— Да заткнись же ты, урод! — надрывно простонал Миха.
— Ты, ты, ты не дрожи, ты слышишь, не дрожи ты, ну, не дрожи, — продолжал надсаживаться Айзенштадт, а койки будто лязгали зубами, порою попадая в резонанс со скрежещущим лежбищем причитающего отца Федора.
— Эй, кто-нибудь… есть тут кто-нибудь? — позвал Миха, едва пересиливая голосом Азиковы заклинания. — Слышите, кто-нибудь тут есть? — чуть громче повторил он, шепот в коридоре прервался, медсестричка Леночка подошла к кровати. — Леночка, солнышко, помоги… Что-то с брюхом у меня случилось, до сортира бы дойти мне надо. Пожалуйста, развяжи меня, — жалко попросил Миха.
— А буйствовать не будешь?.. Не будешь, куда тебе буйствовать, — сама себе ответила Леночка. — Ладно, погоди, сейчас распутаю, — завозилась она с узлами. — Вот, готово, поднимайся давай. Пошли, я сопровожу, тебе одному не положено…
— Ага, зайчик, и над унитазом ты меня подержишь, — через силу улыбнулся Миха. — Леночка, лапушка, ну ты-то хоть меня не унижай, и без того мне хуже некуда, — взмолился он чуть не плача.
— А дойти-то ты дойдешь, гордый ты наш? — отступилась милая сестричка Леночка.
— А куда я денусь, — поднимаясь, процедил сквозь зубы Михаил и тут же мешком повалился на пол. — Ничего, Ленуся, ничего, всё в порядке будет… я дойду, я сам дойду, пожалуйста, ты не беспокойся, — заскрежетал он, цепляясь за спинку кровати.
Он поднялся, как вскарабкался, устоял на ватных ногах, пошел. Он даже умудрился скорчить рожу насмешливому Генке, который с комфортом бессонничал за сестринским столом у надзорной палаты. В конусе света от настольной лампы покачивались клочья табачного дыма, дальше было сумеречно и по-ночному гулко. Миху мотало, как тряпичную марионетку, но в конце концов он без приключений добрался до цели. Там он некоторое время без толку тужился, в итоге резь немного отпустила, позывы подутихли, зато колотило его куда сильнее прежнего.
На выходе он столкнулся с Кирюшей.
— Как ощущения? — с плутоватой улыбкой подмигнул ему тот.
— Что за таблетки ты мне втюхал, падла? — лязгая зубами, шепотом прохрипел Миха.
— Слабительное, — довольно ощерился Кирюша, — а ты и купился… ну чего ты, чего… не надо, я больше не буду, слышишь, я просто пошутить хотел… — шарахнулся он, когда Миха отлепился от стены и повалился в его сторону.
— Ах ты дерьмо! — Михаил в падении попытался вцепиться ему в глотку, промахнулся, упал, ударился головой о кафель, но боли не почувствовал…
Потом он шел, очень долго шел, будто по колено, по пояс, по грудь брел в остановившемся времени. Оно было осязаемым, плотным, его приходилось раздвигать руками, но он всё равно шел, силясь одолеть дурную бесконечность коридора. Он брел и брел, а закопченные сводчатые потолки исчезали во тьме, а темень была белой и подвижной, словно снег, и этот снег засыпал пустые разоренные палаты, в которых никого нет, не было и больше никогда, никогда не будет, — и это было счастьем.
Но он отчаянно мерз, он ступал босиком по снегу, он в белых больничных кальсонах и сорочке с несмываемыми казенными штампиками — всё равно он шел и шел на свет. Яркое, но невнятное, как будто глаза были зажмурены, пятно света удалялось, словно насмешничало, но он шел и шел за ним и наконец услышал голоса. Они резали слух, слова казались знакомыми, но он — он их не узнавал, не понимал их до тех пор, пока не услышал своего имени, которое было для него чужим…
— Что там, сколько ты у него намерила? — вполголоса любопытствовал на посту Генка, а Миха мучительно соображал, кто он, где и что с ним приключилось.
