Холодный был сед, как иней, и одежда на нем серебрилась. Такое ощущение, что весь он покрылся изморозью, словно перед тем, как выпустить на поляну, с неделю его продержали в морге.
А почему Бежевый – Бежевый, честно говоря, и не помню. Должно быть, что-нибудь из одежды на нем было этого редкостного по нынешним временам цвета – подштанники, вылезающие из штанин, или платок, в который он то и дело сморкался.
Они шли вдоль канавы, один по левую, другой по правую сторону – параллельно, между ними было расстояние в размах кулака.
Странно – трава не шуршала, мелкая земляная крошка не осыпалась под подошвами вниз.
«Тренировочка», – подумалось мне тогда. Я не знал, что пришельцы – пáрники, а если бы знал, то, наверно, крепко бы призадумался. Действительно, было над чем подумать. Полудикий пригородный лесок, время, между прочим, ночное. В смысле происхождения – пáрники, конечно, не люди. То есть не мама их родила, не семья и школа воспитывали. Но в смысле физиологии – они как бы и люди. Все, что надо, имеется, включая мужское приспособление.
Но чтобы на такого, как я, одиночку, продирающегося ночью по лесу, – и науськивать эсгепешную пару… Нет, товарищи дорогие, было в этом какое-то жуткое извращение, сверхковарство какое-то, сущий бред.
«Может, Ларискин муж тишком вернулся из Крыма и подсматривал через щель в шкафу? Ну и стуканул, насмотревшись».
С висящей над лесом платформой их появление поначалу я никак не связал. Вообще, мысль моя буксовала крепко, единственное, на что хватило мозгов, это прицелиться в Бежевого ботинком, а Холодному, когда расстояние позволит, попытаться засыпать глаза песком.
То, что они пожаловали по мою душу, в этом я не сомневался ничуть. Уж слишком осторожен был шаг, и слишком сосредоточены рожи.
Я сидел и считал метры. Десять, семь с половиной, пять. Траектория полета ботинка была высчитана с точностью ЭВМ. Песчинки щекотали ладонь.
Но моим оборонным замыслам не суждено было осуществиться.
Плоское тело платформы словно пробудилось от сна, волна воздуха окатила меня с головой – платформа пошла на снижение. И когда я, прикрывшись от удара ботинком, уже предчувствовал страшную силу, с которой железобетонный обух вгонит меня в могилу, – платформа остановилась.
Я почувствовал теплый ток и слабые электрические уколы.
Не оборачиваясь назад, я уже знал, что мыльные пузыри, наспех раскрашенные под людей, лопнули за моей спиной. Бежевый и Холодный исчезли, они были здесь не нужны.
Я и это странное существо, принявшее облик платформы, вместе и составили пару – пару, необходимую и достаточную, чтобы Службе Галактического Порядка оттяпать шакалий хвост.
Кажется, Валя заснул. Он сидел на полу неподвижно, голова его запрокинулась и была почти не видна, скрытая в облаке бороды. Я стал говорить потише.
Моя повесть подходила к концу. Я рассказал про телепатическое общение с платформой, про воздушное путешествие в город – на этом месте Валя шевельнул бородой.
– Было, – сказал он вяло. – Житие Иоанна Новгородского, раз. И два – Николай Васильевич Гоголь, «Ночь перед Рождеством».
Я пожал плечами, было так было, и стал пересказывать печальную историю андромедской жизни платформы. Ее она мне поведала, когда мы опускались на темные девяткинские поля.
Никакая она не платформа. Вообще, у себя на родине она не имеет никакой вещественной оболочки. Вроде как дух бесплотный. Нет, там не все такие. Есть правящая верхушка, которая одна во всей их Туманности узурпировала право на тело. Тела раздаются как награда особо отличившимся, и, конечно же, душонкам гнусным и черным – фискалам, прихвостням и прочим держимордам и дуракам. Что царит при раздаче – и телепатически не передать. Приличным же душам вроде нее о теле даже и помечтать опасно.
