На глазах у него выступили слезы. Он отвернулся к окошку и замолчал. В распахнутое окно втекали тьма и приторный сладковатый запах апельсинов, почему-то напоминавший сегодня запах гнили и разложения.
Тогда, продолжил Бахрав, справившись с минутной слабостью, он предложил рыть новый колодец, на значительном расстоянии от прежнего, гораздо южнее. У самой границы кибуцных владений, где в то время не было никаких строений.
— Там и сейчас стоит ограда, — пояснил он.
Не по-хорошему, так по-плохому, но воду добудем! — подбадривал он товарищей — всякими такими шуточками пытался поднять настроение.
— Одной рукой, можно сказать, обороняли арык, а другой крутили ворот шахты. С юга, из-за ограды, из садов Умм-Кафры, и с запада, с полей Миски, ежечасно подкарауливали убийцы. Но мы не сдавались, мы одержали верх! Два года рыли, все углубляли и углубляли шахту и не могли нащупать воды. И вдруг, в одну прекрасную ночь — воистину, прекрасную! — она хлынула, взметнулась фонтаном. До самого неба, облако брызг затмило звезды! Мы хватали его ртом, руками, окунались в него, плясали и прыгали в нем, как безумные, обнимались и целовались, как братья! Это была победа — сто пятьдесят кубов в час! С глубины ста девяноста метров. Сто пятьдесят кубов… Да… А вы, молодые, не верите. — Бахрав поднял глаза и увидел смущение и усталость на лицах Шароны и Гершона. — Правда, сегодня трудно поверить, — пробормотал виновато. — Такая великая победа… Исключительно благодаря нашему упорству. Человек не имеет права отчаиваться. Наши предки говорили, что отчаяние — великий грех. Даже если меч острый приставлен к твоему горлу… — Голос его дрогнул из-за подступивших рыданий.
Он поднялся, подошел к платяному шкафу и долго рылся на полках, отыскивая носовой платок. Нашел наконец, промокнул глаза. Шарона встала, взяла его под руку и отвела обратно к креслу.
И пусть они не думают, что он окончил свою повесть, — нет! Еще есть о чем порассказать. И время есть — вся ночь впереди. Некуда спешить. Пусть сидят и слушают. Им полезно послушать.
— Такого убранства, как в нашей столовой — в том бараке, который служил нам столовой, — начал он новое повествование, — не было нигде в Шароне. На одной стене висел плакат в духе изречений Торы: «Поднимись, вода, из колодцев Господних!» А на противоположной — Бахрав прочертил эту надпись пальцем по воздуху всю, от начала до конца: «В радости творите и умножайте!..» Такие мы были… Первопроходцы… Тебя, Шарона, подняли на сцену — поскольку ты была первым ребенком, — и все товарищи плясали вокруг тебя и пели: «Вода, вода — веселье из источников спасения!..» И сам председатель Национального собрания встал и произнес прочувствованную речь, восславляя изречение: «Поднимись, вода!»
Бахрав тоже поднялся во весь рост, прямой и величественный, как древний пророк, и голос его теперь гремел в полную мощь:
— Понимаете, слова, которые две тысячи лет были, как сухие листья, как надрывающее душу воспоминание, вдруг восстали к жизни, налились соками, расцвели, обрели новый смысл, зазвучали гимном в Эйн ха-Шароне! Как он выразился тогда? «Я говорю вам, товарищи, каждая капля воды в этом засушливом краю — это капля крови в наших жилах, в сердце нашего народа!» Это была замечательная речь. Неповторимый день… — Он опустился в кресло и с трудом перевел дыхание. Завел левую руку за спину, словно пытался нащупать и успокоить вспыхнувшую боль. — Кровь… Тогда она кипела и бурлила. А теперь стынет в жилах. Да, дети… Иссякает наша кровь, — пробормотал, словно обращаясь не к ним, а куда-то в пространство. — Мелеют и глохнут источники наши…
Назавтра они уехали первым автобусом — Шарона, и Гершон, и дети. Бахрав предлагал им остаться — хотя бы еще на один день, он сводит Пнинеле в коровник и птичник, прокатит Дани на тракторе. Даже пообещал Шароне рассказать про свои марки. И про свои планы касательно будущего. Конкретно ничего не сказал, только намекнул, что собирается начать новую жизнь. Гершон, возможно, что-то учуял, потому-то и поспешил уехать. В министерстве, дескать, полно дел, и он берет еще дополнительную работу — по вечерам, дома. Шарона заявила, что дети не должны пропускать школу, это непедагогично. Пусть он сам приезжает к ним в Иерусалим, тогда можно будет спокойно обсудить все планы.
