Роковая любовь немецкой принцессы - Елена Арсеньева 12 стр.


Те, кто мог преследовать его, потеряли его след, потому что он канул в замке ландграфини Дармштадтской. Бесследно канул! И это имя – Ганс Шнитке – первое, которое пришло ему на ум, когда полубесчувственная Генриетта-Каролина спросила, как его зовут, – оно принесло ему счастье. Оно ничем, ни единым звуком не напоминало его прежнее имя, а новая жизнь ничем, ни единым оттенком не напоминала о той жизни, которую он некогда вел. Минуло почти двадцать лет… он забыл почти все, только иногда в страшных снах против воли прошлое являлось к нему…

Вилли выросла у него на руках. Он любил ее, как родную дочь. Не было ничего на свете, чего он не сделал бы для нее! Тем более если это давало ей мгновения счастья сейчас – и вело к счастью еще более пышному, яркому, чем теперь. Она заслуживала всего самого лучшего, его милая девочка…

Ганс уснул. Поскольку во снах нам вечно является всякая самая несусветная чушь, он не удивлялся тому, что ему снилось. А снилось ему, что он вовсе не Ганс Шнитке, доверенный слуга великой княгини, а художник по имени Лормуа. Причем отнюдь не немец, а француз.

Полная чушь, конечно! Как это он может вдруг сделаться французом? Вдобавок – художником?!

Да-да, во сне он был художник. Он писал портрет какого-то человека. Он отчетливо видел его лицо. Молод и необычайно красив! Богат, знатен… кажется, его звали виконт де Варанс… Лормуа писал его портрет с восхищением перед мастерством Господа Бога, который создал такое совершенное, прекрасное существо. Он растягивал это удовольствие, как мог. Портрет продвигался медленно. Впрочем, де Варанс отнюдь не был привередливым натурщиком. «Это будет самое лучшее произведение в моей жизни, – думал Лормуа. – Я сравняюсь мастерством с Леонардо, с Тицианом! Один создал свою Джоконду, другой – свою Венеру, а я создам своего Антиноя!»[20]

Кажется, он любил лицо де Варанса… Нет-нет, здесь не было содомской нечистой страсти! Вся плотская любовь Лормуа изливалась на малышку Франсуаз, его натурщицу. Де Варанса он любил как совершенное создание Творца и был невероятно горд тем, что призван увековечить для потомства его красоту.

Франсуаз любовалась эскизами, потом начала любоваться портретом. Прошло немалое время, прежде чем Лормуа понял, что его любовница испытывает к де Варансу отнюдь не столь возвышенное чувство, как он сам. Она влюбилась в него, маленькая похотливая сучка! Она влюбилась в него, как женщина может влюбиться в мужчину!

И тогда Лормуа начал ревновать ее к портрету. Невыносимо было видеть, как она часами стоит перед мольбертом… Он возненавидел портрет. И однажды ненависть его дошла до предела! Он больше не хотел, чтобы лицо Антиноя было увековечено для потомства! Он плеснул на портрет кислотой…

Несколько дней он скитался по кабакам, ночевал под мостами, беспрестанно пил, оплакивая потерю, самую горькую потерю своей жизни. Чудилось, что он лишился друга, лучшего друга, который у него только был! И еще он лишился мечты – сравняться с великими мастерами прошлого. Он снова был всего лишь Лормуа, художник, мазила, неудачник!

Кто был виноват в этом? Де Варанс, он, только он!

Из-за него Лормуа лишился всего, из-за него потерял Франсуаз. Он не знал, что с ней, он не мог вернуться в мастерскую: ведь де Варанс уже оплатил ему работу и мог отправить его теперь в долговую тюрьму. К тому же он не простит издевательства над своей несравненной красотой! Как бы не подослал убийц!

Лормуа не мог признать, что сам испортил свою жизнь, когда изуродовал портрет. Проще было найти виновного в другом человеке. Конечно, де Варанс виноват во всем! И он должен за это заплатить.

