Он уже был на пути…
РАБ
Раб – это про Петра. Жестко и пренебрежительно: раб…
Каждое утро его можно увидеть на соседнем участке – в синей спецовке, с лопатой или граблями. Выходит на огородные работы, словно по звонку. Правда, не один – вместе с матерью, не старой еще, однако все заметнее дряхлеющей, согнутая спина ее виднеется из-за яблонь и кустов красной смородины. Крупный, мускулистый, с выгоревшими на солнце светлыми (вперемешку с сединой) волосами и красным от загара лицом, он выглядит настоящим здоровяком – что значит чистый загородный воздух плюс физический труд!
Да и жизнь какая – покопал-порыхлил, поел, повалялся с детективчиком (к нам приходит просить) на диване, покурил на лавочке, глядя на плывущие в небе облака, наведался к кому-нибудь из соседей, кто в отпуске, про житье-бытье покалякать, чем плохо-то? В городе света белого не взвидишь – спешка, кутерьма, крутишься как белка в колесе, и так день за днем, год за годом… А он целое лето, вплоть до поздней осени, на пленэре, с лопатой, или если кто на соседних участках вздумает строиться или ремонтироваться – пожалуйста, отчего не подхалтурить – деньги-то нужны!
Как он живет в другое время – зимой или ранней весной, когда на даче еще слишком холодно, – неведомо, тоже, наверно, вкалывает.
Хотя в городе у него что-то явно не складывается: устроится вроде куда-то – плотником или грузчиком, а в скором времени снова без места. Сам об этом невнятно рассказывает. Да и результат один. Всякий раз нелады с начальством, хотя по характеру-то вроде не вздорный, даже добрый, ну попивает (а кто без греха?), может, даже и крепко. Не так, однако же, чтоб под забором валяться. Под забором его никто не видел, во всяком случае, на даче. Но что принимает – точно. Согнется, бывает, в три погибели (ветки мешают) и так, пригнувшись низко, словно крадучись, перейдет границу участка (забора нет): то-се, как дела, а потом, багровея от напряжения, с некоторой даже неожиданной агрессивностью: можешь дать двадцать рублей?
Когда он денег просит – значит, под газом: глаза с красными прожилками, воспаленные, может, не первый день. Берет деньги, но как бы и не берет, а словно руку пожимает, сам же при этом оглядывается беспокойно, не видит ли кто. Шепчет: "Только чтоб мать не… " Долг обычно не возвращает – то ли потому, что денег нет (все мать отбирает, что не удается утаить), а если есть, то долго не задерживаются – тратятся на выпивку (заколдованный круг). А может, просто не помнит потом, когда протрезвеет, что одалживал.
Есть у него и еще одна обязанность – приглядывать за племянницами и племянником (в основном этим занимается его мать, то есть их бабушка): их тут целых трое, мал мала меньше, дети его сестры. Та приезжает с мужем только на уик-энд или даже раз в две недели (работают), а в остальное время дети на матери
(бабушке) и на Петре. Из-за кустов, разгораживающих наши участки, видно, как они катаются по дорожке на трехколесных велосипедах, и он тут же, сопровождает их, или слышен негромкий, хрипловатый его голос, когда он пытается погасить вспыхнувшую ссору между девчушками.
Со стороны – образцовый сын, может, так и есть, слушается он мать беспрекословно, и ни разу не было, чтобы он (или она) повысили голос – ни на детвору, ни друг на друга. Он и вправду очень спокойный, неторопливый (торопиться некуда), молчаливый. В детстве ведь другим был – шустрым, шебутным, ни одна проделка без него не обходилась.
Скорей всего это после армии он стал другим (служил на подлодке, не исключено, атомной): в плечах сильно раздался, в походке появились замедленность, основательность, ступать стал широко, как бы утверждая каждую ногу на шаткой поверхности земли. Может, и попивать стал тогда же (или уже на подлодке, сам ведь говорил, спиртиком баловались). Кто знает, как там ему было, наверняка ведь всякое случалось, хоть он и не распространялся. Надолго уходили в море, по нескольку месяцев дрейфовали. Такая вот подводная, загадочная жизнь, которую и представить-то довольно трудно: вроде все как обычно, а только за (под и над) стальной обшивкой – равнодушный бескрайний океан, бесконечная слоистая вода.
Уже за сорок перевалило, а он по-прежнему один. Детей рожает сестра, как бы компенсируя недостачу с его стороны, а он за ними приглядывает вместе с матерью. Девчонки-близняшки симпатичные, серьезные такие, застенчивые, прячут мордашки в бабушкин подол.
