Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон 5 стр.


Когда он был мальчиком, мои разговоры занимали и волновали его. Он то и дело задавал вопросы, и я с великим рвением множил и нагромождал слова. Говорил о благородстве, о возвышенном и свободном образе мыслей. Я объяснял ему, что на нас лежит ответственность за сохранение человеческого в человеке. Я любил его вопросы и в глубине души надеялся, что когда-нибудь, в один прекрасный день, он наберется мужества и восстанет против матери, придет ко мне или убежит из дома и станет жить в другом городе. Даже намекал, что, если он надумает поехать за границу, я помогу ему.

Но чем старше он становился, тем заметнее слабел его интерес ко мне. В его вопросах начала проскальзывать тень подозрительности. Это одновременно и бесило меня, и заставляло опускать руки. Но я еще не отчаивался. Одержимый желанием повлиять на сына, я лез из кожи вон, я так старался, что и самому себе начинал казаться выспренним и неестественным.

Год от года он всё больше походил на мать. Однажды, когда ему уже исполнилось семнадцать, он вздохнул и сказал:

— Папа, я не понимаю.

— Даже после того, как я объяснил тебе?

— Да, не понимаю.

— Чего ты не понимаешь?

— Ничего.

— Я готов начать с начала, — произнес я с невольным раздражением.

— Не нужно, папа. — Он улыбнулся, как будто поймал меня с поличным.

Я понял, насколько глубоко засела в нем мать. Топором не вырубишь.

Глава 9.

Когда он явился позавчера, мне вдруг показалось, что он сделался выше. Я знал, что в его возрасте уже не растут, и тем не менее глупейшим образом заметил:

— Ты подрос, не так ли?

Он опустил голову и ничего не сказал.

Мы не стали задерживаться в квартире и отправились в кафе. Отхлебнув кофе, я стал ждать, пока он изложит свою просьбу. Ему, как видно, нелегко просить. «Папа, у меня к тебе просьба», — начинает он обычно, и это слово — «папа» — более всего вгоняет меня в дрожь. На этот раз я откликнулся совершенно спокойно:

— Какая именно?

— Я хочу расширить мини-маркет, — без обиняков приступил он к делу.

— Каким образом?

— Есть возможность приобрести парфюмерный магазин, который примыкает к нему.

— Во что это обойдется? — Он назвал сумму. До сих пор он не отваживался заговаривать о таких деньгах.

— Нужно подумать, — сказал я.

Если бы каждое его слово и каждое движение не так безнадежно напоминало мать, полагаю, мне было бы легче разговаривать с ним. Это сходство, что поделаешь, действует на меня отвратительно.

Сегодня Эмилю тридцать. С годами в нас обоих развилась взаимная недоверчивость. Я, во всяком случае, приучил себя быть немногословным. Иногда мне кажется, что и он неразговорчив не только потому, что ему не хватает слов. Сидит, тупо вперив в меня взгляд или, наоборот, опустив глаза. Из него трудно вытянуть законченное предложение. Удивительным образом я тоже теряю возле него способность нормально разговаривать. С трудом выдавливаю из себя корявые отрывистые фразы, слова путаются, утрачивают смысл и порядок. Если уж быть откровенным до конца, в его присутствии меня охватывает настоящее смятение. Он хорошо сделал бы, если бы вообще не появлялся. Я встречаю его без малейшей радости и поневоле невнимателен к нему.

Внешность Эмиля может ввести в некоторое заблуждение. Он широк и крепок, как его мать, но далеко не так проворен. Реакция его всегда запаздывает. Иногда мне кажется, что все мои объяснения вообще отскакивают от него. Или застревают где-то на полдороге. Из-за этого ощущения я по два или даже три раза повторяю одно и то же — что, по-видимому, утомляет его. Но так же, как мать, он терпелив, бесконечно терпелив, трудно вывести его из себя.

Уже пять лет, как он женат. Детей нет. Я не спрашиваю, почему нет детей. Не люблю, чтобы копались в моей жизни, и не пытаюсь совать свой нос в чужую. Однажды, правда, он как-то мельком намекнул, что его жене не удается забеременеть. Я не стал интересоваться почему. Прежде, впустив его в квартиру, я предлагал ему чашечку кофе, мы сидели в гостиной и неторопливо отхлебывали его. Но постепенно я понял, что эта интимная обстановка не доставляет удовольствия ни мне, ни ему, гораздо лучше сидеть в кафе, в окружении посторонних людей.

Со временем я также понял, что и продолжительное пребывание в одном месте нежелательно. После часа в кафе мы перебираемся в ресторан. Вспомнив, что он хочет расширить свой мини-маркет, я спрашиваю:

— Это твоя инициатива?

— Моя, — говорит он, и счастливая младенческая улыбка озаряет его лицо.

