Новые байки со «скорой», или Козлы и хроники - Михаил Дайнека 21 стр.


Всё как положено: всё было очень вкусно, особенно водка, так что скоро процесс стал неуправляемым, как обычно случалось на вечеринках у Михаила; народ весело и лихо нагрузился, с шутками и прибаутками непринужденно ушел в штопор, откуда частью не вышел, а частью вышел вон и на канал за пойлом.

Естественно, друг Филиппов, будучи в своем репертуаре, как в воду канул, — хотя откуда в канале вода! — хотя и Филиппыч был на самом деле ни при чем. Просто еще раньше ушла Инга — и Роман, зачем-то прихватив новенькую «летучую мышь», висевшую над дверью в качестве декора, сиганул следом…

Впрочем, Инга давно уже могла быть дома или где-нибудь — и слава Богу; сумеречного Филиппыча не иначе как поглотила Лета. С горя Роман пытался продать керосиновую лампу, а продал часы, тут же закупился и зачем-то заправил лампу портвейном. Потом он, естественно опять-таки, пил, потом искал человека — а затем нашел, должно быть, Диоген некачественный, потому что после тоже пили…

Потом — провал; а потом, на набережной, он стоял на четвереньках, уча метроворостого кобеля задирать лапу, и пытался вильнуть хвостом из симпатии к хозяйке. А это был, скорее, всё-таки хозяин, и тоже крупный, потому что без излишней злобы Роман был спущен в канал, где и, опять естественно, провел ночь — на скамейке возле Львиного мостика…

Чудом не разбившаяся лампа валялась рядом. Было зябко, несмотря на теплое утро, обещающее очередной обморочный, одуряюще жаркий день. Древние тополя на противоположном берегу канала сыпали и сыпали пух, выбелив дно до самой нижней плотины, находящейся у следующего моста в сторону Николы, напротив дома, где Федор Достоевский поселил свою старуху-процентщицу. В другой стороне карнавальная дама с дауном в кильватере добралась до поворота и вдруг исчезла, как глас вопиющего в пустыне… Роман поежился. Нужно было вставать.

Он оправился, уткнувшись лбом в прохладный гранит. На лестнице завозились, спускаясь в канал. Роман неторопливо обернулся, застегивая ширинку, и посмотрел — сначала на жирную крысу, которая нагло шастала возле ломаного ящика, а потом — на одышливую чету, составившую внушительные торбы подле скамьи.

Начало позабавило. Человеческие особи оказались неопределенно-гнилостными, как запах в канале, спесивыми и трусоватыми. Крыса была выразительней.

— Слышь, место продаешь, да? — спросил мелкий муж.

— Только за валюту, — после паузы отозвался Роман, разглядывая крысу.

Чета заерзала и начала озираться. Животное их ничуть не интересовало, скамья же была вне конкуренции — и спуск опять-таки рядом… Особи посовещались, и вперед выступила властная мадам с поллитровкой. Роман внимательно рассмотрел плешку мелкого мужа, на которой блестели капли пота, потом сосисочные пальцы супруги с дутыми золотыми перстнями, наконец брезгливо взял бутылку, тряхнул ее, проверяя, и сунул в карман джинсов.

Больше здесь делать было нечего. Роман зевнул, поднял лампу и неторопливо пошел прочь — под мост, по камням на песке, местами покрытом коркой сгнивших водорослей, перешагивая через островки тополиного пуха, ржавые железяки, обломки ящиков, битое стекло, тряпье, бумагу…

Было душно и худовато. Познабливало, а линялая джинсовая рубаха уже липла от пота. В кармане нашлась раскрошенная сигарета. Сигарету он кое-как выкурил, но легче не стало. Печень хотелось вынуть и положить в холодильник. Хотелось пить. Еще хотелось залезть под душ и похмелиться пивом. Водки не хотелось, при мысли о ней едва не вывернуло. И домой, в свои зажопинские выселки, тоже не хотелось. И в гости к Михаилу… да и рановато было к Михе, не заставил бы и он со вчерашнего все ступени головой пересчитать…

На Николе пробило восемь. По набережной уже вовсю шествовали сонные собачники, преданно глядя на своих питомцев. Питомцы гадили, кто-то по этому поводу лаялся с дворником; какой-то дисциплинированный хозяин собрал собачье дерьмо бумажкой и бросил в канал, едва не угодив в давешнюю бабу, лежащую на фарватере с задранной юбкой — как раз напротив омоновской казармы.