— Успеется, — заключил Гершон уверенно. — Никто за нами не гонится, и ничто не горит.
3Шарона написала, что на Рош а-Шана[8] он обязательно должен приехать. А чтобы Новый год был добрым и сладким, пусть привезет меду из ульев Эйн ха-Шарона. С апельсиновых плантаций. «И выезжай пораньше, папа, — советовала Шарона, — потому что в Иерусалиме праздники начинаются еще до полудня».
Козлята, что сделались горными козлами, поучают отцов своих! Объясняют, что делать и как поступать. Бахрав посмеивался про себя и был счастлив, предвкушая радость встречи, но покидать кибуц не торопился. Опасался, что стоит ему выйти за ворота, как его квартиру займут под какие-нибудь общественные нужды. Ципора из комиссии расселения так прямо и спросила: не собирается ли он праздновать Рош а-Шана где-нибудь там… То есть не здесь, не в кибуце. Ей необходимо знать, поскольку прибывает множество гостей и всех нужно разместить где-то на ночь. Он попытался уклониться от ответа, а когда Ципора принялась бесстыже настаивать, взорвался: разве это не его дом?! И прежде чем уехал, опустил жалюзи на окнах до упора и не успокоился, пока не разыскал толстый пеньковый канат, каким обычно пользуются шоферы, связал им ручки жалюзи, а конец закрепил на спинке кровати. Потом запер дверь на два замка и еще вернулся и проверил, не осталось ли какой-нибудь возможности проникнуть в дом.
Только поднимаясь по крутой лестнице в квартиру Гершона и Шароны, почувствовал, что мучительное напряжение наконец отпускает. Может, оттого ему сделалось так легко и приятно, что из-под всех дверей неслись и проникали в ноздри дивные запахи фаршированной рыбы и цимеса. Воспоминания далекого детства заставили его глаза увлажниться. Шарона с недоумением глянула на него с порога. Он ответил ей смущенной улыбкой и указал на свои ноги, утомленные восхождением.
Сорок пять лет растаяли, словно и не бывали, — Шарона вернулась к обычаям, заведенным в доме его отца: стол накрыт белой скатертью, свечи пылают в субботнем светильнике.
— Гершона еще нет, — извинилась Шарона. — Он очень много работает. И дополнительно берет домой… — Вздохнула и улыбнулась: — Так-то…
Слова дочери относительно чрезмерной занятости зятя не тронули Бахрава. Он с наслаждением вымылся в душе, переменил белье и надел пиджак. Проследил, чтобы воротничок субботней рубахи лег как полагается на отвороты пиджака. А когда уселся на балконе, нависающем над суетливой и по-праздничному взволнованной улицей, почувствовал, что ему подарено от того светлого часа, в котором заключена капелька райского блаженства — как выражались в свое время его предки. Даже когда Гершон явился наконец с работы и отказался пойти с ним вместе в синагогу, Бахрав не стал настаивать.
Спустился вниз и растворился в толпе празднично одетых людей. В их потоке влился в синагогу. Однако староста в белом одеянии и кипе, вышитой, по иерусалимскому обычаю, золотом, преградил ему дорогу и объяснил, что место в синагоге следует покупать загодя, ибо, как сказано: истово трудящийся в канун субботы вкушает от блаженства ее.
Бахрав в смущении снял очки, извинился, сказал, что он тут новенький, и пообещал так и поступить в следующем году.