Вот с такой галактической сволочью земные правительства и заключили известный договор от 15 апреля позапрошлого года.
А почему платформа? А не ДнепроГЭС, к примеру, или не Римский Папа? Да потому, что тайно эмигрировав с родины и наугад ткнувшись в первую подвернувшуюся планету первой попавшейся звезды – лишь бы была подальше и позавалящей, – она оказалась на Земле и, пролетая над лесом, увидела это скромное и красивое сооружение. И поняла: вот ее тело. Таким оно и должно быть – длинным, серым, красивым, с решеточкой ограждения, чтобы не падал народ, со скамеечкой для усталых грибников и старушек и с белыми буквами «БОЛЫШЕВО» на сетке из металлической проволоки. А о праве на материализацию на Земле и просить не надо – захотела и стала. Она ведь тогда не знала, что андромедская хунта уже и сюда запустила свои волосатые щупальца.
Валя громко зашевелился. Борода его зазвенела серебряной фольгой седины.
– Суки! – сказал он громко. – Я же тогда еще говорил, когда они появились, – суки! Только нашим земным мудакам покажи золоченый кукиш, они маму родную продадут, не говоря о какой-нибудь черножопой Анголе. Я иногда думаю: вот прилечу я в Штаты на своем шаре, а там, как здесь, на каждом углу эти – спаренные, мать их в лоб. И такая гниль в голову лезет… Поверишь, один раз даже представил себя в петле. Бр-р-р! Язык на сторону. Мерзость! А если и там они, то на какие, спрашивается, мудя́ мне ихняя буржуазная демократия? Худо-бедно я и здесь как-нибудь проживу. Ты-то живешь.
Он замолчал и грустно засвистел полонез. Я подыграл мелодии каблуком.
– А вообще-то… – Он махнул рукой и посмотрел на меня виновато. – Сань, знаешь что… Я тебе не говорил. – Он помолчал, выдохнул и сказал: – От меня Наталья ушла. Насовсем. Один я теперь, понимаешь?
– Валя. – Я потянулся к недопитой бутылке. Но тут в дверь постучали.
5. Тайна пятой бутылки
– Дядя Валь, – в проеме стоял Васище и губы его дрожали. – Вы моего яда не видели? Я пока за вами к дверям ходил, кто-то весь яд спер. Почти полкастрюли.
Мы с Валентином Павловичем обалдело уставились на него. Валя помотал головой.
– Честное слово, Василек, мы твоего яда не брали. У нас своего…
Он показал пальцем на бутылочный ряд и вдруг замер и побледнел.
– Сашка, – борода его стала пепельной, – мы сколько бутылок выпили?
– Две. Одну водки и одну «тридцать третьего».
– А сколько осталось?
Я посмотрел. На полу на фоне книжных исшарпанных корешков плечом к плечу, ровнехонько, как на параде, стояли три стеклянных богатыря. Три да плюс две бутылки, что выпиты. А всего их было четыре!
В желудке у меня что-то пискнуло и заскребло. Похоже на мышь, или мне показалось? Я тщательно, вслух, одну за одной, пересчитал две выпитые поллитровки, потом так же тщательно те, что стояли неначатые. Пробок на них не было, Валя заранее постарался.
– Так, – Валентин Павлович потрогал ладонью лоб. – Пока не холодный. Хотя…
– Васище, – он позвал соседа, – лоб у меня не холодный?
– Горячий. – Васище приложил палец.
– Василек, погоди. Мы твоего яда, конечно, не брали. Ты меня знаешь, я чужого не возьму… – Тут Валентин Павлович слегка смутился, должно быть, вспомнил про краденый алюминий. – Но…
Он осторожно большим и указательным пальцем поднял над полом одну из непочатых бутылок, медленно приблизил к лицу и ладонью свободной руки сделал несколько легких взмахов. Нос его при этом наморщился и спрятался под встопырившиеся усы.
