Под вечер явился Мойшеле, координатор работ. Из молодых, из тех, что родились здесь и остались — впряглись в хозяйственное тягло. Парень стоял где-то в проеме двери и бормотал: он не любопытствует, не задает никаких вопросов, его это не касается, он только хочет узнать, собирается ли Бахрав завтра выйти на работу, или подыскать ему замену — потому что сегодня он ведь не вышел, даже не предупредил, просто взял и не вышел, но это не важно, это его личное дело, а просто чтобы знать… Кажется, даже заглянул в комнату, но не заметил распластанного на полу тела. Потоптался еще немного в ожидании ответа, потом застыдился своего нелепого бормотания, вздохнул и ушел — молодыми быстрыми шагами.
Ближе к ночи возник доктор Карп.
После этого случая Бахрав попросил, чтобы ему подыскали другую работу. И нашел то, что требовалось: полдня в кондитерской. Всего-то и дел — стоять и приглядывать за противнями со сдобным душистым тестом. Есть время подумать, помечтать, представить себе, что это не жар от электропечей, это суховей проносится между рядами апельсиновых деревьев… Плохо только, что оранжевые круги перед глазами так и не исчезли.
2В Шавуот[5] приехала Шарона. И она, и внуки, и Гершон. Оставались недолго. На исходе праздника отбыли первым автобусом. Он не стал рассказывать им о той ночи. И о своей встрече с Шейнманом тоже не заикнулся. Ничего не сказал о марках, над которыми склонялся в жаркие ночи за опущенными жалюзи.
Шарона, едва войдя, распахнула все окна и голосом, так похожим на материнский — одновременно упрекающим и ласкающим, — сказала:
— Ветер с моря, папа! Бриз! Это как бальзам. Дыхание жизни!
Обнаженные хлопотливые руки легонько подтолкнули его, заставили опуститься в новенькое кресло-качалку. И Гершон тоже разволновался и призывал оценить достоинства кресла, усесться поглубже, убедиться в его удобстве и приятности. Действительно, кресло благожелательно приняло его тело и стало укачивать в безмятежной прохладной неге.
— Дать тебе книгу, папа? Какую? — спрашивала Шарона и уже прохаживалась кончиками пальцев по рядам стоявших на полках томов. — А. Д. Гордона? — Нарочно выделила инициалы, вытесненные на широком матерчатом корешке. В голосе трепетала насмешливая нотка. — Берла Каценельсона? Ицхака Табенкина?
Бахрав не обиделся и никак не отреагировал на эту снисходительную иронию, с годами ставшую привычной в их отношениях. Пропустил ее вопрос мимо ушей, беззлобно отмахнулся, блаженно вытянулся в кресле и закрыл глаза. Шарона облеклась в фигуру Пнины, плечи и бедра раздались, прядь волос надо лбом поседела. Пнина, когда сердилась, принималась барабанить кончиками пальцев по столу. Она умерла внезапно, у него не было ни времени, ни возможности подготовиться к ее исчезновению и своему одиночеству. Он мог поклясться, что Пнина и сама не подозревала, что так вот вдруг умрет. Совершенно неожиданно это случилось. Поехала в больницу и не вернулась. И вот теперь, в очередную годовщину ее смерти, Шарона и Гершон привезли ему кресло-качалку. В качестве утешения. Словно дурачась, младенчески растягивая слова, Шарона объясняла дочке, маленькой Пнинеле:
— Сегодня очень-очень печальный день. Такой грустный-грустный. Поэтому мы решили сделать дедушке что-нибудь хорошее. Приятное. Подарить ему вот это кресло. Чтобы он качался.
А Гершон похлопал его по спине и воскликнул:
— А что? В кибуце тебе небось такого излишества не предоставят!
Бахрав и тут сдержался, только вскинул голову и глянул в гладко выбритое самодовольное лицо зятя. И совсем уж глупо спросил:
— А что, Нехемия Аронович там у вас в Иерусалиме по-прежнему секретарь Рабочего совета?
Глаза зятя затянула пленка недоумения и отчуждения. Гершона не интересуют рабочие советы.
— Аарони, — поправила Шарона. — Он, видимо, поменял фамилию: Нехемия Аарони.
— Прекрасно, — сказал Бахрав и вдавил плечи в спинку кресла.