Он пробрался в сад, окружавший особняк де Варанса. У него не было оружия. Он даже не взял с собой стилет. Он ведь не убийца! Он только хотел отнять у де Варанса самое большое его богатство – его невероятную красоту. Ту самую, которая погубила и его, Лормуа, и маленькую Франсуаз. У него была спрятана под полой куртки склянка с кислотой. Он прокрадется в спальню де Варанса и…

Конечно, его могли остановить слуги, но ему везло, как всегда везет тем, кто призван свершить приговор судьбы. С каждым шагом своим по этому старому, запущенному саду Лормуа утверждался в том, что он исполняет великое предназначение. Не удалось стать великим художником – он станет великим убийцей. Он уничтожит не только человека, но и его губительную красоту! Губительную красоту…

Он свободно вошел в дом через распахнутое окно на террасе. Никто его не остановил, никто ему не помешал. Он крался по дому так свободно, словно заранее знал здесь каждый поворот, каждую ступеньку. И вот из-за какой-то двери донесся сладострастный женский стон.

Лормуа распахнул дверь. Игривое пламя свечей металось из стороны в сторону над широкой кроватью, колеблемое неистовыми движениями мужского тела. Смуглая сильная спина, изящное сплетенье мышц, лоснящаяся от пота кожа, игра теней на скульптурной полоске позвонков… темнокудрая растрепанная голова… И нежное, белое женское тело вдавлено в постель, раздавлено этим смуглым мужским телом. Светлые волосы разметались по подушке…

При виде этой незнакомой женщины Лормуа почувствовал страшный, неодолимый приступ ревности. Он не знал ее имени, не видел ее лица, однако ненавидел ее, как злобную воровку, которая украла самое дорогое, что только у него было.

Она лежала с де Варансом… она наслаждалась его красотой…

С диким визгом Лормуа ворвался в спальню и подскочил к кровати. Выдернул из-под полы склянку, вырвал из нее пробку – и с размаху плеснул на обращенное к нему прекрасное лицо виконта де Варанса.

Время, чудилось, стало тягучим, словно патока… горькая, отравленная патока. Лормуа видел, как брызги на мгновение замерли в воздухе. Медленно-медленно долетели они до кожи, медленно впились в нее… медленно вспенились, зашипев… и прежде чем де Варанс испустил крик невыносимой боли, Лормуа увидел лицо женщины, которая все еще совокуплялась с ним, все еще оставалась неразрывно связанной с его телом.

Франсуаз! Это она, это ее нежные черты… В следующий миг кислота впилась в щеки и глаза Франсуаз…

Ее крик, чудилось, пронзил голову Лормуа.

Преступник кинулся вон… Вот теперь слуги, доселе крепко спавшие, очнулись. Откуда-то взялись собаки, которые гнались за ним…

Он больше ничего не помнил о том, что было дальше. Он знал, что в Париже ему оставаться нельзя. Де Варанс умер от невыносимой боли. За убийство виконта и тяжкие повреждения, которые были нанесены его любовнице, Франсуаз Сосеро, он был объявлен вне закона, полиция преследовала его до самой границы… Он исчез в Лотарингии, канул, как сквозь землю провалился.

Ганс Шнитке проснулся.

Приснится же такое, а? Что ему до какого-то Лормуа?! Художник… хм! Все художники – пьяницы, а он вина в рот не берет.

Однако он проспал довольно долго, даже шея затекла.

За окнами шумел дождь. Брр, как там сыро и холодно…

Ганс Шнитке приподнялся, попытался сесть поудобней, однако что-то мешало. Почему-то в карете стало очень тесно, как будто он сидел там не один. Первой мыслью было, что кучер, которого дождь согнал с козел, решил тоже устроиться внутри.

Ну это наглость! Не про него честь!