– Не яд. – Он положил горлышко на губу и сделал приличный глоток. – Нет, в этой не яд.
Я внутренне перекрестился. У Васищи выкатились на лоб глаза. Яд оказался в последней, третьей бутылке, а по полному счету – в пятой. Который раз за сегодня гроза проносилась мимо.
– На, Васище, нашелся твой яд, получай. – Валя передал Васильку бутылку. – Считай, тебе повезло.
– Спасибо. – Паренек хотел уходить, но Валя его остановил.
– Кстати, Василек, ты не помнишь, кто, кроме тебя, был на кухне, когда ты его варил?
Васище задумался и в задумчивости облизал у бутылки горлышко.
– Никого. Вообще-то разные заходили. Повитиков три раза бегал в уборную. Два раза по малому и раз по большому. Полинка…
Крамер пельмени жарил. Анна Васильевна…
– А когда ты пошел за нами, на кухне кто-нибудь оставался?
– Не помню. Нет. Никого не было.
– Хорошо, Василек, иди.
– Итак, что мы имеем, – сказал Валентин Павлович, когда дверь за Васей закрылась. – Имеем сплошной мрак. Внутри и снаружи.
Он показал пальцем на занавешенное окно.
Наверное, выпивка подействовала. Мне стало жалко себя до жути, прямо хотелось выть. И себя, и Валентина Павловича, которого бросила зараза Наталья, и Васищу, который чуть не пострадал из-за нас, и платформу, и вообще все несчастные андромедские души, мыкающиеся по пространству без тел. И наших соотечественников тоже, которых так ловко надули по договору от 15 апреля.
– Я, Валя, пойду. Нет, правда. Вот увидишь, я уйду и сразу все переменится. Зимы не будет, и травить нас никто не станет. И вообще…
Валька схватил меня что называется за грудки и сильно потянул на себя. Лицо у меня стало мокрым, как от поцелуя коровы, а глаза Валентина Павловича загорелись, будто у обиженного быка.
Валька схватил меня что называется за грудки и сильно потянул на себя. Лицо у меня стало мокрым, как от поцелуя коровы, а глаза Валентина Павловича загорелись, будто у обиженного быка.
– Ты, Сашка, эти разговоры оставь. Я друзей не бросаю. Да и куда ты пойдешь? Платформа твоя далеко, она тебе не поможет. А п'арники – вон они, за стеной. Только свистни. Ну а насчет травить – это еще неизвестно. Тут, я думаю, твои парники ни при чем. Есть у меня такое предположение. Неспроста гнида Повитиков все на стульчак бегал. Ой, Санек, неспроста. С ядом – его работа. Пошли.
– Куда, Валя?
– На кухню. С соседями разбираться.
6. Показания Крамера
– Чтоб, говорит, их всех в Сибирь на мороз, яйцами в прорубь. Тут сразу в воздухе потемнело и снег повалил. У меня рубашка была на спине потная, так, поверишь ли, задубела моя рубашка. Мороз градусов двадцать. Скажи, Валентин, ежели я схвачу воспаление легких, то больничный мне кто будет оплачивать?
Крамер сидел за столом и ел пережаренные пельмени. Пиво в алюминиевой кружке подозрительно пахло мочой. Я потянул носом и успокоился: мочой несло из сортира. Ничего, сказал я себе, терпи.
– Не знаю. – Валя слушал, насупившись. – Значит, только он сказал про Сибирь, погода сразу переменилась?
– Переменилась. Он еще говорит, правильно фашисты делали, что их в газовых печках жгли. Нет на них, говорит, фашистов.
– Фашистов, говорит, нету? – Валя хмуро на меня посмотрел.
Все сходилось. Зима. Фашист. Теперь понятно, чьих это рук дело. То есть сам говоривший вроде был ни при чем. Но вот мысли его кто-то использовал для удара по мне, а – косвенно – и по Вальке, и по всем жителям, которые в это время находились в локальной зоне.