Дауна не было, зато образовался дурковатый сморчок-старичок в белой кепочке с помпончиком. Дурачок, что-то неслышно выговаривая себе, потрогал дерьмо рукой, еще энергичнее задвигал челюстью, выступающей дальше носа, и вдруг пошел, чередуя семенящие шажки с козлиной припрыжкой. Роман обошел бабу и двинулся следом.

Канал оживал. Хрипло каркало воронье. Предприимчивые бабки, спозаранку спустившиеся в канал, теперь продавали импровизированные прилавки из ящиков и досок; просто ящики, собранные заранее, не без успеха сбывал бомж, пока его не турнули алкаши-конкуренты. Ранние продавцы живо раскладывали товар, не слишком мудреный на этом участке канала — мелочевка, старье да ворованное. Шныряли разновозрастные перекупщики и первые покупатели, окончательно разгоняя наглое воронье.

У спуска с правой стороны уже громоздились ящики с пивом. Добрый молодец при них пока скучал, лениво отмахиваясь от бородатенького мужичонки с фотоаппаратом. Роман подошел.

— Да иди ты, на кой ляд мне твоя рухлядь, — незлобно говорил добрый молодец.

— Ну спасибо, ну унизил, добрый человек, — задумчиво отвечал назойливый мужичок-морячок в тельняшке и не уходил.

— А лампа не нужна? — без надежды спросил Роман. — Пару пива бы и курево…

Молодец повел плечами и ни с того ни с сего согласился; бородатенький морячок тоскливо вздохнул.

— Погоди, — сказал ему Роман.

Пиво было тепловатым, но свежим. Мужичонка послушно ждал. Роман отставил початую бутылку, закурил, придирчиво осмотрел ухоженный «Горизонт», проверил затвор и после этого предъявил водку.

— Эхма, — морячок горестно махнул рукой, взял поллитровку и лег на курс. Его штормило.

Роман допил пиво и сдал бутылку. Теперь, без лампы, возвращаться к Михе было как бы и неприлично. Он спустился на фарватер и неторопливо пошел дальше, оглядывая товар и публику.

Воскресное торжище быстро набирало мощь. Народ прибывал, человеческая масса спешила по набережным, стекалась у спусков, как у проходных, впадала в канал. Русло заполнялось. У лестниц возникали заторы, люди толкались, работали локтями; с рюкзаками, сумками, тележками лавировали по фарватеру, выискивая свободные места у стен; уже выстраивались и посередине — локоть к локтю, спина к спине; иные шли с товаром вдоль рядов; шумели, торговались, переругивались. Гул голосов перебивал треск дизеля, доносившийся от Сенной. Там, у разлома, вызванного строительством новой ветки метро, несмотря на воскресный день велись работы.

Оттуда, собственно, всё и началось. После аварии додумались перегородить канал, справились с водой, которая заливала тоннель; потом кое-как укрепили поползший грунт и в основном иссякли; а в результате неистребимую Сенную барахолку, беззастенчиво раздражавшую великосветствующего градоначальника, не без помощи водометов с площади снесло в осушенное русло…



И ничего, прижилось, и как-то всё даже бодренько получилось, живенько; появились было кооперативные мальчики, пытавшиеся взимать плату за вход, но оказались явно несоразмерны торжищу, которое бурлило по базарным дням от плотины до плотины, кое-где вопреки всем запретам выплескиваясь на набережные…

Торговали все, приспосабливаясь к временам блошиной горбачевской демократии, торговали всем, торговали тесно и пестро.