Гневное лицо старосты смягчилось, даже брови слегка раздвинулись, отделились одна от другой, разъехались в стороны. Понятно: новый репатриант, это совсем иной разговор. Заповедь заселения страны предшествует всем прочим. Хотя подивился беглости и исключительной правильности иврита в устах новоприбывшего. Усадил Бахрава на краешке скамьи, потеснив забронированные места. Прибавил, что если человек в Страшные дни просит о милости, то святой долг каждого помочь ему, потому что все в руках Господа, кроме страха перед Господом…
Песнопения, которыми напитывалась душа Бахрава в тот день в синагоге, смешались в его памяти с ароматом иерусалимской улицы и запахом кушаний, поданных Шароной к ужину. А в ночи, погрузившись в благоуханное забытье, сидел он маленьким мальчиком у отца на широких теплых коленях и отвечал ему урок недельной главы.
Утром застал Гершона, склонившегося над картой Иерусалима с красным карандашом в руке — зять вычерчивал маршрут экскурсий, которые предстояло совершить ему, Бахраву. Гершон — плановик в министерстве финансов и офицер запаса военной разведки, большой специалист в прокладывании маршрутов по любой карте и местности, даже пересеченной или застроенной, кропотливо выписывал номера автобусов, следующих к кнессету и Национальному музею Израиля, Большой синагоге и Храму гроба Господня, что в Старом городе. Оттуда карандаш продвинулся к Башне Давида и далее к святому древнему кладбищу на Масличной горе. А к Стене плача они пойдут все вместе. Поскольку день праздничный, то и дети могут отправиться с ними, и дедушке будет дозволено купить им сладостей в армянском квартале.
И тогда Бахрав вдруг сказал:
— Может, вы найдете мне здесь работу?
— Где? Какую работу? — перепугалась Шарона. — Папа, зачем тебе работа!
— В Иерусалиме, — выдохнул Бахрав и смущенно улыбнулся.
— Вечные твои шуточки, — возмутилась Шарона. — Папа, ты не меняешься.
А Гершон разъяснил четко и убежденно:
— Человек в твоем возрасте не может рассчитывать ни на какую работу.
Бахрав встал, выпрямился во весь свой немалый рост и переспросил с вызовом:
— Не может?
— Не может, — подтвердил Гершон строго.
— Значит, так… — Бахрав набрал полные легкие воздуха, потом сел и сказал: — Если Аронович до сих пор секретарь Рабочего совета, то и для меня найдется какая-нибудь работа.
— Аарони, — поправил Гершон жестко. — И он уже не секретарь Рабочего совета.
Бахрав протер стекла очков мягкой фланелью и пробормотал глухо:
— Мы вместе прокладывали дороги в Иудейских горах под Иерусалимом. В те далекие времена… Еще до Эйн ха-Шарона…
— Но теперь он уже не секретарь, — повторил Гершон с нескрываемым злорадством. — Давно уже не секретарь.
— Зато Гальперин, — уцепился Бахрав за последнюю надежду, — Гальперин по-прежнему мэр города. Гальперин пришел нам тогда на помощь — в день массовых арестов… Англичане…
Гершон и тут приготовился изречь нечто ядовитое, но Шарона опередила его:
— Папа, какая работа? Зачем тебе работа? Ты приехал к нам отдохнуть, погулять с внуками!
На другой день после праздника Бахрав встал пораньше и поехал в центр города. Повидал всех товарищей прежних лет. Их кабинеты располагались на верхних этажах, а поскольку Бахрав не доверял лифтам, то пришлось долго взбираться по бесконечным лестницам. Он останавливался передохнуть на площадках между этажами. Товарищи обрадовались его появлению, принялись шутить, заметили, что дожди в этом году ранние, так что ботинки нашего кибуцника как следует очистятся на каменных мостовых от налипшей на них за многие годы грязи. Подводили его к залитым струйками дождя окнам и указывали на шпили церквей, купола мечетей, кровли синагог и все приговаривали, точно на молитве: свят, свят, свят… Свят этот город и все воинство его. Выходило как-то так, будто только из окон их кабинетов можно по достоинству оценить колыбель трех религий. А потом восклицали с недоумением: что ему, Бахраву, делать в этом оплоте капитализма?! Даже припомнили сказанное о Ниневее, городе великом у Бога, обширнейшем и многолюдном, и о пророчестве, гласившем: «Еще сорок дней, и опрокинется Ниневея, ибо дошло до Меня злодейство их!» Но, несмотря на это, все приглашали присесть и угощали чаем (или кофе), а некоторые еще печеньем или бурекасом.[9] И, только выслушав его просьбу, мрачнели и застывали в молчании. Вновь пытались шутить:
— Что, разве окончены все дела в Эйн ха-Шароне? Мы, дружище, как-никак уже в летах, — прибавляли со вздохом. — Заслужили свое право почивать на лаврах — после всех проложенных нашими руками дорог, и вырытых колодцев, и пустынных холмов, которые заставили расцвести.