— Папа знаком со всеми иерусалимскими ветеранами, — пояснила Шарона как-то не слишком уверенно.
Усмешка тронула уголки губ Бахрава.
— Прекрасно, — повторил он, словно пытался убедить в чем-то самого себя. Вытянул вперед руку и широким великодушным жестом обвел маленькую застекленную веранду: — Дом в вашем полном распоряжении! Я — ваш гость.
Да, все отлично, он чувствует себя прекрасно: и оттого, что дочь и внуки приехали наконец навестить его, и оттого, что он сидит в роскошном плетеном кресле, нежно облегающем усталое тело, и оттого, что друг его Аронович по-прежнему трудится в Рабочем совете.
Шарона принесла кофе и вытащила из сумки ватрушки. Бахрав уловил запах высококачественного свежего творога — только человек, любящий свое дело, может производить такой замечательный продукт.
— Выходит, в Иерусалиме тоже имеется хороший творог, — похвалил он с уверенностью знатока и неожиданно добавил: — Когда ты родилась, я начал собирать марки.
— О! — промолвила Шарона, внезапно зарделась и даже не поправила упавшей на щеку пряди. — Это было давно, папа. — Смущенно глянула на Гершона, словно испрашивая поддержки.
— В тридцать восьмом, — совершенно некстати уточнил Бахрав.
— Папа! — взмолилась Шарона. — Гершон прекрасно знает, сколько мне лет.
— А в сорок восьмом в наш дом угодил снаряд и все сгорело, — продолжал Бахрав невозмутимо. — Марки тоже.
Шарона склонила голову, словно пытаясь предугадать опасное продолжение.
— В тот день детей эвакуировали в кибуц Гиват-Шива, и я поклялся начать все сначала.
— Правда? Я и не знала об этой клятве, — пробормотала Шарона.
— Сказались пережитки капитализма в моем сознании, — попытался пошутить Бахрав.
Снял очки, но тут же снова водрузил их на место. Тело его, не участвовавшее в беседе, продолжало блаженно покачиваться в кресле. — И действительно начал все сначала, — произнес он вдруг твердо, решительно сбросил ноги с удобной подставки и уперся ими в пол. Кресло замерло.
— Когда я был подростком… — начал Гершон, приглаживая рукой курчавую шевелюру.
— Но вообще-то, — перебил Бахрав с внезапным раздражением, — дело в том, что я всегда любил этот вид искусства: меня с детства привлекала область марочного производства…
— Дедушка устал, — сказала Шарона, обхватывая обеими руками детей за плечи, и вывела их наружу.
А когда вернулась, принялась рассказывать о последнем письме Йорама — преувеличенно громко, будто испугавшись воцарившейся в доме тишины.
— У него все в порядке. Очень занят, много рисует. Спрашивает про тебя, интересуется, как ты поживаешь. По-прежнему просит, чтобы ты понял его. Чтобы простил ему бегство из отчего дома…
Бахрав поднялся и подошел к окну. Его высокая фигура совершенно заслонила уличный свет. Он видел, как его внук, Дани, запускает камнем в птицу, сидящую на ветке. Хотел сделать шалуну выговор: птицы садятся сейчас на деревья, готовясь ко сну. Нельзя пугать их. Это последние птичьи хлопоты перед великой ночной тишиной. Но сдержался и ничего не сказал. Пускай Шарона и Гершон сами воспитывают своего сына. Он вот воспитывал, воспитывал Йорама, прививал устои и принципы, и что из этого вышло? Мальчишка удрал. Бежал от него аж до самого Парижа. Отец отвечает за сына даже в новом социалистическом обществе — так он считал. «Ты позоришь меня, твоего отца, — писал ему в отчаянье, стараясь все-таки выбирать выражения помягче, — и умножаешь седины и скорби твоей матери. Возможно ли, чтобы сын Бахрава предпочел жизнь в диаспоре?» — взывал, не в силах сдержать крика души и тайных жгучих слез.
Йорам ему ответил. Просил понять и простить. Его жизнь — искусство. Он не мыслит себя вне искусства. И если он намерен чего-то достичь в этой области, то должен учиться. У лучших мастеров. В Париже есть у кого поучиться живописи. Напомнил, что ведь и отец его, Бахрав, тоже мечтал стать художником. Да, в юности тоже собирался поехать в Париж, чтобы изучать живопись.