Или в его синие спецовочные брючины, в которых он обычно ходит
(и работает). Почему-то странно, что это не его дети, у всех на нашей улице полно чад, по двое-трое, много детворы на улице, больше чем когда-то было нас, несмотря на все кризисы и пертурбации. Что их много – даже как-то успокаивает. Раз рожают
– значит, не все потеряно, значит, жизнь не кончена. Девчонок и сынишку сестра Петра одевает нарядно, ярко, сразу видно их сквозь листву – желтые, оранжевые, белые… Как цветы (у них и на участке их много – гладиолусы, флоксы, астры).
Сестра с мужем, приезжая,- всегда в белоснежных футболках, в ярких, разноцветных спортивных костюмах. Мы-то привыкли: раз дача – значит, можно натянуть что-нибудь древнее, заношенное, с оттянутыми коленками и дырками на локтях, почти неприличное.
Перед кем красоваться-то? Да и не для того здесь, чтоб под ручку фланировать по улице, – не Сочи. Там перекопать, здесь подправить крыльцо, забор подлатать, без дела особенно не посидишь. У них же все иначе – словно они с какой-то другой планеты. Ходят по участку, как денди. Правда, муж сестры, молодой видный мужик, машину свою " ауди " трет всякий раз
(вместе с Петром), как приезжает. Марафет наводит. Потом сядут с женой в красный свой лимузин и отбудут, аккуратненько объезжая рытвины, по нашей раздолбанной дороге (а Петр будет стоять у ворот и смотреть вслед с неизменной дымящейся беломориной во рту).
Их аристократизм тревожит – будто они из иной жизни, хотя на самом деле все у них почти (кроме " ауди ") то же самое, что и у нас. И синяя спецовка Петра не так уж режет глаз – вполне под стать их ярким фирменным одеяниям.
Иногда он приходит посидеть со мной на лавочке возле дома, глаза у него снова подозрительно красные, воспаленные, с запекшимся в уголках гноем. Некоторое время сидим молча, потом он спрашивает:
"Серегу помнишь с Пятой улицы? Вчера с ним встретились, повспоминали, на его улице уже никого почти не осталось ". Он долго рассматривает квадратные, с заусенцами, слегка зачерненные по краям ногти, руки – широкие в запястьях, сильные, привычные к лопате и топору. " Перемерли почти все, – говорит он и после некоторой паузы как бы отвечает на мой непроизнесенный вопрос: -
Кого замочили, кто спился, кто от болезни какой… Ванька вон младше нас, а обширный инфаркт – в реанимации лежит. Вроде и не пил… "
И ведь действительно потихоньку помирать стали, даже и те, кто помладше. Это старшее поколение (некоторые) держится на удивление, крепкое – война не война, кризис не кризис, пенсия не пенсия… Тянут свой воз – ничего не скажешь. А из нашего выпадать стали. Смотришь – того нет, этого… Инфаркт. Инсульт.
Рак. Еще что-нибудь.
Он сидит, согнувшись, утвердив локти на коленях, смолит папироску и то и дело беспокойно поглядывает в сторону своего участка, не появилась ли мать. Я хорошо знаю эту женщину, когда-то она часто заходила к нам на участок, как бы инспектируя и давая разные полезные советы родителям (а потом и нам): когда что сажать, когда и чем подкармливать… У них-то на огороде всегда образцовый порядок, а если что вырастает, то отменного качества и объема: капуста так капуста, редис так редис, укроп так укроп, а не чахлые худосочные травинки, как у нас. Все грамотно, словно она профессиональный агроном, а никакая не медсестра в городской больнице.
Петр всякий раз сильно нервничает, стоит ему пересечь границу между участками. Эта граница вообще вызывает в нем какие-то сложные переживания. Подходя к ней или к забору, отделяющему их участок от улицы (даже и к калитке), он замедляет шаг, поглядывает беспокойно вокруг, словно собирается совершить нечто запретное, дыхание его учащается, лицо бледнеет. Его напряжение заметно невооруженным взглядом. Но, даже и пересекши границу, он не успокаивается, руки нервно мнут папиросу, на виске вибрирует набухшая синяя жилка.
Теперь, сидя со мной на лавочке, Петр смотрит туда, на свой участок, полускрытый
ПАНДУС
Слово такое.
Для сведения (кто не знает): пандус – наклонная площадка для въезда или входа в здание, с этажа на этаж, – вместо лестницы.
То есть понятно: лестница – чтобы ходить, пандус – чтобы въезжать или что-то вкатывать (выкатывать), тяжелое и громоздкое, к примеру, хоть бы даже детскую коляску. Либо инвалидную.
В общем, полезное такое приспособление, учитывающее разные ситуации и призванное облегчить человеку какие-то его действия.
Цивилизация, одним словом.
В общем, полезное такое приспособление, учитывающее разные ситуации и призванное облегчить человеку какие-то его действия.
