные волосы торчат в разные стороны из-под низко надвинутой на лоб кепки. И глаза за толстыми поблескивающими стеклами очков задумчивые. Вид, что ни говори, экстравагантный.
Сразу ясно, что не рядовой человек.
Словно специально поджидал Р. Издалека его узнавал, вставал навстречу, радостно руку ему протягивал: как дела? Покурим? Р. принимал сигарету, прикуривал от любезно подставленной зажигалки, тоже присаживался на лавочку: ничего, помаленьку… И у Н. вроде дела нормально, жена вот ремонт затевает, а ему не хочется – и дорого, и времени нет…
Посидят, покурят, Н. еще за сигаретой полезет (много курит), но
Р. встанет, рукопожатие теплое такое, дружеское (влажное слегка): может, все-таки зайдет чайку попить? Спасибо, как-нибудь в другой раз… Что ж, в другой так в другой – и разойдутся. То есть Н., может, еще останется покурить, глядя вслед удаляющемуся Р., или тоже пойдет в свой подъезд (а все равно взгляд), и у Р.- странное чувство вины, что не согласился зайти…
Только ведь приглашение – дань вежливости, ну еще знак расположения, за которым не обязательно что-то должно последовать. Р. уходил, будто с женщиной расставался, бред какой-то! Вроде оставлял ее, потому и кошки на душе скребли. Но если бы зашел на чашку чая (рюмку водки), потом еще хуже: зайти
– сразу отчасти и прирасти, прикипеть, даже если не хочешь, а Р. точно не хотел, потому что – как с женщиной – сразу чувствовал себя должником. Вроде чем-то обязан или даже ответственность на нем – за нее, за женщину. Что вроде как он ее покровитель и защитник (это при нынешнем-то феминизме!).
А вот теперь Н. заболел, тоже жизнь. Ну да, и здоровье – жизнь, и болезнь, но если здоровье не столь требовательно, то болезнь уже нечто иное. Р. изредка встречал жену Н., которую не сразу узнавал (память плохая на лица), но иногда все-таки узнавал и тогда спрашивал, как дела у Н. Так вот, сначала дела были ничего, более или менее, а тут вдруг озабоченность и пасмурность в миловидном личике: неважно дела… Оказалось, что Н. давно уже заболел, тяжелый грипп, неожиданное осложнение – на почки, он не то что из дома не выходит совсем – с кровати встать не может
(запрещено).
Почки – противно, посокрушался Р., у него тоже когда-то было, но сейчас вроде прошло, зеленый чай хорошо помогает, травы всякие.
Но у Н., похоже, гораздо серьезнее, так Р. понял со слов жены его. Что уж там зеленый чай…
И вот теперь он знал, что Н. болен, лежит в своей квартире в соседнем доме и никуда не выходит, и уж теперь ему точно одиноко, потому что когда человек болен, то все обостряется
(экзистенциальное), тут бы надо непременно зайти проведать, по-соседски, как навещают больного. Он лежит, не вставая, судно белое под кроватью, но все равно подтекает, потому что почки, противно, самому не справиться, а жена где-то замешкалась, и жутко неловко от своей беспомощности, и что на простыню – желтые пятна, мокро, запах…
Литератор все видит, и слышит, и чувствует – наблюдает, другой бы человек, нормальный, не обратил бы внимания, а если б и обратил, то не стал бы в себе держать, мало ли что в жизни, а он вроде нарочно пришел – за впечатлениями, за новым опытом, который хоть и с другим, а все равно – опыт, наблюдения, потом куда-нибудь, в какой-нибудь текст непременно вставится.
Так что и Н.- вроде не просто сосед и не просто Н., а все равно что подопытный кролик, все равно что рыбка в аквариуме. Все это чрезвычайно ясно представляется Р. (как будто действительно навестил), даже запах начинает чувствовать – урины, лекарств, видит, как капельки скатываются.
Но если бы это не Н. заболел, а Р.- разве иначе б было? Н. бы пришел и увидел точно так же, ну может, чуть по-другому: и свалку в углу кухни из всякого бытового сора (пакеты, картофельные очистки, скомканная бумага…), и мелькнувшее в полумраке прихожей лицо жены Р., и шинель Грушницкого, и крест из ценной породы дерева, и его самого лежащего, судно под кроватью, и подтекает, самому не справиться, а жена где-то замешкалась, жутко неловко от своей беспомощности, и подтекает на простыню, желтые пятна, мокро, запах…
Проходя в очередной раз мимо, Р. смотрит на окна на четвертом этаже, откуда (светящиеся или темные) – вроде как укор. Ведь рядом проходит, почему не заскочить, не расспросить про здоровье, не рассказать, что делается на белом свете?
