Новые байки со «скорой», или Козлы и хроники - Михаил Дайнека 18 стр.


— А поэтому… а потому… ох, извините, извините, Мишенька, слышите — зовут меня, — засуетился Лев Давыдович Мартышкин, — ничего, ничего, эту актуальнейшую тему мы с вами еще не раз обсудим, непременнейше мы с вами побеседуем, — торопливо подхватил он швабру, — иду я, иду!! — поспешил на зов колченогий правозащитник, на ходу бережно гася наполовину выкуренную сигарету.

Михаил посмеивался, Петрович задумчиво скучал.

— Пылишь ты много, Мишаня, — помолчав, по-дружески заметил Петрович. — Сам посуди: Кирюшу ты за просто так обгадил, Жориком, я заметил, демонстративно брезгуешь, с Левушкой не в первый раз о политике лясы точишь, — неодобрительно покачал он головой. — Краснобай этот Мартышкин, только и знает, что попусту треп разводить. Только ты сам понимать должен, что с его-то биографией ему здесь ох как прогибаться приходится. Так что он и не попусту, не просто так воду мутить может. Тут неправильные разговорчики быстро до Даздрапермы доходят, система здесь отлажена…

Миха плюнул и растер.

— Да и на здоровье, пусть себе доходят, — уверенно усмехнулся Миха. — Мне-то что, мне ж оно и лучше — так меня скорее психом признают. В этом-то разрезе Мартышкин верно рассуждает: в нашей стране главное — что? А главное, чтоб никто и ничего, и при этом чтобы все были бы довольны. А ежели у нас кто чем недоволен, то он просто-напросто умом тронулся — сумасшедший, что возьмешь! Ну а ненормальных же у нас нынче не сажают, таких теперь всё больше кладут, — развел он руками, — так ведь я и так уже лежу — и уже я вроде как бы леченый…

— Так ведь могут и круче залечить, еще одним Мартышкиным заделать. Тебя здесь такой дрянью могут накачать, что и выходить не захочешь, а если и выйдешь, то быстренько назад запросишься, — мрачновато предостерег его Петрович и подбил итог: — Ладно, как знаешь, дело-то твое, тебе жить, — подвел он черту под разговором и щелчком отбросил подгоревший фильтр.

Петрович был прав, и Миха промолчал.

Разговорчивый Мартышкин представлялся ему персонажем занятным, Михаил действительно отличал его среди прочих пациентов — отличал, но всерьез не воспринимал. Равно как не воспринимал он, по крайней мере — старался не воспринимать, всерьез и многое другое, в том числе и пресловутую армию. Будучи человеком живым и беспокойным, будто одержимым, почти как отягощенным чем-то, ему самому покамест неведомым, Миха в пестрые свои двадцать два успел поучиться в медицинском институте, затем подвизался на необременительных работах вроде дворницкой, считал себя поэтом и если ошибался, то не слишком. Между делом он в свое удовольствие бродяжничал, не раз бывал в переделках и научился не только или даже не столько жить, сколько выживать; словом, хотя бы для разнообразия он с легкостью мог бы послужить — но предпочел с той же легкостью этой глупости избегнуть.

Закосить шизофрению оказалось для него делом достаточно простым. Наряду с зачатками медицинской эрудиции помогали ему живость характера и воображения, гибкость ума и хорошо подвешенный язык. Он мог запутать психиатров разговорами о философии, о культуре, о философии культуры, мог порассуждать о духовности вообще, о религии и парапсихологии в частности, умел всё свалить в одну кучу, заровнять метафорами и украсить парадоксами так, что всё это определенно тянуло на систематизированный бред и комиссацию вчистую.

Заиграться он не боялся, дистанцию до сих пор держал. Более того, он как бы со стороны забавлялся сложившейся ситуацией, дававшей ему вдоволь поводов для умозаключений. И скажем еще, забегая далеко вперед: его так и не «вылечили» — во всяком случае, много лет спустя ему хватило-таки ума понять, что случившееся с ним тогда не могло так или иначе не случиться; хватило разумения понять, осознать и даже докопаться до причин…

Впрочем, это уже совсем другая история.