«Мехуй, мехуй, смотри какой мехуй!» — веселилась подвыпившая бабенка, вздымая над головой облезлый воротник. «Ломаные часы, куплю ломаные часы», — как заведенный, гнусавил колоритный старый еврей. На веревках, натянутых по стенам, развешивали шмотье; приглядывались, приценивались… «Да как проверить-то?» — молодящийся козлобородый товарищ в новеньких джинсах и белых кроссовках вертел в руках дрель, подозрительно глядя на пропитого продавца. А проверить было просто, потому что предприимчивый очкарик из дома на набережной вывел из квартиры провод и теперь брал деньги за пользование удлинителем; желающих хватало, козлобородый же почему-то заспешил, потеряв к дрели всякий интерес.

Становилось жарко и забавно. Под стеной двое парней, потеснив интеллигентствующего типа с книгами и початой бутылкой портвейна, выставили на продажу «однорукого бандита». Тип смирился, приложился к бутылке и попытался завести светскую беседу с соседкой, сопревшей потасканной девицей в короткой юбке, задранной по самое не балуйся. Соседка отмалчивалась, угнездившись за своим прилавком с кожаными ремнями и детскими игрушками. Бледные ноги с синими прожилками не вдохновляли.

«Да с этим я тебя в отделение сдам!» — разорялся поблизости строгий дядя с сантехникой вослед прыщавому пацану, который что-то предложил ему для перепродажи, а теперь торопился затеряться в толпе, прижимая к себе армейский вещмешок. Сантехнического дядю доставал хозяйственный гражданин, занудно и неумело выторговывая голубой унитаз. «Купи, ну купи!» — безостановочно канючило белобрысое дите и тянуло папашу к яркому кораблику; папаша с животом терпел. Интеллигентствующий отцитировал Цветаеву и перешел к Бродскому: «Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав…»

Девица наконец выматерилась. Дите дотянулось до кораблика, папаша дернул и дал оплеуху, чадо испустило рев. Гражданин, только что расплатившийся за унитаз, вздрогнул. Голубая мечта выскользнула из потных рук и треснула. Вокруг охнули. «Украли, украли, ой-ой-ой, украли!» — тоненько возопила дородная торговка, нависая над своим ящиком, как наседка. Вор годов двенадцати юркнул за спины и канул. Торговка вопила и всплескивала руками. Расхристанный ханурик, показавшийся со спины пропащим Филиппычем, сунул недопитый фуфырь одеколона в штаны, сцапал с того же ящика флакон французской туалетной воды и с криком «Держи вора!» ломанулся в другую сторону. Торговка скулила. Роман потягивал пиво и наслаждался.

Неподалеку, за следующим мостом, разыгрывался маленький оркестрик. По набережной, шаманя под свою песенку-считалку, приплясывали бритые кришнаиты с бубнами и бубенцами. По другой стороне проехали христианствующие на агитавтобусе с хрипатым динамиком, из которого браво неслись духовные песнопения. Где-то у Сенной, у мусульманской части канавы, автобус остановился и начал учить. Музыканты ухнули «Из-за острова на стрежень». «Мехуй! Мехуй!» — надрывалась бабенка. Голосили «кормильцы», предлагая бутерброды и чебуреки, пиво и вино в разлив. Роман внял и, сдав бутылку у очередной пивной баррикады, купил чебурек.