— А ты не думал когда-нибудь о супермаркете? — принимаюсь я за свое.

— Нет.

— Большие начинания расширяют горизонты, не правда ли?

— Правда, — соглашается он и тут же прибавляет: — Если я приобрету эту парфюмерию по соседству, у меня появится дополнительный торговый зал, а это уже настоящий мини-маркет.

— И это всё, к чему ты стремишься?

— Больше мне не требуется.

Я смотрю на него, и сердце мое сжимается от жалости. Но к этой жалости примешивается досада.

Глава 10.

Разделяющая нас стена с каждым годом становится выше. Он окончил армейскую службу, женился и купил себе этот дрянной магазинчик. Я помог ему купить его, но мысль, что мой сын, плоть от плоти моей, всю свою жизнь проторчит в этой мерзкой лавке, терзала меня неотступно.

«Собственная лавка, твоя собственная лавка!» — заветная мечта его матери. В какой-то момент, чтобы угодить мне, он присвоил этой жалкой лавчонке наименование «мини-маркет».

— Почему бы не открыть завод? — пытался я расшевелить его воображение.

Но наставления матери были, как видно, сильнее моих утопий. Она обожала повторять: «У моего деда была лавка, у моего отца была лавка, и все были прекрасно устроены». Тем самым раз и навсегда был положен предел его устремлениям. Она издевалась над любым смелым и значительным замыслом. Утверждала, что подобные выдумки потворствуют авантюрам. Я знал об ограниченности ее взглядов, но не мог поверить, что такое крупное тело, как у нее, удовольствуется столь малыми жизненными масштабами. Во время предыдущей нашей встречи я не удержался и сказал ему:

— Устав нашего ордена не строг, но одно требуется от каждого его члена: стремление к великим свершениям. Ты не обязан владеть большими средствами, но должен быть преисполнен дерзновенных замыслов.

Он глянул на меня так, будто я окончательно выжил из ума, и сказал:

— С меня достаточно того, что у меня есть.

— Я вижу.

— Ты считаешь, что со мной что-то не в порядке?

— С тобой всё в порядке.

Наши встречи, как я уже отметил, становились всё более редкими. Теперь мы видимся два раза в год. Я приглашаю его в кафе, затем в ресторан, как бы между прочим вручаю ему чек, и мы расстаемся без лишних нежностей и церемоний. Каждый следует своим путем. Несколько раз он удивил меня, явившись с женой. Жена постепенно сделалась весьма похожей на него. Увесистая, застенчивая и немногословная. Можно даже сказать, косноязычная — на ней тоже лежит печать лавки.

— Как дела? Как ваши успехи? — бессмысленно повторял я.

Его просьбы всегда были скромными. Новая мебель в гостиную или холодильник для магазина. Трудно уважать и ценить непритязательность, проистекающую от узости взглядов, но я, как идиот, всё еще надеялся, что в один прекрасный день что-то изменится. Что-то прорвется в его душе и выплеснется наружу — раздражение, гнев, бунт, стремление повидать свет, попутешествовать или хотя бы желание поразить меня новой, непривычно свободной одеждой, которая соответствовала бы его габаритам. Никаких изменений не происходит. Напротив, от года к году он всё прочнее укореняется в своем мелочном бескрылом мирке. Лицо его становится всё шире, какая-то красная сыпь идет по щекам, как у существ, обитающих в затхлых помещениях. В последнюю нашу встречу мне почудилось, будто что-то барахтается и колотится в нем, рвется наружу, какое-то запоздалое желание вырваться из клещей матери и жены. Я едва не сказал ему:

«Беги, высвобождайся из этих пут, пока ты еще в силах, — не бойся, я помогу тебе!»

Он, разумеется, тут же струсил, опустил глаза, но грузное тело еще взывало: «Я не знаю, что делать».

«Ты знаешь. Такому сильному человеку, как ты, дозволено однажды повысить голос!» — почти выкрикнул я.

«Я не знаю, что делать», — настаивал беспомощный взгляд, а на лице отразилась неспособность выразить даже эту нехитрую мысль словами.

«Ты знаешь. Если не знаешь ты, знают твои руки!»

Могучее тело сжалось от растерянности и как будто пролепетало: «Зачем ты заставляешь меня делать то, на что я не способен?»

«Я не заставляю, — внушал я ему, буравя его взглядом, — я только прошу, чтобы ты постарался, капельку постарался. Ты — мой сын и поэтому, как и я, принадлежишь к нашему ордену. Наш орден невелик, но, поверь, он очень престижен. Состоять в его членах — большая честь».

«Я не знаю, что делать», — настаивал беспомощный взгляд, а на лице отразилась неспособность выразить даже эту нехитрую мысль словами.

«Ты знаешь. Если не знаешь ты, знают твои руки!»