— Сорок один и семь… многовато, под завязку бедолагу загрузили, — полушепотом отозвалась там медсестричка Леночка, и Михаил обнаружил себя на той же самой лязгающей койке в надзорке, но теперь он был не связан и даже заботливо укрыт несколькими дополнительными одеялами.
— Так хрена ж тут беспокоиться, — продолжал гнуть свое неугомонный Генка, — какого рожна его стеречь, когда он шевельнуться ни фига не может? Брось, пошли в кабинет, Ленусь, пошли, чего ты целкой-невредимкой прикидываешься, — настойчиво зазывал он симпатичную сестричку.
— Как же я сегодня пост оставлю? А вдруг еще что-нибудь случится? — торопливым шепотком сомневалась Леночка.
— Да как обычно оставляла, — еще настойчивее убеждал ее Генка, — ничего тут больше не случится, всё тип-топ будет… Я вот швабру прихвачу: если кто нагрянет — палубу, дескать, в кабинете драю под твоим особо чутким руководством… Ладно, хватит тебе, Ленусь, пошли уже, ну, пошли же, — уговаривал он ее и уговорил, на посту послышалось шевеление, у двери в кабинет заведующей звякнули ключи.
Они ушли, но голоса как будто бы остались. И еще кто-то трогал Миху за плечо.
— Слышь, кореш, слышь, — теребил его Кирюша, сидя на соседней койке, — ты глянь, глянь туда, ты глянь, — указывал он в проход между кроватями, — птица там сидит, посмотри, ворона там сидит, видишь? — тревожно таращил он черные, со зрачком во всю радужку, огромные глаза под белым нимбом вьющихся волос.
— Ну, вижу, сидит там… только не ворона это, а голубь, — скосившись, не вполне членораздельно выговорил Миха. — У тебя что, придурок, крыша поехала? — выдавил он, с трудом разлепляя спекшиеся, растрескавшиеся губы.
— Есть маленько, — озабоченно признал Кирюша, — вроде бы я циклодолом обхавался. Я его в тот раз в процедурке свистнул… ну, когда ты мужиков мочил. Вроде бы как перебрал я, фигня всё время мне какая-то мерещится, — обдолбанно пожаловался малолетка.
— Дерьмо ты, — безразлично отозвался Миха, и Кирюша замолчал, нахмурился, а затем куда-то сгинул, словно растворился, а на месте нахохлившейся птицы в проходе возник скрюченный Анчута.
— Мишаня, Мишаня, очнись, — затормошил его очутившийся здесь невесть как уродец, — на, возьми, тебе попить надо. Я чайку тебе сварганил, я покрепче заварил, как ты любишь… Ты глотни, глотни, может быть, тебе полегче станет, — протянул он забинтованной рукой эмалированную чашку.
— Спасибо, Анчута, спасибо тебе, — горячечно зашептал Миха, — только не годится мне сейчас чифирь, вывернет меня… Ты вот чего, Анчута, чифирь ты сам выпей, я потом тебе еще заварки подарю, а мне ты лучше воды принеси, пожалуйста… Да, а что у тебя с руками? — проговорил он, болезненно ворочая наждачным языком в пересохшем рту.
— Принесу, конечно, сейчас же принесу, — с готовностью откликнулся скрюченный человечек. — А с руками ничего, всё в порядке будет, просто мне Эльвира Васильевна по запарке пальцы крышкой фортепьяно прищемила… Вот чего, я не воды — я тебе компоту принесу: хороший компот с вечера остался, сладкий, тебе в самый раз пойдет, — пообещал ему Анчута и принес, вероятно, потому что жажда немного отпустила, а после на Миху навалилось забытье…
Это был сон, просто сон. Ему снилась женщина, которую он любил когда-то и будет любить всегда — он знал это, как сознавал и то, что сейчас это только сон. Диана стояла на скользкой кромке глинистого откоса, она отводила глаза, и лицо ее ускользало, как бы не помнилось, будто лица у нее не было. «Как ты теперь?» — заступил ей узкую тропинку Михаил. «Как обычно», — зябко повела она худенькими плечами. «Одна?» — «Нет, конечно», — отозвалась она, словно порывисто сыпанула последней, блеклой и скукоженной осенней листвой.