Ганс Шнитке резко шуранул локтем вправо и влево, еще не вполне поняв, с какой стороны сидит кучер, однако в ту же минуту что-то воткнулось в его правый бок – что-то острое, холодное, – а слева раздался столь же холодный и резкий женский голос:

– Doucement! Doucement, je t’ai dit![21]

* * *

За столом все даже дышать перестали, такой ужас вызвал у всех вопрос великой княгини.

– Ну-у-у, – протянула Екатерина, – думаю, когда я Богу душу отдам, раньше-то вряд ли получится.

Наступила пауза. Разумовский нервно заерзал, и, кажется, до Вильгельмины вдруг дошло, какую несусветную глупость она спорола. Так забыться было бы допустимо неотесанной девчонке, но отнюдь не принцессе, не великой княгине. Это была та простота, которая хуже воровства, потому что одним махом Вильгельмина выдала свои затаенные надежды, признаваться в которых, конечно, было никак нельзя.

Впрочем, она немедленно спохватилась и попыталась исправить содеянное.

– Я надеюсь, – проговорила Вильгельмина, улыбаясь очаровательно, так, как только она одна и умела, – вы покинете сей свет еще очень даже не скоро («Надеюсь, что скоро, как можно скорей!»), ведь у вас великолепное здоровье для вашего возраста («И выглядишь ты так, что краше в гроб кладут!»), поэтому у меня будет время неторопливо выучить русский язык («Вот еще! Да никогда в жизни! Скорей вся эта несчастная Россия заговорит по-немецки!») и проникнуться уважением к культуре русского народа.

Что и говорить, эта красивая молодая женщина обладала незаурядным обаянием. Сила ее очарования была такова, что всем обедающим стало казаться, что она и впрямь не допустила никакой бестактности, а просто сделала императрице не вполне удачный комплимент. Хотя Екатерина-то улыбалась все еще несколько принужденно…

Что и говорить, эта красивая молодая женщина обладала незаурядным обаянием. Сила ее очарования была такова, что всем обедающим стало казаться, что она и впрямь не допустила никакой бестактности, а просто сделала императрице не вполне удачный комплимент. Хотя Екатерина-то улыбалась все еще несколько принужденно…

Маркиз де Верак, которому очень хотелось завоевать расположение великой княгини, с истинно французской галантностью бросился на выручку.

– Русский народ – великий народ, – сказал он внушительно. – Однако он изрядно легковерен. Как можно было поверить, что какой-то безграмотный казак и впрямь окажется воскресшим императором Петром Федоровичем!

– Может быть, он был похож на покойного императора чертами лица? – наивно подхватила Вильгельмина. – Поэтому люди ему поверили?

– На покойного императора чертами лица похож ваш супруг, – резко ответила императрица (к слову сказать, она не переставала дивиться этому сходству своего чухонца с покойным императором… они не были отцом и сыном, а между тем обладали почти мистическим сходством как лиц, так и характеров!). – Вы можете сличить его лицо с портретом Пугачева. Мне недавно доставили небольшой портрет мятежника, – и она махнула стоящему у дверей Зотову, приказывая подать портрет. – Извольте сами убедиться, есть ли тут хотя бы отдаленная похожесть.

Принесли миниатюру, которая тотчас пошла по рукам. Ее приближали к глазам, отодвигали, в нее пристально всматривались, но, хоть убейте, никто не мог в четких, правильных, хотя и недобрых чертах этого темноволосого и темнобородого человека с умными черными глазами усмотреть даже намек на сходство с Петром.

– Что и говорить, – наконец сказала императрица, – черты изобличают в нем человека незаурядного. Жаль, что все дары, отпущенные ему природою, он обратил во зло!

Об этом же подумали все присутствующие, однако сочли своим долгом разуверить императрицу: мол, никакой незаурядности в нем нет, мужик и мужик!

– И все же я не пойму, – с прежней назойливой наивностью проговорила Вильгельмина, – почему он назвался именно Петром Третьим? Неужели покойный император был так популярен в народе? Или Пугачев в глазах народа был отмечен особым величием, поэтому ему так поверили?