После перекура жить стало лучше, жизнь стала веселее. Из столовой снова доносились дребезжащие Анчутины пассажи. Возможно, до Михи добрался чифирь, а может быть, скрюченный тапер в самом деле разыгрался, и под его разлаженную музыку время словно напряглось и как могло задвигалось, чтобы не сказать — заторопилось…

Из «овощехранилища» в абсолютно голом безобразии выбрался Вечный Жид. Незадолго до свиданки он был продраен шваброй, окачен водой из поломоечного ведра и пока что оставался сравнительно чистым. Бессловесный и бессмысленный, невозможно тощий лопоухий доходяга лихо прошествовал через коридор, гулко тюкнулся о стену, рикошетом пересек коридор по диагонали и налетел на Шарика. Шарик, сутулый косоглазый идиот с выдающейся треугольной челюстью, переходящей в треугольники ушей, прижатых к угловатому черепу, неровно поросшему жиденькой пегой шерсткой, рефлекторно перепасовал доходягу на рыхловатого, как переваренный картофель, приземистого мужичка с узелком из наволочки. Картофельный мужичонка Афонькин испуганно сел на пол, угловатый Шарик восторженно гыгыкнул: «Гы-гы-гы!» — и пустил слюну, а Вечный Жид еще раз изменил траекторию и непременно угодил бы прямехонько в нужник, но у сортирной двери с застекленным смотровым окошком столкнулся с припадочным Жориком и пинком под голый дряблый зад был отфутболен в свою палату.



Получилось с треском и на грани фола, но из медперсонала никто не среагировал — обе медсестры и санитар Иваныч в сестринской пили чай с тортиком, преподнесенным дежурной смене кем-то из утренних посетителей. Треугольный Шарик самозабвенно топотал и заливался слюной, несуразный Афоня на полу прижимал к груди набитую какой-то дребеденью наволочку и неуклюже пытался подняться, а округлый живчик Жорик, будто смазанный прогорклым жиром колобок, бодрячком покатился по коридору, то и дело притормаживая, пожимая встречным-поперечным руки и пытливо заглядывая в глаза.

— Здравствуй, Мишенька, здравствуй, дорогой, — докатившись до Михи, жарко засипел Жорик, — как жизнь? как делишки? как мы себя чувствуем? — загундосил он, как загнусил в подражание заведующей, пихая для пожатия сальную ладошку с осклизлыми сосисочными пальцами.

— Виделись, Жорик, виделись, — демонстративно заведя руки за спину, в тон ему отозвался Миха, — виделись, дорогой, мы с тобой по двадцать раз на дню видимся. И всё-то ты никак усечь не можешь, что не люблю я руки тискать — грязное это дело, Жорик, негигиеничное, знаешь ли, отмываться потом долго приходится, — посетовал он и тут же протянул руку беспомощному Афоне, ничуть не смущаясь Жориковым снизу вверх нацеленным прищуром.

Жорик буравил его глазами на манер мифического «электроклоуна» — некогда была, поговаривали, в штатном расписании психиатрических больниц такая зловещая фигура, и для тогдашних пациентов с мало-мальски осмысленным взглядом эта пантомима неизбежно заканчивалась электрошоком.

Между тем Генка с Зуичем проходили мимо и походя решили поразвлечься.

— Ты куда это опять собрался, дурачок Афонькин? — строгим голосом вопросил алкоголик Генка.

— Я домой собрался, да, домой, — сознался перепуганный мужичок Афонькин, — мне домой нужно, я домой к себе хочу, — тихонечко забормотал он, тиская свой нелепый узелок из больничной наволочки.

— Как это — домой собрался? А сейчас-то ты где, по-твоему, придурок Афонькин? — посуровев, заговорил с ним Генка строже прежнего.

— А сейчас я на вокзале, — послушно отвечал тихонький Афоня, потерянно озираясь по сторонам.