Могучее тело сжалось от растерянности и как будто пролепетало: «Зачем ты заставляешь меня делать то, на что я не способен?»

«Я не заставляю, — внушал я ему, буравя его взглядом, — я только прошу, чтобы ты постарался, капельку постарался. Ты — мой сын и поэтому, как и я, принадлежишь к нашему ордену. Наш орден невелик, но, поверь, он очень престижен. Состоять в его членах — большая честь».

«Какой орден?» — едва не раскрыл он рот.

«Наш орден».

«Это тайный орден?»

«Нет. В любую ночь можно увидеть его».

Глава 11.

Мы сидели в ресторане на своем обычном месте, как уже привыкли сидеть дважды в год, и в какой-то момент мне показалось, что всё еще обойдется, как обходилось всегда. Поедим, обменяемся несколькими ничего не значащими фразами, я вручу ему чек, и он отправится своей дорогой, а я — своей. Но он вдруг поднял глаза и спросил:

— Чем ты сейчас занимаешься, папа?

Я настолько удивился, что невольно в свою очередь произнес:

— Почему ты спрашиваешь?

— Просто так.

— Странно… Ты никогда не интересовался.

— Верно, — согласился он.

— Но если уж ты спросил, я скажу. Слушаю музыку, читаю сочинения Примо Леви и брожу ночами по пляжу.

Выслушав мой ответ, он повесил голову и замолчал — как будто я отчитал его за какую-то провинность.

— Но ведь было время, когда ты работал, не правда ли? — снова спросил он, уже с некоторым вызовом.

— Это было давно.

— Чем ты тогда занимался?

Это было произнесено таким тоном, которого прежде я никогда не слышал от него.

— Сложно объяснить, — пресек я неуместное любопытство.

— Я давно хотел спросить тебя, но не решался.

— Жаль, очень жаль… — протянул я зачем-то и добавил: — Жаль, что ты пошел по стопам своей матери.

— Что ты имеешь в виду? — Он вскинул глаза.

— Мне трудно объяснить тебе. Скажу лишь одно: ты погряз в мелочности и ничтожности. Я хотел направить тебя по другому пути. Нашим людям не положено заниматься пустяками, понимаешь?

— Нет, не понимаю. — Мне почудилась в его голосе едва заметная нотка высокомерия.

— Если не понимаешь, я вряд ли смогу объяснить тебе. И всё-таки скажу: долгие годы я ждал, что ты придешь ко мне и спросишь: «Папа, почему ты не такой, как все остальные люди?»

— Я хотел спросить, но боялся.

— Боялся? Меня? Я что, когда-нибудь ударил тебя?

— Нет.

— Так почему же ты боялся?

— Ты всегда молчал, — сказал он и с облегчением улыбнулся, как будто преодолел какое-то препятствие, годами возвышавшееся перед ним.

Я хотел подняться на ноги — в этот час мы обычно прощались, но почему-то не поднялся, а продолжал:

— Все эти годы я надеялся: то, что бьется во мне, когда-нибудь застучит и в тебе.

— Что же это?

— Ты прекрасно знаешь.

— Я не понимаю, — сказал он и дернул могучим плечом.

Мне показалось, что на его непроницаемом и невыразительном лице застыла презрительная усмешка. Как будто он долго взбирался в гору и наконец достиг такого места, откуда ему позволительно насмехаться надо мной и разоблачать мои замыслы, называть их, как выражалась его мать, бредом и манией величия.

— Я не в состоянии объяснить тебе, но запомни: большие дела, подобные тем, которыми заправлял я, совершают не легковесные фантазеры. Тут требуются основательность и размах. Только твердость духа и широта взглядов приводят к высотам. И еще музыка. Теперь ты понял?

Его широкое лицо опять расплылось в снисходительной усмешке, как будто я ляпнул какую-то глупость.

— Можешь смеяться сколько тебе угодно.

— Я не понимаю тебя, — повторил он, снова дернув плечом.

В этом движении заключалось всё, что я ненавидел в нем.

Я поднялся на ноги и сказал:

— Поступай как знаешь. Я не намерен вмешиваться в твои дела и не скажу тебе больше ни слова. В один прекрасный день тебе сообщат, сколько ты унаследовал. Но отныне и впредь, будь любезен, не приходи ко мне.

Глава 12.

Был уже вечер, а я всё еще бродил вдоль набережной. Досадный разговор с Эмилем не шел у меня из головы, но боли я не чувствовал. Мне почему-то казалось, что он вот-вот вернется, и я отдам ему злополучный чек, который позабыл выписать. Тишина становилась всё более глубокой и стылой. Не отдавая себе в этом отчета, я остановился возле кафе «Двора». Хозяйка обрадовалась мне, поинтересовалась моим самочувствием и тотчас принесла чашечку кофе и булочку. Я поблагодарил ее и сел за столик. Однако перед глазами мгновенно всплыло широкое, победоносно улыбающееся лицо сына. Я пытался отогнать от себя это видение, но улыбка неудержимо расплывалась и розовела на его губах. Я поспешно расплатился и вышел.