И потом еще продолжали расспрашивать о кибуцных делах, а услышав, что он сделался большим специалистом по выращиванию цитрусовых, принимались нахваливать это полезное занятие, прибавляя с усмешкой, что в Иерусалиме лимоны с апельсинами произрастают только на рынке. Тем не менее обещали, уже провожая до дверей, выяснить и похлопотать — в меру своих сил и возможностей… Весь Израиль — поручитель и ответчик друг за друга, как не помочь старому товарищу?
Только Гильбер, в стародавние времена исполнявший в Эйн ха-Шароне обязанности бухгалтера, а теперь занимавший пост генерального директора в крупнейшем банке, специализирующемся на выдаче ипотечных ссуд, задержал его дольше. Гильбер сидел и бросал на Бахрава такие умиленные взгляды, будто все эти годы только и делал, что дожидался его появления. Даже открыл потайную дверцу в стенном шкафу, вытащил бутылку дорогого импортного коньяку и налил две пузатенькие хрустальные рюмки.
— Кто бы мог поверить, — вздохнул, вертя рюмку в пальцах и рассматривая коньяк на свет, — что Бахрав, тот самый Бахрав, который объявил меня предателем, когда я надумал покинуть кибуц… Помнишь, что ты тогда сказал? Ничего не дадим дезертиру! И действительно, не дали… Я так и ушел — в чем стоял. Без гроша в кармане. Боже сохрани — не подумай, что я держу на тебя зло… Я понимаю: намеренья у вас были благие. Благие намеренья тоже надо ценить. Не унывай, старикан, устрою тебе работу. Вполне приличную. Будешь иметь достойный заработок и пенсию, все социальные льготы, включая оплату больничной кассы. Знаешь, лекарства, пребывание в больнице…
Бахрав засмущался — это уж слишком. Чересчур получается щедро. Ему бы только на пропитание. Ну, и немножко на подарки внукам. Чтобы не явиться в субботу с пустыми руками. Конечно, жилье какое-нибудь потребуется. Разумеется, не настоящая современная благоустроенная квартира, но все-таки какое-нибудь пристанище — чтобы было где преклонить голову. Поскольку он, Гильбер, распоряжается теперь выдачей ипотечных ссуд, может, устроит и ему… Он подыщет себе что-нибудь недорогое. Не в полную собственность, а так называемый долгосрочный найм. Одной комнатенки с него достаточно…
Тут Гильбер прервал его и напомнил, что ссуды полагается возвращать. И выдаются они только людям молодым и здоровым, у которых есть реальный шанс расплатиться. А в его, Бахрава, положении — нет, помилуй Бог, он не собирается, конечно, открывать рот Сатане… Но все же — как человек в его возрасте может брать на себя финансовые обязательства? Да продлятся дни его до ста двадцати, но ведь всякое может случиться… В одно прекрасное утро, не приведи Господь…
— Вот тебе мой дружеский совет, — заключил Гильбер, — поезжай к себе в Эйн ха-Шарон и настоятельно потребуй денежную компенсацию за все те годы, что ты трудился на них. Этой суммы должно хватить на приобретение жилья. Или пусть оплачивают тебе съём квартиры. Я — ладно, мне кибуц не выделил ни шиша, выгнали на улицу, как собаку, голым и босым, но я и проработал-то всего десять лет. А ты? Сорок пять! Сорок пять лет — это как-никак что-нибудь да значит!..
В тот же вечер Бахрав объявил, что едет домой, в Эйн ха-Шарон. Зять одобрил его решение и заметил, что, действительно, ночи становятся холодными — того и гляди вспыхнет эпидемия гриппа. Объяснил:
— После гриппа, как правило, начинаются всякие осложнения. Это твое счастье, что ты живешь на побережье, а не в Иудейских горах. Здесь, если хочешь знать, люди твоего возраста поголовно страдают воспалением суставов. Самое правильное — укрыться в своем доме.