— На каком таком вокзале?! — войдя в раж, нещадно терзал его неугомонный Генка.

— Не помню я, не помню… — зажавшись в кулачок, еле слышно отвечал несчастный Афонькин, — на главном, да, на самом главном вокзале, — шептал он неуверенно, часто-часто мигая добрыми, печальными глазами.

— На главном, говоришь?! — куражился неугомонный Генка. — А где же твой билет, если ты на самом главном вокзале без спросу ошиваешься? — безостановочно продолжал он заговаривать потерявшегося мужичка. — Что же ты без билета на самом главном вокзале делаешь? Ну-ка, сейчас же отвечай, враг народа!

— Не знаю я, не знаю, — жалобно отвечал Афонькин, — я поезда на вокзале жду, я просто поезда жду, — чуть не плача оправдывался он, — я отсюда на поезде домой поеду, домой, я домой хочу, мне домой на поезде ехать нужно, — со слезами заскулил картофельный мужичок Афонькин.

Тем временем Зуич поковырялся в простеньком замке чуланчика шпилькой для волос, оброненной кем-то из медсестер, отомкнул дверь и жестом дал знать Генке.

— Ладно, Афонькин, ладно, хватит тебе, не хнычь, — немедленно подобрел Генка, — не журись, дурачок Афонькин, так и быть, устрою я тебя, подсоблю, без билета домой в поезде поедешь, — пожалел он запуганного человечка с наволочкой, — но только ты сюда слушай, — приговаривал он, подталкивая замороченного Афонькина к чулану, — ты в поезде тихо сидеть должен, понял, тихо-тихо, чтоб ни-ни, чтоб никто тебя не заметил… Давай, Афонькин, время, время! шевелись давай, полезай в купе, не то твой поезд без тебя домой уедет!..

Доверчивый Афонькин полез, на пороге чуланчика запнулся, оглянулся. Миха грустно помахал ему рукой на прощание. Зуич и Генка, готовые без удержу расхохотаться, закрыли дверь и поспешили разойтись.

Михаил пожал плечами и прошел в палату.

Не первой свежести шутка его позабавила, но не развеселила — он и сам был бы не прочь забиться в какую-нибудь щель и отсидеться там до самой выписки. Одиночество чужака среди чужих при полной невозможности уединиться, побыть наедине с самим собой, просто самим собою, оказалось для него худшим из всех здешних зол. Постоянная, неизбывная прилюдность до того изматывала и раздражала, что жалкому Афонькину, в очередной раз запертому в чулане, впору было позавидовать.

Укрыться было негде.

Здесь даже кровати в палатах — кроме надзорной — были сдвинуты попарно. Исключение составляли четыре угловые койки, которые в каждой палате стояли особняком. Одна из таких привилегированных шконок, в углу возле входа, досталась Михаилу. С лежбищем ему повезло — светильник над проемом без двери позволял по ночам читать, а то и пописывать украдкой огрызком карандаша на сложенном осьмушкой листе бумаги. А по ночам и украдкой потому, что в советском сумасшедшем доме, где к штыку приравняли перо, письменные принадлежности были строжайшим образом запрещены наряду с колющими и режущими предметами…

Миха присел на постель, достал из-под подушки начатый блок сигарет, взял пачку и сунул блок обратно. Обыска больше не предвиделось, обворовать его никто бы не решился, так что остальные пачки можно было без суеты распихать по тайникам ближе к вечеру.

На такую же «блатную» койку в углу напротив тяжело завалился заскучавший Зуич.

— Чего б еще такого сделать плохого? — с пружинным скрежетом раззевался он.

— А ты книжку возьми почитай, — в задумчивости отозвался Миха, — образись, понимаешь, просветись на досуге. Хочешь — могу снабдить…

В изголовье у него лежала со скуки осиленная от корки до корки гегелевская «Эстетика».