А что делается на белом свете? Что было, то и есть…
Формально слишком.
И опять ведь узрит, вынаблюдает что-нибудь такое, что потом непременно будет просачиваться в текст (подтекать): чем резче и жестче, тем лучше (тем хуже), потому что литература – такое суровое и безжалостное, в сущности, дело, ей все в строку, даже самое гадкое и неприглядное.
Только Р. от этого, а еще больше – от себя самого, муторно.
Потому он и не пойдет к коллеге Н. и не будет проявлять участие.
Пусть тот живет как может, в шинели (Грушницкого), с мундштуком и с судном, с крестом или с подковой, с женой или без, пусть, главное, выздоравливает – но без него, без Р.
Не так уж они в конце концов знакомы, шапочно вполне, хотя и соседи. А что вроде как коллеги, причем достаточно редкой породы, тоже вовсе ничего не значит. Может, и тем более ничего не значит, потому что литератору от литератора, даже если они в разных жанрах и делить им нечего, лучше держаться друг от друга подальше.
Чтобы все-таки жизнь, а не сплошь литература.
САТОРИ
Исходное положение: стоя на коленях.
Выполнение: положить сплетенные пальцами ладони на пол.
Положить голову (точки соприкосновения головы и пола – на расстоянии толщины двух пальцев от линии волос) в чашу, образованную ладонями. Выпрямить ноги в коленях, оттянуть носки и поднимать ноги не сгибая до тех пор, пока тело и ноги не займут вертикальное положение. Внимание на щитовидной железе.
Находиться в позе от 30 сек. до 5 мин.
Терапевтический эффект: благотворно воздействует на органы зрения и слуха, на мозг, эндокринную систему, систему кровообращения, систему дыхания, органы таза.
Первое, что он сделал, оказавшись в камере, это встал на голову
(сиршасана – см. выше).
Он встал на голову прямо возле своей лежанки, подложив под нее на цементный пол дряхлую, сбившуюся комками внутри, дурно попахивающую подушку. И стоял так минут пять, вытянув кверху босые ступни. Потом осторожно опустил ноги и распрямился, приняв нормальное вертикальное положение (голова сверху), забрался на лежанку и сел с прямой спиной и скрестив ноги. Сидение продолжалось больше часа. К нему заглядывали в глазок, а он сидел и сидел, скосив глаза на кончик носа, слегка красноватого
(в камере прохладно).
"Матушка ", " батюшка " – так необычно называл родителей.
Мы ему удивлялись. Какой-то он независимый, от всех, в том числе и от нас. Мы в кучу сбивались, как бывает обычно у подростков, в стайку, в которой как-то уверенней себя чувствуешь, а он отдельно, да и интересы у него были другие: музыку слушал в консерватории, хоть сам и не играл, в театры ходил, толкаясь перед входом и выспрашивая лишний билетик, книжки у него появлялись, про которые никто из нас не слышал, и непонятно было, что интересного. "Братьев Карамазовых " читал на уроках, спрятав под партой, стихи Бродского, перепечатанные на машинке
(пожелтевшие листки), в иконописи разбирался.
И знал уйму всего, особенно из древней русской истории.
Если уж попал сюда, то нужно использовать максимально время для приобретения каких-то новых навыков. И позаботиться о здоровье, не слишком крепком. Где и заниматься аутотренингом, как не в камере. Здесь он один (если, конечно, ему не подсадят кого-нибудь), причем неизвестно, сколько это продлится, неделю, месяц, год… По-своему даже замечательно, потому что на свободе не заставить себя, все откладываешь, откладываешь.
Свобода отвлекает, если не сказать – развращает. А здесь что еще делать – только погружаться в себя.
Однажды перед уроком военного дела устроил дымовушку (с военруком – по причине принципиального пацифизма – у него были напряженные отношения), после чего урок, конечно, отменили, а нас всех трясли и таскали к директору. Догадывались, что его рук дело, но никто ничего не сказал. Молчали как партизаны. И он молчал, не признавался, хотя из-за него могли пострадать другие.
Кинул мимоходом, сквозь зубы: "Всех не выгонят! " – и баста.
Улыбался тонко, словно и не улыбался, а как бы лицо у него такое. Джоконда. Ну да, в лице что-то от леонардовской Джоконды, немного, впрочем, и от Христа с картины Иванова, особенно когда рыжеватые волосы длинные (одно время носил), а потом и когда короткие. То ли улыбается, то ли нет.
Так это ничем тогда и не кончилось, шумели сильно, но без последствий. Его еще больше зауважали, что он оказался прав, и дымовушка была что надо, весь подвал, где проходили занятия, заволокло, едкий такой лиловатый дым – без противогаза не обойтись. Это у него был антивоенный протест – не хотел он учиться военному делу, и стрельбища в тире, куда нас водили иногда на уроке (а однажды даже возили за город на полигон – шмалять из Калашникова по выныривающим из-за бугра картонным фигурам), его совершенно не увлекали.