Цивилизация, одним словом.
Правда, в нашей стране на это никогда не обращали внимания (да и сейчас не особенно). Мало ли у кого какие проблемы? Жить легче – вовсе не означает жить лучше. Ничего, и по ступенькам коляску (хоть детскую, хоть инвалидную) можно скатить, не страшно. В конце концов, инвалидов не так уж много, а этих самых инвалидных колясок и того меньше.
И все-таки…
Про это "все-таки" мы подумали, вспомнив семейство Р.
В своем доме они прожили уже лет тридцать, если не больше, то есть столько, сколько дом стоит. Таких старожилов по пальцам пересчитать: кто разменялся и переехал, кто оставил квартиру детям, кто уехал на постоянное жительство в дальние страны, а кто и…
Не в этом, впрочем, дело. Собственно, почти столько, сколько живут они там, столько и не было в их доме пандуса. Поначалу он им, впрочем, и не нужен был. Никто о нем думать не думал и даже слова такого не знал, как и многие, кому не нужно. Все происходило исподволь (безотносительно), как обычно и происходит, а потом – гром средь ясного неба: рассеянный склероз (у мужа)!
Медленно подбиралась болезнь, незаметно, а потом раз – и прижала, да так, что человек уже на себя не похож, и с каждым месяцем, а то и неделей все хуже и хуже… Увы, все только в одном направлении: с каждым годом человек все больше превращается в инвалида, пока не перестает двигаться без посторонней помощи, и вот тогда…
Хорошо, если у больного в таком состоянии есть подмога, и не какая-нибудь казенная, а своя, домашняя. Когда близкие имеются, кому он дорог и кто готов заботиться о нем из одной только любви или сострадания (или даже из чувства долга).
Так вот, Вероника, жена, преданно за ним ухаживает (собственно, и живут на его инвалидную пенсию). Веронике уже не до работы – мужа надолго одного не оставить (только в магазин сбегать или в аптеку за лекарством, слава Богу, недалеко). И ладно бы совсем к концу жизни, как чаще всего бывает, так ведь нет – совсем они еще не старые, всего-то чуть за пятьдесят.
Буквально на глазах муж становится все более беспомощным. Сначала еще ходил с палочкой, потом – поддерживаемый женой, а теперь если и встает, то только с посторонней помощью, слова произносит невнятно и вообще – как маленький ребенок.
Такая вот "реэволюция" (только по виду человек взрослый), то есть своего рода возвращение в младенчество, как бывает у глубоких стариков.
Но ведь человеку и в таком состоянии надо жить (и хочется), и на улицу, на свежий воздух ему надо – только как?
Вот тогда и приобретается за немалые деньги (из семейного скудного
"нз", изрядно его опустошив) инвалидная коляска, спицы на колесах блестящие, как у велосипеда, – больного в парк вывезти, благо совсем рядом, небольшой, но достаточно зеленый, с раскидистыми липами, кленами и березовой аллеей (красота!). За город все равно не выбраться, но и такой глоток воздуха – отдохновение для души, в тесных стенах истосковавшейся.
Да, так вот о пандусе – собственно, вокруг него и разворачивается.
Инвалидную коляску спускать и поднимать по лестнице с живым неподвижным человеком трудно, особенно слабой женщине. Муж – крупный, широкий в кости, тяжелый (хоть и уменьшился, похудел неузнаваемо). Тяжко видеть растерянность и страдание в его глазах, все ведь понимает – как она с ним мучается, сколько ей хлопот с ним и что проклятая болезнь не только его лишила нормальной жизни, но и обоим им все испортила. Ему больно смотреть на нее, а ей – на него, хотя все уже в общем вошло в привычку. Судьба такая.
А главное, перспективы нет: лучше уже не будет и ничего не будет, а может быть только хуже (усугубление болезни). Еще и вопрос – что лучше и что хуже (даже в смысле самого плохого), но этим вопросом лучше не задаваться.
Впрочем, все относительно. Иногда и пандус (из каких-то иных сфер, с перезвоном слово) – перспектива, и Вероника думает о нем как об избавлении. Тогда бы и парк был доступней, они чаще бы смогли бывать на свежем воздухе, не как за городом, конечно, но все же… Кто знает, может, и болезнь не так быстро бы прогрессировала.
Да, иногда и пандус – надежда.
Положить два рельса, наклонный металлический лист, вот и все. И не только им одним хорошо: мам с детскими колясками в подъезде тоже хватает, да и старушке какой-нибудь сумку на колесиках не волоком тащить, а по тому же пандусу – раз и готово.
Раз и готово – только в сказке. В реальности все запутанно и непросто.