Шарона тем не менее попыталась удержать отца. Принялась уверять, что погода еще исправиться. Непременно исправится. Где это видано — на Рош а-Шана такие дожди? А в Эйн ха-Шароне как-нибудь обойдутся без него еще несколько дней.
— Этого-то я как раз и опасаюсь, — буркнул Бахрав.
4Члены секретариата пригласили Бахрава явиться в пятницу. В десять утра. Обычное время заседаний. Но Бахрав и не подумал идти туда. В десять он стоял у себя в кондитерской возле печи. Руки его привычно подталкивали и выравнивали противни с тестом, увлекаемые транспортером в огнедышащую пасть. Достаточно и того, что он подал им письменное прошение о выделении ему суммы, необходимой для найма скромной квартирки в Иерусалиме. А также о начислении выслуженного им пенсионного пособия. В точности как советовал генеральный директор банка Гильбер. А соваться самолично в это осиное гнездо он не собирается. Там, конечно, будет и Юваль, секретарь хозяйства, и Мойшеле, координатор работ, и Шломо Биньямини, председатель комиссии по образованию, и Карми, казначей. Все как один одноклассники его Йорами. Нет, некоторые даже моложе. Бахрав понимает: они не простили ему бегства детей из кибуца. Как же — и сын, и дочь покинули Эйн ха-Шарон! А меня они не покинули? — захотелось вдруг выкрикнуть во весь голос.
Через полчаса прискакал Юваль. Влетел в кондитерскую и с силой вдавил кнопку транспортера. Противни подпрыгнули от внезапной остановки, наскочили друг на дружку.
— Мы не предполагали, что Бахрав пожелает устраниться от работы, едва приступив к ней! — провозгласил возмущенно.
Бахрав натянул пальто, то самое заслуженное длиннополое пальто, которое надевал, отправляясь по ночам в караул, и последовал за Ювалем. Он никак не думал, что дорога до секретариата окажется столь долгой и тяжкой. На подъеме он застрял, не в силах вытянуть ноги из липкой расползающейся грязи. Обутый в сандалии Юваль то и дело опережал его, с недоумением оглядывался и с брезгливостью — как ему казалось — наблюдал за его мучениями. Йорам… Йорам не испугался, даже когда его вызвали для объяснений на общее собрание. Только засунул в карман рабочей блузы свои карандаши — латы рыцаря! — и пошел. Как ни в чем не бывало уселся на лавку между отцом и матерью. Помнится, секретарь начал свою речь с прославления деяний старшего поколения, поколения пионеров-основателей, благодаря стойкости и неустрашимости которых нынешнее молодое поколение удостоилось обладать таким богатым процветающим хозяйством. Отличнейшим во всех отношениях. А закончил предостережением, что если все дети забудут о всякой совести и благодарности и умчатся искать счастья в Париж, то вскоре тут получится один сплошной дом престарелых. Кто-то из отцов-основателей поднялся и напомнил: лучшие свои годы они отдали созиданию, преобразованию и служению обществу, не помышляя об удовлетворении личных интересов, не боялись никаких трудностей и так далее, но на Йорама все это не произвело ни малейшего впечатления. Возможно, оттого, что он сидел между матерью и отцом. А позади него находилась Шарона. Одной-единственной фразой парировал все обвинения и увещевания: каждый поступает по велению своей совести — отцам-основателям их совесть велела создавать кибуц, а ему, Йораму, его совесть велит оставить хозяйство и рисовать листопад на парижских бульварах, и еще не известно, чьи заслуги история оценит выше. Что ж, может, он и прав — знатоки уже теперь высоко ставят его талант. А вот его отец, старый идиот, месит осеннюю грязь в долине Шарон. Еле тянет ноги. Точно приговоренный к казни ползет на это проклятое заседание. И никого не интересует теперь, какие эскизы и картины рождались в его сердце и увядали в его сердце, пока он рыл колодцы и пестовал апельсиновые деревья.