— Ну ты сказал, — едва не подавился зевком Зуич, — ну, умник, ну так ты сказанул, как в миску с кашей, понимаешь, пернул! — возмутился он. — Может, прикажешь мне еще и клавиши подолбить для общего развития заместо Анчуты?

Анчутины импровизации из столовой глухо доносились даже сюда, на противоположный конец отделения. Наркоман Кирюша в палате елозил и переминался у окна, будто пританцовывал под музыку. Несовершеннолетний наркуша и в пару ему совсем юная пациентка женского отделения в боковом крыльце больницы увлеченно строили друг другу глазки. Зарешеченный пейзаж с этой стороны дополняли несколько старых тополей с лопающимися почками и золоченый купол Исаакия в солнечном весеннем далеке.

— Глянь, мужики, глянь, глянь сюда скорее! — в крайнем возбуждении подал голос наркоман Кирюша.

Там, на женском отделении, истомившейся смазливой пацанке просто так гримасничать надоело. Пацанка взобралась на подоконник, кокетливо подвигала боками, повертелась, а затем резвенько развела полы больничного халата. Белья под ним не было. Нимало не смутившись скабрезным вниманием мужиков, мигом облепивших окна, грудастенькая малолетка принялась кривляться, корчить рожи и принимать соблазнительные (в ее воображении, конечно) позы.

Смачные смешки и развернутые комментарии из палаты долетели до сестринской.

— Ну и чего это вы там углазели? И чего все рты поразевали, оглоеды? — с порога разворчалась медсестра Эльвира Васильевна. — Фу-ты ну-ты, тьфу на вас на всех, — брезгливо расфырчалась она, протолкавшись к окну и разглядев обнаженную натуру, — тьфу, нашли на кого пялиться, паскудники! И не стыдно? Ну, Кирюша несмышленый еще туда-сюда, но остальные-то — ну точно как пацаны малолетние! Смотрите, подштанники не перепачкайте, мерины сивушные!

Ответом ей было дружное жеребячье ржание.

Эльвира безо всякой злости выругалась и пошла звонить. Из сестринской послышалось: «Людочка, ты, что ли?.. Ага, точно, Эльвира с тринадцатого собственной персоной говорит, — загудела она в трубку. — Слушай, вы там на дурочек своих смотрите или как?.. Не знаю, на кого вы там смотрите, на Маргариту лучше полюбуйтесь! У меня тут кобели всем кагалом на вашу писюху вылупились, кой-кому уже портки сушить пора… Ну да, опять Маргарита вымя в окно выставила. Давай-давай, приструни-ка там мерзавку!» — дала она отбой, и представление закончилось.

Неугомонный Генка в коридоре учинил новую потеху.

— А поди-ка ты ко мне, еврей Айзенштадт, — подозвал он занятого своим любимым делом Азика, — шагай-шагай сюда, жидовская морда! — грозным голосом распорядился он.

— Нет, не жидовская морда, нет, — на ходу гнусавил вислоносый Айзенштадт, — не еврей я, нет, я не еврей, — отрывисто загундосил он, опасливо держась на шаг от Генки.

— Как же это — не еврей? Вот те раз, ты — и не еврей! Ну а кто ж ты есть такой по национальности? Онанист ты, да, онанист? — от души развеселился Генка.

— Да, да… нет, не онанист я, ну, я не онанист, — заменжевался Айзенштадт, держа руки на причинном месте.

— Не онанист, нет? Ну тогда ты мудозвон, — уверенно заключил Генка, но и с этим утверждением Айзенштадт не согласился. — А курить-то ты хочешь, мудила ты грешный? — Генка показал ему надломленную сигарету.

— Курить хочу, да, курить хочу, хочу, хочу, — принялся канючить Айзенштадт.

— Надо же — не еврей, не онанист, а курить хочешь, — комично подивился Генка. — Нет, так не получится, нет, — разочарованно покачал он головой, — увы, пролетаешь ты, дрочила недоделанный. Я сегодня сигареты только евреям раздаю. Вот станешь евреем — будет тебе курево.