«Да шоб тоби повылазило!» — кипятилась щербатая старуха, на которую, как на риф, выбросило основательно поправившегося мужичка-морячка; морячок каялся, был бос и светел. «…Первым же было чудо в Кане Галилейской, но благовествует Писание и о других чудесах Господних, — с чухонским акцентом вещал радиофицированный проповедник. — Есть в Иерусалиме купальня, при которой было пять крытых ходов; в них лежало великое множество больных, слепых, хромых, иссохших, чающих движения воды; ибо Ангел Господень по временам сходил в купальню и возмущал воду…»

Музицирующие грустно и фальшиво завели «Есть город золотой». Затырканная старушка едва не перекрестилась на иконы, вывешенные поверх трафаретной надписи, запрещающей торговлю на набережной под угрозой конфискации товара, но спохватилась и засеменила прочь. Обшарпанные маятниковые часы, висящие рядом с иконостасом, начали сипло отбивать время. Барахолка достигала своего апогея. Было душно. Толклись. Толкались.

«Извини, извини, мил-человек, извините, люди добрые, я же не по умыслу — тесно же мне, тесно!» — мужичок, мячиком отлетевший от толстухи, попал в Романа и радостно винился, норовя пасть ниц. Роман извинил и примерил парик, выставленный на продажу вместе с театральным гримом и ветхой пишущей машинкой среди мелочевки, скупленной в окрестных магазинах. Напротив, с интересом поглядывая на него из среднего ряда, хихикала смазливая блондинка с бюстгальтерами, такая же длинноногая, как Инга…

Плыл тополиный пух, нехотя спускаясь в канал. Роман посмотрел в зеркало, оправил белые букли и чопорно поклонился своему отражению.

…Не правда ли, Роман? Как бы правда — тесно, раз не разминуться; правда — тесен мир; и право же — не по умыслу.

Вот и встретились у Михаила, вот и увиделись невзначай, менее всего ожидая этого. И оба — вроде бы и ничего, очень мило и не тошно от такого «ничего»; всё прошло, если что и было. Кажется, Инга с тех пор ничуть не изменилась: такая же ровная, сама по себе, с холодком; смотришь — и знать не знаешь, как эту девочку на поворотах может заносить, как ее когда-то заносило…

Тогда, по сумасшедшему снегу, их как раз и занесло. Возвращались со вздорной, никчемушной пьянки, оба дерганые, такси битый час ловили, а снег сыпал и сыпал… Не разбились каким-то чудом; а пока таксист осматривал машину, отогревшаяся Инга потянулась, как киплинговская кошка, и безразлично так, в пространство, выдала: «Натурой, что ли, расплатиться…»

Вот тут уже и Ромку занесло: вылез из машины, сунул парню какие-то деньги — и всё, остальное-де с нее получишь. Дома надрался до интоксикации, а через пару часов пришла Инга — сдачу забери, дескать; а его чистило вместе с кровью, Инга еще тазик подпихнула… Ушла только утром, когда он вырубился наконец.

Вечером сама позвонила, предложила встретиться. Опять пуржило, снег накануне Рождества неистовствовал. Отогревались в вечном «Риме», в грильнике-гнильнике на Петроградской…

Молчали. Инга сначала гирлянды да шары на елке разглядывала, а потом — то на холеного кавказца, который от соседнего столика на нее пялился, то на Романа. А его заклинило, закоротило, в роль Роман вошел: подозвал азера и сумму походя назвал; холеный тут же расплатился. А Инга спокойно половину в сумочку убрала и пошла с клиентом, не оглядываясь, — цок-цок-цок на своих любимых шпильках-гвоздиках, — цок-цок-цок, погань невзнузданная, любовь-подлянка, — цок-цок-цок, цыпочка…

А ведь от нее и пошла, Ромка-Ромочка, от нее, Ромочка-волчонок, от этой самой любви-подлянки пошла, — но пошла ведь от нее, пошла тогда, пошла…


— Вот понес, мудрило, — незлобно сказал барыга-коробейник голосом Михаила, забирая у Романа парик и зеркало.

— Гордость всё, мил-человек, гордость, — и правда как по писаному нес прощенный мужичонка, клещом вцепившись в пуговицу Романовой рубахи, — всё, брат ты мой, она, она, гордынюшка, играет! Вот что у меня есть, окромя курвы моей ненаглядной? — Мужичку икнулось. — Ить, гордынюшка и есть, а то как же! Меня же обидеть надобно, вот всяко непременно! А почему? — Мужичонка назидательно вздернул грязный палец. — А потому как я хороший. Хороший! — восторженно вскричал он и вдруг запнулся и стал припоминать текст, откручивая пуговицу.