Так это ничем тогда и не кончилось, шумели сильно, но без последствий. Его еще больше зауважали, что он оказался прав, и дымовушка была что надо, весь подвал, где проходили занятия, заволокло, едкий такой лиловатый дым – без противогаза не обойтись. Это у него был антивоенный протест – не хотел он учиться военному делу, и стрельбища в тире, куда нас водили иногда на уроке (а однажды даже возили за город на полигон – шмалять из Калашникова по выныривающим из-за бугра картонным фигурам), его совершенно не увлекали.
Вот он сидит в позе полулотоса (до лотоса еще далеко – ноги в такой степени пока не гнутся), с ладонями на коленях, обращенными вверх. Медитация – самое трудное, невозможно сосредоточиться, не отвлекаться ни на что постороннее: надо ведь не бороться с мыслями, а дать им спокойно проплывать мимо, как будто это белоснежные, истаивающие в бездонной голубизне неба облака. Или мерцающие светлячки звезд.
Он помнил звезды в ночном небе, когда вдруг увидел их как в первый раз. Сколько ему тогда было? Лет шестнадцать. На даче, кажется. Где-то сидели с ребятами, просто сидели, довольно поздно, стемнело давно, но почему-то не расходились. Он откинулся, прислонившись то ли к дереву, то ли к стене (кажется, возле барака в самом начале дачного поселка, там рядом был продуктовый магазинчик, а в бараке иногда крутили кинофильмы), затылком прикоснулся – и вдруг увидел! Темный бесконечный провал неба с мерцающими в нем крупинками. Синеватые льдинки в серебристой дымке. Все было усеяно. Аж холодком пробрало – такое неожиданно огромное, даже голова закружилась.
Еще в квартире на первом этаже их старого дома на Ордынке
(теперь его нет, а на том месте площадка с торгующими всякой всячиной киосками), в его комнате был вырыт подвал не подвал, но что-то вроде, такая глубокая яма вроде колодца, обложенная кирпичом, и там установлен проигрыватель, на котором прокручивались всякие диски – Армстронг, Элла Фицджеральд, Поль
Мориа… И, разумеется, классика – Бах, Моцарт, Вивальди…
Акустика в этой яме была обалденная, звуки словно сочились из стен, проникали откуда-то из окружавшей яму земли, а там не только земля была, не только жирные пласты желтой влажной глины, но и всякие подземные коммуникации, древние, еще дореволюционные, охватывающие чуть ли не весь центр Москвы.
Там, в глубине, была старая Москва, древние стены, речка, трудно представить, но он все это знал, потому что жил рядом.
Оттуда-то, казалось, и сочилась музыка, а он ее слушал, сидя на деревянном ящике из-под помидоров или чего-то в этом роде.
Сверху была видна его рыжеватая макушка, волосы, падавшие на плечи… В школе гоняли стричься, а он уклонялся, и некоторое время ему удавалось, хотя потом все равно дожимали – иначе не пускали на урок, вызывали родителей, а они у него были очень симпатичные, интеллигентные такие и к его фокусам относились довольно терпимо, даже отчасти солидаризировались, особенно отец, инженер, балагур и весельчак с печальными глазами. Когда надо было позвать сына к телефону, он отвечал: " Сейчас загляну в его келью ". И впрямь в их коммуналке, в принадлежавшей им комнате яма была единственным способом уединиться – холодновато только.
Дымовушка вдруг приблизила его, а то он иногда казался слишком загадочным.
Потом, во время чтения какой-то книги про йогу, вспомнилось то ночное состояние (небо). Пахло казенным бельем, сырыми стенами и холодным каменным полом. Нельзя было терять времени, чтобы в конце концов это время победить. Время нужно было заполнять действием, теперь у него могла быть только одна цель, вернее, две, потому что в человеке изначально заложены две доминанты – самосохранение и развитие. Действие ведь не только борьба и протест, но и мышление. И созерцание – тоже действие.
Созерцатель – тоже деятель.
Йога вселяла надежду, во всяком случае, в этих условиях. Ничего другого он здесь не мог – ни читать, несмотря на то что в тюремной библиотеке книги были, ни слушать музыку, ни писать…
А раз так, значит, просто необходимо было встать на голову или сесть в позу лотоса. Необходимо было сосредоточиться на дыхании: вдох – задержка – выдох – задержка… Нужно было научиться медитировать. Медитация – тоже действие.