Айзенштадт сигарету клянчил отчаянно, но еврейства своего не признавал.

— Опять ты дурью маешься, Генка, — задержалась возле них милая сестричка Леночка, — и не лень тебе над ним измываться? — укоризненно заметила она.

— Так было б чем другим заняться, Леночка, — резонно возразил ей Генка. — Я вот чайку хочу запоганить, да ты, заноза, на кухню не пускаешь, — отозвался он столь же укоризненно.

— А больше ты ничего не хочешь? — не без кокетства огрызнулась Леночка.

— А ты как думаешь? — задорно подмигнул ей симпатичный Генка, а Леночка в ответ скорчила забавную рожицу и мило показала язычок. — Ай-ай-ай! Ну и кто ты после этого? — артистично возмутился Генка. — А вот мы сейчас у Айзенштадта спросим, кто же ты такая есть на самом деле. Азик, ну-ка, говори — кто это?

— Не знаю я, ну, я ничего не знаю, — неразборчиво загундосил Айзенштадт, — ну, сын мой, это сын мой Ося, ну, — бормотал он маловразумительно, — это дядя, дядя, мой дядя Зяма это, ну, — перебирал он варианты.

— Кто это, кто? — переспрашивал его ехидный Генка. — Ну-ка, ну-ка, еврей Айзенштадт, думай хорошенько! — понукал и будоражил он его, подразнивая краснеющую Леночку.

— Тетя, ну, тетя Хая из Шанхая! — не удержавшись, подсказала смешливая медсестричка. — Уймись, Генка! — разрумянившись, прыснула она. — Уймись ты! Ладно, ты ведь не отвяжешься. Я сегодня на ночь остаюсь — Зойка заболела, придется за нее отдежурить. Как только Иваныч сменится, так сразу будет тебе чифирь. Подождешь, до пересменки времени всего-то ничего, — глянула она на часы и, выразительно поигрывая бедрами, заторопилась в процедурку.

— Это жена, да, жена это, жена моя Сара, ну! — сказанул во всеуслышание Айзенштадт.

Неожиданно он попробовал выхватить у зазевавшегося Генки вожделенную сигаретку, но безнадежно промахнулся. Генка от такой невиданной наглости развеселился пуще прежнего и недолго думая сунул сигарету за шиворот очень кстати подвернувшемуся Шарику. Азик попытался выудить свой приз, некурящий Шарик юмора не понял и принялся отпихиваться. Настырный Азик в запале угодил треугольному идиоту по уху, тот сторицей возвратил ему тычок, зацепив выдающийся айзенштадтий шнобель.

У столовой завязалась драчка. Под Анчутин аккомпанемент Азик бойцовым петухом наскакивал на Шарика, натыкался на его кулаки, сипел, утирался и напрыгивал заново. Шарик одну по-обезьяньи длинную руку держал перед собой, а вторую с пыхтением выбрасывал от плеча, будто судорожно барахтался в какой-то вязкой жиже. Оба дурика сражались как могли, предпочтения окруживших их болельщиков распределились поровну. Отец Федор попытался протолкаться в первый ряд, не сумел, выволок из столовой шаткий стул, взгромоздился на него и на дирижерский манер азартно замахал руками.

К толковищу решительно направился санитар Иваныч, на ходу приглаживая ладонью тщательно начесанные, словно нализанные на розовую лысину волосы. В этот момент Азик резко развернулся и быстро-быстро пошагал, почти побежал к «овощехранилищу», а Шарик еще пару раз отмахнулся от пустого места, после чего радостно и громко загыгыкал.

— Неча здеся, неча, не положено, — зашумел санитар Иваныч, вклиниваясь в толкучку, — ну-ка расходись давай, расходися, собираться не положено, сейчас же расходися, — безостановочно басил он, озираясь в поисках зачинщиков. — Чего, умник, опять твоя работа? Опять ты изгиляешься? Опять порядок нарушаешь? — напустился он почему-то на Михаила, тихо-мирно скучавшего в сторонке.

Назад Дальше