Она отвернулась и прошла мимо, он пытался задержать ее, она отшатнулась, поскользнулась на краю обрыва, оступилась и покатилась вниз. Михаил сиганул следом, он падал в неподвижную, как смерть, жидкую глину и в нескончаемом падении видел, как Диана одиноко брела поверху. Он молчал и смотрел, она уходила по предательскому краю, она исчезала — тростинка-хворостинка на пронизывающем осеннем ветру под резким, как глазная сетчатка, безлистым деревом, за которым начинался снег.
Он так и не упал, его больше не было. А глина осталась, она пошла трещинами, трещины частой решеткой расчертили всё пространство вокруг, затем рассыпались буквами и сложились в строчки. Теперь перед ним была Книга, она захватила его, он читал ее взахлеб, и не просто и не только читал — он с невыносимой легкостью правил сюжет и перекраивал фрагменты, он ликовал, он торжествовал, нежданно и раз навсегда уяснив, что всё это суждено написать именно ему…
Закончить он не успел, на время всё смешалось.
— Что ты читаешь, Петрович? Где ты взял? Откуда у тебя эта книга? — невразумительно заговорил он, глядя мутным зраком на пустые руки Петровича. — Постой, погоди-ка, как такое может быть — это же моя книга, она еще не дописана… подожди-ка, подожди, что же я такое несу, а, Петрович? — заговорился он и окончательно запутался.
— О чем ты, Мишаня? Какая книга? Ты в себе, братишка? — с ласковой осторожностью откликнулся Петрович, лежа вполоборота к нему на соседней койке.
— О чем ты, Мишаня? Какая книга? Ты в себе, братишка? — с ласковой осторожностью откликнулся Петрович, лежа вполоборота к нему на соседней койке.
— О, черт… — Михаил с тихим стоном отвалился на подушку и протер рукой воспаленные глаза. — Надо же — примстилось мне, наяву привиделось… Подожди-ка, подожди, — еще раз спохватился он, — а сам-то ты здесь откуда взялся? Никак тебя по новой заловили?
— Какое там «заловили», — нехотя отвечал Петрович, — самоходом я назад пришел. Сам я запросился, Мишаня, сам — худо мне стало, понимаешь, очень худо мне… душа у меня болит, — сдавленно добавил он после паузы.
— Зуича ты порешил? — перешел на шепот Михаил.
— Нет, зачем же мне мараться. Это Рамзан с ним счеты свел, я и знать-то ничего не знал. Я что — я только решетку колупнул, да вот, сам видишь, не в жилу мне пошло. Пару дней погулял — и всё, кончился, занемог я на воле…
— Постой, Петрович, не гони, не поспеть мне за тобой… Как так — пару дней? Что за чертовщина? — напрочь потерялся Миха.
— Лихо же тебя загрузили, — тяжело вздохнул Петрович, — стало быть, третьи сутки не в себе ты, так получается… Утро сейчас, к девяти часам дело идет, скоро завтрак будет, — сориентировал он его во времени. — Эх, Мишаня-Мишаня… эх и напылил же ты на свою голову! Держись теперь, теперь-то всё оно и начинается, — отворачиваясь, хмуро предупредил он как бы на посошок. — Всё, братишка, не серчай, не по себе мне. Не могу я больше разговаривать, совсем мне худо…
В надзорку весело заглядывало солнце, в воздухе празднично золотилась пыль, глазам было больно.