У Чехова, кажется, есть рассказ про пари, которое заключил некий человек с банкиром – что проведет в абсолютном затворничестве много лет при одном только условии: его будут кормить-поить и давать книги. Еще он, кажется, музицировал на фортепьяно. И почти выиграл пари, проведя в заточении-затворничестве положенный срок. Книг он прочитал за это время неимоверное количество. Уже близился час его освобождения, когда человек внезапно исчез. Буквально в ночь накануне. То есть просто взял да ушел – именно в ту минуту, когда вполне мог быть уверен в полном своем торжестве. Банкир, трепетавший в страхе, что придется расстаться с довольно крупной суммой, понятно, вздохнул с облегчением.
В оставленной же записке было сказано… Что же там было сказано? Презираю или что-то вроде… То есть герой презирал все: и книги, и музыку, и банкирские деньги, и самого банкира, и вообще…
Момент истины. Что-то он постиг, тот чеховский герой, для чего понадобились ему долгие годы заточения и штудирования многих ученых томов. Только стоило ли читать все это, чтобы понять безрезультатность?
Однажды, уже окончив школу, через год или два, пока еще не оборвались окончательно связи, вместе ходили на фильм Анджея
Вайды "Пейзаж после битвы ". И там, посреди сеанса, случилось странное: всхлип, запрокинутая голова – так он и сидел, запрокинувшись, как если бы у него внезапно пошла носом кровь и он хотел ее остановить (может, и вправду пошла). На экране в то мгновение, когда все случилось, кто-то, кажется, пытался наложить на себя руки… Как потом выяснилось, действительно потерял сознание. Обморок.
Восприимчивый чересчур.
Йога – практическое делание. Она может изменить человеческую природу, исправить ее, вывести на другой уровень. То есть сделать неуязвимым для боли, болезней и вообще страданий – два, недостижимым для реальности – три…
Путь освобождения.
Если овладеть йогой, то тюрьма уже не страшна: не жаль было бы потерянного времени, не жаль никого и ничего, тем более что и здоровье он не только бы не утратил, но даже укрепил. Если по большому счету, как бы заново переродился.
Его обвинили в продаже икон иностранцам. Ну да, но он также сотрудничал с каким-то антисоветским религиозным эмигрантским журналом. Может, он вовсе ничего и не продавал, а только сотрудничал (вполне достаточно), однако чтобы не начинать политическое дело, не производить слишком большого шума, нужно было пришить ему что-нибудь криминальное, для чего торговля иконами подходила идеально. Мало того что торговал – еще и расхищал национальное достояние, сбывая произведения искусства за границу.
Над дверью в его квартиру установили подслушивающие жучки, под окном дежурила "Волга " с человеком в сером плаще. Так и осталось темным местом, продавал или не продавал. У него не спросишь – слишком он теперь высоко. Пробовали звонить. Либо автоответчик, либо занято, либо никто не подходит. Один раз женский голос ответил, что он в Боливии и будет через неделю.
А через неделю ответили, что во Владивостоке.
Не поймать.
С каждым днем время стояния на голове и сидения в позе полулотоса (все ближе к полноценному лотосу) увеличивалось.
Может, и в самом деле менялся. Во всяком случае, то, из-за чего он здесь очутился, в этой камере с сырым, выщербленным цементным полом, вдруг перестало казаться столь уж важным. Не нужно никому
(у матери инфаркт, у отца неприятности на работе), и ему в первую очередь. Неправильно, что из-за этого можно угодить в тюрьму, подвергаться гонениям, претерпевать всякие неурядицы.
Свобода должна быть внутри. Тайная. Как яма у них в квартире на
Ордынке, как неведомые мглистые катакомбы под городом.
Самое правильное – не имея ничего, ничего и не желать. И тем более не бороться за то, чтобы переменить статус-кво. Нет ничего запретного и незаконного, добра и зла, чистого и нечистого, все слитно, все правильно, все в порядке вещей. Они песчинки в грандиозном замысле мироздания. Нужно идти путем внутреннего освобождения. Ну и выбираться отсюда. И как можно быстрей!
На вопрос следователя, признает ли он свои действия противозаконными, мыкнул: " Угу ". Хочет ли выйти отсюда?
Разумеется. Готов ли искупить свою вину перед государством публичным покаянием? Короткая пауза и твердое: "Да ".
Выпустили его ровно через две недели после записи на телевидении: он публично признал свою вину, сказав, что считает свою деятельность безнравственной и разрушительной, а принимаемые государством защитные меры абсолютно правильными.
Его раскаяние выглядело вполне натурально, только в лице (для знающих) странная тень, эдакая полуулыбка, как на лице леонардовской Джоконды. Ну да, он был похож на Джоконду (и отчасти на Христа с картины Иванова), несмотря на наголо обритый череп.