За столом немедленно воцарилась поистине гробовая тишина, и Вильгельмина дорого дала бы сейчас, чтобы вернуть эти столь неосторожно сорвавшиеся с языка слова. Она перехватила недовольный просверк между ресницами Разумовского, однако это ее не напугало, а разозлило.

«Они что, все меня ребенком считают? – подумала она заносчиво. – Дрожат перед этой старой Мессалиной… Все дрожат, даже Андре! А я не буду! В конце концов, не сошлет же она нас в Сибирь прямо из-за стола! К тому же тут французский посол. Он смотрит на меня с симпатией. Он представляет здесь просвещенную Европу. В глазах Европы старуха постыдится самодурствовать. Мне ничего не грозит! – Она и сама не знала, что сильнее пьянит: ощущение собственной смелости или сознание безнаказанности. – Я еще что-нибудь спрошу, еще разозлю ее… пока не знаю, что спрошу, но придумаю!»

Императрица, чувствовалось, онемела от возмущения, и Потемкин положил руку на ее нервно двигающиеся по столу пальцы.

– Прошу простить, ваше высочество, но вы не задавали бы таких вопросов, когда бы лучше знали русскую историю, – сказал он, с мягким укором поглядывая на Вильгельмину, хотя по его напряженным бровям видно было, что он тоже разгневан. – Причем это не столь уж далекая история! Это история семьи, к которой вы теперь имеете честь принадлежать. Но коли вы ее все же не знаете, я кое-что поведаю вам. Покойный император находился на вершине власти очень недолго, и его царствование не было отмечено ничем, что помогло бы снискать народную любовь и благодарную память. Напротив, кое-какими своими распоряжениями он вызвал волнения, которые могли закончиться бунтами. Например, его величество повелел синоду, чтобы православные священники брились и носили одеяния, подобные тем, которые носят лютеранские пасторы. Кроме того, он искренне полагал, что русская нация ничтожна… в отличие, например, от германской.

Потемкин значительно поглядел на Вильгельмину, и ей чудом удалось поймать на кончике языка язвительное: «А что, разве это не так?!» Пока еще рано давать себе полную волю! Можно бросать дерзкие реплики, можно злить старую мегеру, но объявлять войну еще не пора.

Между тем Григорий Александрович продолжал:

– Вы говорите, что Пугачев обладал особым обаянием сильной личности, которое и подействовало на народ. Но не на весь народ, а на мятежный сброд. Орда разбойников увидала в нем атамана, подтвердив тем самым его разбойничью сущность. Он лгал и хитрил, обещая своим приверженцам невозможное: пагубную, вредную свободу, освобождение рабов от власти господ. А это нарушение твердых основ государственности.

– Однако, – не унималась Вильгельмина, – его манифесты пугающе разумны и деловиты! Ведь этот темный казак в своих манифестах объявил ваш порядок управления нехристианским, он обещал восстановить равенство сословий, уничтожить крепостное право, отдать землепашцам дворянские поместья… Тут называют Пугачева каким-то заурядным разбойничьим атаманом. Однако этот разбойник разбивал целые армии, которыми предводительствовали выдающиеся полководцы! Разве вы не отстранили князя Федора Щербатова от командования армией по той причине, что он не мог справиться с пугачевскими полчищами? А ведь князь Щербатов известен своими победами над турками!

– Вилли… – прошелестел умоляющий шепоток Павла, который видел, как щурится императрица – это всегда служило у нее признаком сильного гнева.

– Что еще за Вилли?! – низким, рокочущим голосом произнесла Екатерина. – Чтоб не слышала я больше этой… этой собачьей клички! Великую княгиню звать Натальей Алексеевной, и коли я услышу хоть раз, что ее называют иначе, языки буду вырывать у проговорившихся… как ваш любимчик Пугачев вырывал языки у тех, кто отказывался ему присягать и говорил, не изменит-де он клятве, данной матушке-императрице.