Завтрак Михе подали в постель — встать он не смог. Впрочем, есть он тоже не мог и не хотел, однако же Эльвира Васильевна сумела его уговорить.
— Надо, нельзя тебе не есть, иначе через зонд кормить тебя прикажут, — объясняла она, подсовывая ему плоскую алюминиевую миску с пепельной перловой кашей. — Нашей бесноватой только повод дай над людьми поизмываться… ну да, о ней я говорю, о Даздраперме… чтоб ее! — выругалась она, заметив недоуменный Михин взгляд.
— Мне-то что, плевать я на нее хотела, — чуть погодя продолжила Эльвира, пока Михаил с отвращением пихал в себя прокисшую перловку, — я-то со своим опытом без работы не останусь… Каких только я на своем веку придурочных не перевидала, а и то, — толковала пожилая медсестра, не понижая голоса, — и то — осточертели мне ее художества! Так и самой остервенеть и чокнуться недолго… Но ты — ты, главное дело, не тушуйся, всё как-нибудь да образуется, у нас тут и похуже случалось. И ешь, ты ешь как следует, силенки тебе наверняка понадобятся…
— Сульфазин мне будут еще колоть? — Михаил решительно отодвинул несъедобный завтрак.
— Ты питайся давай, не затягивай надолго, обход вот-вот начнется, — озабоченно заторопила его медсестра.
— Не могу я больше, не лезет, — отложил он ложку. — Так закалывать-то меня еще будут, Эльвира Васильевна? Будут, конечно же, о чем я спрашиваю… Сегодня уже?
Медсестра будто бы насилу кивнула и забрала у него миску.
Примерно через полчаса начался обход. Первой выступала Даздраперма Спиридоновна, тенью возле нее держалась недоделанная докторица из числа стажеров, лупоглазая насморочная девица с приспущенным тяжелым подбородком. За ними шла медсестра Эльвира с журналом, в который она заносила отрывистые назначения заведующей, а замыкал процессию прихрамывающий на обе ноги санитар Иваныч.
К Михаилу подошли в последнюю очередь. Его мутило, соображал он через раз, но, тем не менее, пытался объясниться. Но в ответ на все оправдания Даздраперма Спиридоновна брюзгливо поджимала ярко напомаженные губы.
— Незачем мне тут адвокатуру разводить! — резко перебила она, не пожелав его выслушать. — Вы что же думаете — я ничего не видела? Глаз у меня нет? Или, по-вашему, я не знаю, что вы всё отделение чифирем снабжаете?! Что запрещенную литературу читаете и распространяете?! Что вредные антисоветские взгляды высказываете?! Всё, всё, достаточно, довольно, прекратите! Вы — враг, а врагов нужно лечить! — решительно пресекла она растерянные Михины возражения и поворотилась к сопровождающим.
«Больной тяжелый, неуправляемый… никаких свиданий, в движении ограничить… дозу не снижать», — приглушив голос, отдавала распоряжения заведующая. «Сульфазина на такую дозировку не хватит, у нас в аптеке на раз осталось, поступлений не ожидается», — осторожно сообщила медсестра Эльвира. «Ничего, всё колите, лекарства для такого случая мы найдем… обязаны! — отрезала Даздраперма Спиридоновна. — На соседних отделениях займем, в крайнем случае я сама достану, на собственные деньги закуплю», — пообещала она и назидательно продолжила на всю палату:
— А вы не отпираться, — заявила она Михе, — вы благодарить нас от души должны, что теперь мы вас щадящими средствами лечить обязаны! А вот раньше мы намного эффективнее устойчивых результатов добивались — раньше мы таких агрессивных больных электрошоком до мочекалового состояния доводили! Вот раньше…
Но вот на этом «раньше» Михаил перекинулся через край кровати и с мстительным удовлетворением проблевался.