— Хорош гусь, — подала реплику жизнерадостная толстуха со щербиной, — совсем уже хорош!

Мужичок радостно встрепенулся:

— Вот так, вот и правильно, вот и унизь, и плюнь ты на меня, на смерда! А мне и ладно, и помаюсь я в свое удовольствие. А как же, хорошему же человеку надобно обиженным быть! Плюй мне в рожу, плюй! — навалился он, и Роман совсем было собрался плюнуть и задвигал челюстью, но бородатенький энергически замахал пальцем, возведя очи горе. — Врешь, не хочешь ты, злыдень, не желаешь! И не хоти, добрый человек, не хоти, я сам, сам я себя потопчу, потому как мне оно потребно…

— Утрись, горемыка, рыло-то в пуху! — отозвалась от стены щербатая толстуха.

Мужичонка вместе с пуговицей оторвался от рубашки и качнулся к ней, махнув рукой по свалявшейся бороденке, из которой действительно торчал тополиный пух. Но тут за спиной толстухи что-то заурчало — и внезапно хлынуло из сточной трубы, торчащей из гранита; шибануло человеческими испражнениями.

Чающие движения воды шарахнулись с визгом и матерщиной. Оркестрик за мостом грянул «Хава-Нагилу».

— Эх-ма!! — возопил бородатенький, рванул тельник и пустился вприсядку на освободившемся месте. Он выполнил несколько па, поскользнулся и шлепнулся, блаженно улыбаясь, под ноги галдящего и смеющегося люда. Милицейский патруль, прошедший верхом, как бы ничего не заметил.

— Этим наплевать, теперь на всё сквозь пальцы смотрят. Да и что им этот — им бы подкормиться с кого, — заговорил барыга-коробейник с париком, восстанавливая на самодельном складном столике порушенную экспозицию и выбирая из машинки пух, поросший на литерах, как плесень. — Да ведь кабы не вечное российское разнуздяйство, давно бы перезагибались все…

— Переживем! Вот наворуются перестройщики, так всё и утрясется и, дай-то Бог, поправится, — ответила толстуха, жалостливо глядя на морячка, угнездившегося в нечистой гавани.

— Кончится, кончится этот срач, наведут порядок в России-матушке! — встрял козлобородый товарищ. — Скоро Горбатого могила исправит, скоренько его…

— Да кто ж исправит, батенька, кто же наведет-то? — съехидничал коробейник. — Патриотики бесноватые, поди?

— Сам ты бесноватый, дерьмократ розничный, — окрысился козлобородый товарищ.

— Козлище ты, — вздохнул коробейник.

Товарищ сделал козью морду. Назревала драка… «И сделав бич из веревок, — откомментировал издалека радиофицированный проповедник, — выгнал из храма всех, также и овец, и волков, и деньги у меновщиков рассыпал, а столы их опрокинул…»

Козлобородый, впрочем, рассосался.


Роман прошел под Подьяческим мостом, на котором стоял утренний сморчок с помпончиком и, словно дирижируя, размахивал руками и притоптывал. Музыканты старались как могли, наяривая «Ойру». Сморчок ликовал. По рядам деловито пробирались христианствующие и раздавали глянцевые брошюрки; брали не слишком рьяно, кто-то, впрочем, сейчас же выставлял их на продажу. Некоторые покупали.

По набережной в обратную сторону проплясали кришнаиты, расплескав по сторонам интуристов, выходящих из автобусов. Интуристы, жизнерадостные, как молочные поросята, выстроились у парапета и глазели по сторонам. Замелькали видеокамеры; многие в канале отворачивались, отмахивались, прикрывались руками.

Назад Дальше