Молчание вокруг было тугим и мрачным, но издалека моих ушей достиг какой-то тонкий прокалывающий звук — достиг и принялся сверлить мои внутренности. Я попытался не обращать на него внимания, и на какое-то мгновение мне показалось, что он оставил меня. Я ошибся. Звук истончился и с новой силой впился в мои уши. Я изменил направление, но он последовал за мной. Я закричал:

— Хватит! — как будто в моей власти было отогнать и усмирить его.

Я ускорил шаги, как делаю всегда, когда меня преследует наглая музыка, но на этот раз это был не транзистор, а лишь однообразный звук, исходящий непонятно откуда.

После часа утомительной ходьбы я, кажется, напал на источник звука. Какой-то мужчина сидел у кромки воды и слушал музыку. Сама музыка была негромкой, едва слышной, но вместе с ней из транзистора вырывался какой-то тончайший свист, продолжавший терзать меня.

— Господин! — воскликнул я, опускаясь перед незнакомцем на колени. — Я буду весьма признателен вам, если вы уменьшите звук. Я знаю, громкость ничтожна, но что делать, ваш транзистор просверлил мне уши!

— Я не понимаю вас, — ответил он и дернул плечом — в точности как мой сын.

— Я признаю, — продолжал я смиренно, — звук не громкий, возможно, он даже не может быть тише, но голова моя раскалывается. Я понимаю, вы не виноваты, но если вы сжалитесь надо мной и выключите транзистор, я дам вам двадцать долларов. Это просьба — поверьте, не требование, а всего лишь нижайшая просьба!

— Чего ты хочешь от меня? — спросил он, склоняясь ко мне плечом.

— Мне больно, невыносимо больно! Неужели вы не видите, как мне больно? — воззвал я к нему, как к брату.

— Не выдумывай, музыка почти не слышна.

— Но я слышу!

— Так заткни уши ватой! — рявкнул он.

— Смилуйтесь надо мной! — взвыл я, теряя самообладание.

— Убирайся отсюда! — он приподнял правую руку и отмахнулся от меня, словно я был не человеком, а надоедливым комаром.

Это движение окончательно вывело меня из себя, и я ударил его. Человек, выглядевший приземистым и щуплым, мгновение назад расслабленно внимавший звукам транзистора и погруженный в свои думы, упругим спортивным прыжком вскочил на ноги и нанес мне точный жесткий удар. Я очень хорошо ощутил его кулак и кровь, хлынувшую из раны, но тут же пришел в себя и ответил ему градом ударов. Он не сдавался. Я понял, что это один из наших. Возможно, мы сидели с ним в одном и том же гетто или лагере, или шагали рядом в том марше смерти, от которого уцелели очень немногие… Я понял всё это и тем не менее не остановился.

Под конец выдохся не он, а я. Как видно, потерял сознание. Очнувшись под утро, я увидел себя распластанным на песке. Всё тело болело, кровь, запекшаяся на лице, бритвой вспарывала кожу. Я не мог вспомнить черт моего противника, но отчетливо помнил его мгновенный прыжок. Испытанная комбинация на этот раз не удалась, он опередил и превзошел меня во всем.

Наконец я кое-как поднялся на ноги и потащился в свою берлогу.

1999

Двора Барон Развод

Из приходивших к моему папе, раввину, судиться, беднее всех казались мне женщины, ожидавшие развода с мужем — изгнанные из мужнего дома. Были, конечно, и другие бедняги: работники, которых притесняли хозяева, обманутые и разоренные купцы, но такое было еще исправимо. Истцы излагали обиды, свидетели давали показания, и кого признавали виновным, тот платил. Суд был на стороне потерпевшего.

Но эти женщины, отвергнутые сердцем, как про них говорили, — приговор им был горек и беспощаден. Ибо сказано: «И если возьмет мужчина женщину, и не найдет она милости в очах его, пусть напишет ей разводное письмо».[3]

В самом деле, разве можно исправить нелюбовь? Это такая страшная болезнь, что едва заденет кого, уж нет ему спасенья.

Пять или десять лет провела женщина в своем доме, возле очага, охраняя благополучие его. Мыла, и вязала, и латала, отводила преданными руками все беды и сглаживала все шероховатости. Бродила возле строек и подбирала щепки, чтобы растопить ими печь, по обочинам дорог сметала ошметки навоза, чтобы удобрить землю на двух грядках у себя во дворе, выращивала горох, морковь и свеклу и умудрялась после сготовить из этого и суп, и подливу: творила сущее из ничего.

Назад Дальше