Вроде и в жилконторе не возражают (слово им известно), и архитектор не против (ему тоже), даже деньги из бюджета готовы выделить – ан нет, не вытанцовывается. Бумагу с ходатайством об установке пандуса должны подписать всежильцы подъезда (что не против), все – и добрые, и злые, и всякие…
Только вот "все" как раз и не получается.
Закавыка, впрочем, не в одном слове, многим незнакомом, а в слово между тем часто многое упирается. Не знает человек, положим, слова или не нравится оно ему, вот и причина.
Но вообще-то дело в деревянной, топорно сбитой каморке возле парадной двери – то ли конура для потенциальной консьержки, то ли для дворницкого инструмента. Испокон века она там бесхозно торчала, пока ее наконец не оприходовали жильцы со второго этажа (квартира
38), они теперь и пользуются ей как кладовкой для собственных нужд.
Вот они-то и против. И других подговаривают.
Скучная на самом деле история.
Два лагеря, две партии – за и против. И вот Вероника (жена) каждый вечер ходит по квартирам с этой самой бумагой, настуканной на машинке, внизу листа длинной змейкой фамилии жильцов, а супротив – подписи (кое-где). Она уверена, что пандус будет, времени ей не жалко: она готова ходить столько, сколько понадобится, уговаривать, убеждать, умолять…
Она и вообще натура деятельная, энергичная, вынужденно запертая в четырех стенах, и активность ей даже кстати – хоть немного развеяться, отвлечься от грустных забот и тяжелых мыслей… Все же на самом деле понимают: пандус не только для них одних… Почему из-за какого-то чулана, который прихватизировала 38-я квартира, другие должны страдать?..
Смешно даже обсуждать!
Смешно не смешно, а обсуждать приходится. И доказывать, и объяснять.
Уверена-то Вероника уверена, а сопротивление этому, казалось бы, естественному и законному начинанию очень серьезное и ощутимое, так что даже в какой-то момент ее уверенность оказывается поколебленной.
Подозрение читается в глазах некоторых жильцов. Вроде как если кто упорно настаивает, то значит, не просто так ему нужно, а с какой-то еще, потайной, лукавой и наверняка своекорыстной мыслью.
Коляску свезти – это же пустяк, не может быть так банально. Ну да, легче будет, но легче – не аргумент.
И ни к чему про общее благо! Вы лучше честно скажите: нам
надо… Это уже другое дело. И коляска тут вовсе не при чем. И не подпишем мы потому, что вамнадо. Вдруг в вашем микрокосме тогда что-то такое устроится, чего у нас нет… Болезнь, ну что болезнь, все болеют…
А пандус – это уже другое, серьезное. Слово и прочее.
Происки, конечно, тоже были.
Одна из жиличек той самойквартиры (номер 38) Алевтина, встречая
Веронику на лестнице, гордо вскидывает подбородок и, не глядя на нее, важно шествует к себе на второй этаж. А до этого сцена была -
Веронике хотелось забыть: крик, злоба, дрожащие губы, брызжущая слюна, ненависть в глазах, – так неожиданно, что Вероника растерялась. Потом много раз всплывало.
Какие ж доводы, если – ненависть?
В каморке хранились вещи, которые Алевтина со своими помощницами возила на оптовый рынок. Бизнес, а кто же будет себе в ущерб?
Владение каморкой, однако, было абсолютно незаконным. Алевтина понимала, что для соперницы это не секрет. Однако ж и консьержка все-таки могла когда-нибудь появиться, а значит…
Каморка (кладовка) – да, пандус (что за слово?) – нет!
И никакие аргументы Вероники, что, дескать, для консьержки совсем не обязательно держать эти жалкие доски, та и без них прекрасно сможет устроиться в их достаточно вместительном вестибюле, не действовали.
Не исключено, что эта Алевтина еще и отстегивала кое-кому из жилконторы – не случайно же там так настойчиво требовали общего согласия.
Но и Вероника не думала сдаваться: чем сильнее сопротивление, тем активнее действовала и она. В этой маленькой, склонной к некоторой полноте женщине жил темперамент бойца. Конечно, и у нее время от времени случались периоды упадка и даже отчаяния, связанные не столько даже с пандусом (вдруг забывала слово и никак не могла вспомнить, как же этоназывается?), сколько с общей ситуацией. И тогда она не выходила из квартиры, лежала на диване или молча сидела в кресле, тупо уставившись в экран телевизора. Даже и на зов мужа подходила неохотно, превозмогая себя.
Впрочем, длилось это обычно недолго, как-то она с собой справлялась в конце концов, и тогда снова закипала деятельность – мелкий ремонт на кухне или в ванной, перестановка книг на полках или пересадка разросшихся цветов из одних горшков в другие.