Она смотрела прямо в глаза Вильгельмине, и той вдруг захотелось соскользнуть со стула и упасть на колени. Разумеется, она этого не сделала, однако ей пришлось вцепиться руками в сиденье, чтобы удержать себя на месте.

– Вот чем побеждал Пугачев, – жестко сказала императрица. – Беспримерной, нечеловеческой жестокостью, которая от веку была свойственна восставшим плебеям, взбунтовавшейся черни. В то время как коменданты крепостей колебались, стрелять ли из пушек в своих соотечественников, Пугачев гнал перед собой толпу одурманенных инородцев, которые резали и терзали русских людей, верных присяге, без жалости, подчиняясь самовластию и собственной, еще не обращенной к цивилизации дикости. Варварство же по отношению к женщинам превосходило там всякие мыслимые пределы. Думаешь, окажись ты перед ними, поглядели бы, что ты невестка сына подлинного императора? Да еще скорей распяли бы перед всей этой ордой… жива не осталась бы, померла бы еще прежде, чем десяток озверелых пьяниц тебя распробовали.

За столом царила мертвая тишина. Собравшиеся не узнавали императрицу. Всегда ровная, приветливая, норовившая свести к шутке любой, даже самый неприятный инцидент, сейчас она была сама на себя не похожа. Да, великой княгине удалось не просто вывести Екатерину из себя, но совершенно взбесить! Она даже на «ты» перешла с великой княгиней, хотя была на «вы» даже с Павлом!

Она исподлобья глядела на Вильгельмину, сына, Разумовского – и вдруг усмехнулась, да так весело, так проказливо, что окружающие глазам не поверили.

– Что же до равенства, – продолжала императрица, – то неча меня в чванстве обвинять. Сидим же мы за одним столом с графом Андреем Кирилловичем, привечаем его, как друга дорогого, а между тем дед его коров пас, а бабка шинок держала. А бабка супруга твоего, великого князя, на солдат белье стирала, прежде чем императрицей сделалась. – Екатерина решила опустить более точные подробности того, чем занималась Марта Скавронская прежде, чем попалась на глаза фельдмаршалу Шереметеву, а потом – Алексашке Меншикову, а уж потом только – Петру Великому, однако подумала: «И даже мне неизвестно, чем занимались чухонские предки твоего супруга!» – Вот это равенство, я понимаю! А коли твой Пугачев был за равенство, что ж он с дворян кожу сдирал и отдавал башкирам на попоны?

От ужаса перед вообразившейся картиной из нежного ротика Вильгельмины вырвался сдавленный вопль, и Екатерина усмехнулась:

– Страшно? То-то и оно! Впредь думай, за кого вступаешься. Хорошо, я понимаю: ты не ведаешь, что творишь. А то ведь могут и в государственной измене обвинить! Окажись здесь Шешковский, мигом бы в Тайную экспедицию отволок!

И хоть она смягчила свои слова усмешкой, у Вильгельмины по спине мороз пробежал, когда она представила себе этого благообразного господина, помешанного на сыскной и разыскной деятельности, одного из доверенных людей императрицы, которая тоже очень увлекалась сыском. По слухам, у Шешковского в кабинете находилось кресло особого устройства. Приглашенного он просил сесть в это кресло, и, как скоро тот усаживался, механизм замыкал гостя так, что он не мог освободиться. Тогда по знаку Шешковского люк с креслом опускался под пол. Только голова и плечи виновного оставались наверху, а все прочее тело висело под полом. Там находились экзекуторы, которые снимали сиденье, обнажали тело несчастной жертвы и секли, даже не зная, кого наказывают, различая только мужчин и женщин, однако не позволяя себе потешаться над этими несчастными. Во время экзекуции Шешковский внушал гостю правила поведения в обществе. Потом гость приводим был в прежний порядок и с креслом поднимался из-под пола. Все оканчивалось без шума и огласки.

Назад Дальше