Собственно говоря, и в Валькино подозрение насчет Повитикова я не верил. Нет, вполне возможно, именно Повитиков и подумал: хорошо бы Валентина Павловича, гада волосатого, отравить. А в локальной зоне, если кто какую ересь задумает, так сразу у тебя на полу лишняя пятая бутылка. Сам он вряд ли воровал у Васищи яд. Слишком он себя любит, чтобы загреметь по «мокрой» статье. Хотя…
Виктор Теодорович Крамер был родом из немцев. Но успел полностью обрусеть, проживаючи на Юго-Востоке Сибири в деревушке под Новокузнецком. Там он проводил пожизненный трудовой отпуск с августа 41-го по середину 70-х. Всем известно, Сибирь славна своими пельменями. Покуда Крамер там жил, он на многое насмотрелся. На проволоку, на вышки, на счастливую колхозную жизнь, на двух померших с голоду дочек, на охотничков из райцентра, на их мордатых собак, жравших с руки хозяев круги колбасы с жирком, положенные на квадраты печенья. Все видел, кроме пельменей.
И теперь, сидючи бобылем на коммунальной кухне, он рубал их прямо со сковороды и ни о какой Сибири не думал.
– Понятно. – Валя почесал в бороде.
Крамер кивнул, отхлебнул из помятой кружки, вытащил из теста длинный белесый волос, обсосал его и положил сушиться на дальний конец стола.
– Где-то я этого товарища встречал, – сказал Крамер задумчиво. – Харя у товарища знакомая. Постой, а не он ли в школе на Садовой то ли учитель физики, то ли физкультуры. Или не он?
– Ладно, приятного аппетита. – Валя отвел меня в коридор, и мы встали в нише между личными шкафами жильцов.
В коридоре был полумрак, по ногам дуло. Напротив светилась щель под дверью жилища Повитикова.
– Александр, как ты думаешь, зима эта надолго?
Свет из щели померк, и за дверью послышался шорох.
– Зима, – сказал я, – не знаю, а вот человеческое любопытство, дорогой Валентин Павлович, похоже, не имеет предела.
Я показал на щель, Валя и сам видел. Осторожно, на цыпочках, он приблизился к двери и резко подал ее от себя.
– Извиняемся, что без стука, – сказал он бесцветным голосом. – Не ваша ли это мочалка с прошлой пятницы над плитой сушится?
Облако мутноватой пыли было Валентину ответом. Пыль, да скрип матрасных пружин, да слабое копошенье в подушках. Есть в жизни счастье – Повитикова отбросило на кровать.
– Зима – не знаю, – сказал я тремя минутами позже, озирая привычные стены Валиной комнаты.
… Стоял нежаркий июнь. На дню по многу раз моросило, и телепатему я принял, петляя меж привокзальных луж.
Отплюнув последнюю косточку пятнадцатирублевой черешни, я закурил «Беломор» (теперь не курю – бросил), прошел насквозь прямую кишку электрички и уже в вагонной трясучке понял, что дело дрянь. У выхода на площадку слева и справа сидели мои знакомые – Бежевый и Холодный.
Я их сперва не узнал – уткнувшись в бумажные полотенца, они терли глаза о строчки железнодорожной газеты «Гудок». Пять перегонов терли, на шестом, когда я отправился в тамбур на перекур, они недвусмысленно оседлали места напротив и теперь читали «Гудок», повернувшись в сторону тамбура.
Табак сделался горьким, я поморщился и подумал: «Спрыгну». Однажды я прыгал с поезда, правда, был юн и пьян, и поезд не летел, а тащился, как через минное поле танк. Так что, опыт имелся, и страха на удивленье не было.