Из надзорки выпустили его спустя два месяца, о выписке заговорили осенью. С деревьев за решетками облетела праздничная, карнавальная листва, за причудливыми изломами ветвей снова виден был золоченый купол Исаакия.
В октябре выпал первый снег.
Вечный Жид умер, Азик и Шарик нашли общий язык и зачастую теперь прохаживались рука об руку. Отец Федор сбрил бороду и навострился выклянчивать окурки. Афонькин обзавелся новым узелком, Анчута опять стал музицировать. Кирюша и Мартышкин тихо-мирно выписались, Генка тоже было вышел, но тут же снова залетел с белой горячкой, так что милая сестричка Леночка нимало не скучала. Даздраперма побывала в отпуске, Эльвира Васильевна так и не уволилась, санитар Иваныч не то чтобы попритих, но от Михаила держался на расстоянии.
Диана так и не навестила его, а первый снег прошел и стаял, и в общем-то ничего не изменилось…
В один прекрасный день санитар вывел Михаила из кабинета заведующей.
— Мишенька, дорогой, как твои делишки? чего новенького скажешь? — подкатился к нему Жорик и с прищуром уставился в глаза, пихая ему осклизлую ладошку.
— Да вот, Жорик, вроде как бы всё, вроде бы выписывают меня. — Михаил коротко пожал протянутую пятерню. — Вот и всё, чудики, давайте прощаться, ухожу я завтра, — устало, с непонятной ему грустью улыбнулся он неразлучным Азику и Шарику.
— А зачем прощаться-то? — ясным голосом ответил ему седой еврейский мальчик Айзенштадт, а треугольный идиот Шарик согласно загыгыкал.
В Михаиле всё оборвалось и остановилось, и все и всё вокруг будто бы застыло для него: череда фигур без лиц в дурной бесконечности больничного коридора, понурый Петрович в палате на койке у зарешеченного окна, дурочка на подоконнике в боковом крыле сумасшедшего дома, словно девочка на шаре с картины художника Пикассо… Даже Анчутина музыка задержалась на одной тягучей ноте, а затем — но затем и там, и везде в нашей жизни всё помалу сдвинулось, как сместилось, будто разрешилось от тягостного бремени, а после расползлось вроде заразы, разошлось, разгулялось так, что здесь и теперь и опять и снова весь наш мир в корчах сходит с ума, которого у него в общем-то никогда и не было.
Канал Маленькая повесть о первой любви
Год 1990
Паутина на черной чугунной ограде, облепленная тополиным пухом, белая и объемная, была неподвижна, как и сам пух под голубеющим небом. Тополиная взвесь походила на снег, и казалось, что хлопья, подсвеченные первыми лучами солнца, теперь растают — и будет весна.
Под мост, удерживаемый обшарпанными львами, пух вплывал медленно, как в тоннель, и так и тек дальше, за поворот, в сторону Сенной, потихоньку оседая на дно; лужа под мостом, посреди канала — там, где был фарватер, — покрылась белым налетом; белое лежало неровными полосами вдоль гранитных стен.
Журчало. Под мостом у стены мочилась похмельная баба с разбитой физиономией. Два симметричных чернильных кровоподтека у проваленных глаз напоминали карнавальную полумаску. Неподалеку, пуская слюни, топтался юный даун в загаженном клетчатом пальто без пуговиц, под которым виднелось голое рыхлое тело, местами поросшее темными волосиками; такая же поросль клочьями торчала на одутловатом лице…
На колокольне Николы ударил колокол, отмерив половину чего-то. Баба встала, качнулась, кое-как натянула исподнее и поплелась, держась стены, к Сенной. Даун в клоунском пальто рыгнул и зашоркал следом, загребая ногами тополиный пух.
Роман не без усилия сел. Печень перевернулась и стала колом, тело ныло. Пол чего пробил колокол, осталось неизвестным, поскольку часов на руке не было. Очевидно, накануне имело место продолжение банкета…