За себя – не было. За нее – был. Если бы не моя беглянка и не телепатема, в которой она просила о встрече, я бы не то что прыгнул, я бы вообще не прыгал, я бы… Впрочем, Валя, не знаю. Сегодня ты мне помог, а тогда в электричке…
Тогда в электричке я не очень-то понимал, зачем, чтобы уничтожить беглянку, им нужен был я. Это потом я узнал, что духовную сущность можно уничтожить только в контакте с парной духовной сущностью. В открытую она иначе не проявляется. И даже для напавших на след легавых платформа тогда – всего лишь платформа и ничего больше. Одна из множества попираемых и оплевываемых, мокнущих под дождями и тонущих в тумане седых и туманных утр. Тогда ее хоть взорви, взорвешь – а дух Прекрасной (это я ее так назвал) Андромедянки вселится в другую платформу, например, станции «Ленино» или «Новые Котляки».
Никуда я прыгать не стал. Даже не вышел на станции «Миловидово», когда раздвинулись двери и с воли повеяло холодком. Докурил прогорклую папиросу и тихо прошел на место. Ветер поменял направление, корабли под газетными парусами резко сменили курс.
«Болышево» я проехал, сжав зубы и почесывая зудящие кулаки. А еще – я не сказал – на платформе «17-й километр» в вагон заплыло русалоподобное диво в чешуйчатой переливающейся под взглядами полуюбке, а вместо хвоста у дива было что-то слепящее, заставляющее глаза слезиться, а сердце плавиться и истекать медом.
Даже четники-эсгепешники опустили свои газеты и на мгновение стали похожими на людей.
Конечно, она села напротив, хотя в вагоне было полно пустых мест. Она села. Она губки повернула к окну, к мелькающим за окном пейзажам. Она по губкам провела язычком, и они сделались влажными и блестящими, словно только что эти губки пригубили из бокала шампанское.
Сиденье подо мной раскалилось. От брюк повалил пар. Они испарялись, бедные мои ноги под брюками. А ключ от дома в заднем брючном кармане, дома, в котором мне не бывать никогда, стал горяч, как тавро, которым клеймят жеребцов.
Грешник, я забыл все на свете – Прекрасную Андромедянку, к которой ехал по зову, бумажные пиратские паруса. Все, вся. Видел только печать от губ, невидимо проставляемую на воздухе. Видел ее и себя.
И теперь-то, Валя, я понимаю, почему эсгепешники остались тогда в дураках. Контакта духовных сущностей не получилось. Плоть моя одолела дух, он весь вышел, нашел дырочку и улепетнул от греха подальше.
И еще, Валя, я думаю, что платформа меня просто приревновала. Она мне даже телепатемы не стала передавать. И это ее спасло. Невольно спасло, случайно. И «Болышево» я проехал, сжав зубы – от страсти, а не от страха, – чтобы не вывалился язык.
Вот тогда-то, когда мы проехали «Болышево», и малюты из СГП поняли, что у них прогар, я и познакомился в первый раз с новым явлением природы, которое знакомый физик-молекулярщик П. назвал «локальная деформация реальности». Так они мне отомстили.
Зимы, правда, не было, слава Богу. Сначала вообще ничего необычного не наблюдалось, кроме занятого места напротив. Я потел, поезд шел, и, наверное, в какой-то момент зубы мои разжались и язык все-таки вывалился.
В вагоне появился козел. Обыкновенный, с желтыми сточенными рогами и с ухмылкой на бородатой роже. Он медленно пошел по проходу, останавливаясь у каждой скамьи и заглядывая в глаза пассажирам.
Козел кого-то искал. Пассажиры вели себя странно. Словно бы ничего не случилось и одинокий козел в вагоне – вещь не более необычная, чем какой-нибудь собирающий по вагонам дань инвалид, герой всех на свете войн и жертва всех на свете тиранов, эпидемий и несчастливых браков.
Наконец, он дошел до нас, и видно было, что настроение его переменилось. Из задумчиво-изучающего оно сделалось нетерпеливо-восторженным, сладострастным, а в глазах у поганой скотины загорелись адские угольки.
Мокрой спутанной бородой он ткнулся в мое колено, потом закатил глаза и громко-громко заблеял. Хрипло, противно, громко зазвучала козлиная песнь. Громко, гнусно, противно.