Бахрав не стал продолжать и развивать этот диспут. Факт остается фактом: сын предал. Единственный сын. Что-то надломилось во всем построении.
На похороны матери приехал — бородатый, в истрепанных джинсах. На ногтях — пятна краски. С увлечением рассказывал про Париж. Про листопад на парижских бульварах. Про эти особенные осенние краски, подобных которым не сыщешь в целом мире. Светлая бородка послушно двигалась в такт восторженным словам, словно и она рисовала бесподобный Париж. С одноклассниками не пожелал встретиться.
Бахрав высунулся в окно и все же пристыдил Дани за птиц. Нельзя ради забавы пугать беззащитное существо. Шарона тотчас прибавила:
— Не нужно сердить дедушку!
Преданная дочь Шарона. Была… Пока не явился Гершон и не утащил ее в Иерусалим. Даже свадьбу не пожелали сыграть в Эйн ха-Шароне. Объяснили, что не хотят брать на себя никаких моральных обязательств. Напрасно Бахрав соблазнял их всеобщей радостью, многолюдным собранием и обещал пригласить самых видных представителей кибуцного движения, заслуженных старожилов долины Шарон.[6] Шарона заупрямилась. Смуглое продолговатое лицо нахмурилось. Эти ямочки на щеках… Что ж, они вправе поступать, как им заблагорассудится. А ее отец? Разве он не покинул отчего дома? Разве не ранил старика в самое сердце? Бахрав пытался доказать разницу — как она вообще смеет сравнивать?! Но никакие доводы логики и здравого смысла не подействовали, они стояли на своем. Тогда Бахрав заявил, что в Иерусалим ни на какую свадьбу не поедет. Если он уже ничего не значит для собственных детей, пускай обходятся без него. Только слезы Пнины заставили его уступить. Но товарищам в кибуце постеснялся даже назвать цель этой поездки. В раввинате молодых благословил молодой раввин и призвал всех присутствующих веселиться и радоваться ради жениха и невесты. Бахрав приневолил себя улыбнуться. Раввин прочел благословение над вином и еще кучу всяких благословений, затем пришел черед разбить стакан в память разрушения Храма. Потом воцарилась странная тишина. Бахрав и сегодня помнит эту тишину. Удручающее молчание. Или это только ему одному показалось, что все вокруг погрузилось в тягостную липкую немоту?
Бахрав высунулся в окно и все же пристыдил Дани за птиц. Нельзя ради забавы пугать беззащитное существо. Шарона тотчас прибавила:
— Не нужно сердить дедушку!
Преданная дочь Шарона. Была… Пока не явился Гершон и не утащил ее в Иерусалим. Даже свадьбу не пожелали сыграть в Эйн ха-Шароне. Объяснили, что не хотят брать на себя никаких моральных обязательств. Напрасно Бахрав соблазнял их всеобщей радостью, многолюдным собранием и обещал пригласить самых видных представителей кибуцного движения, заслуженных старожилов долины Шарон.[6] Шарона заупрямилась. Смуглое продолговатое лицо нахмурилось. Эти ямочки на щеках… Что ж, они вправе поступать, как им заблагорассудится. А ее отец? Разве он не покинул отчего дома? Разве не ранил старика в самое сердце? Бахрав пытался доказать разницу — как она вообще смеет сравнивать?! Но никакие доводы логики и здравого смысла не подействовали, они стояли на своем. Тогда Бахрав заявил, что в Иерусалим ни на какую свадьбу не поедет. Если он уже ничего не значит для собственных детей, пускай обходятся без него. Только слезы Пнины заставили его уступить. Но товарищам в кибуце постеснялся даже назвать цель этой поездки. В раввинате молодых благословил молодой раввин и призвал всех присутствующих веселиться и радоваться ради жениха и невесты. Бахрав приневолил себя улыбнуться. Раввин прочел благословение над вином и еще кучу всяких благословений, затем пришел черед разбить стакан в память разрушения Храма. Потом воцарилась странная тишина. Бахрав и сегодня помнит эту тишину. Удручающее молчание. Или это только ему одному показалось, что все вокруг погрузилось в тягостную липкую немоту?
Шарона предложила принести обед из столовой и поесть здесь, у дедушки в домике. Зачем им встречаться с товарищами кибуцниками? По крайней мере, никто не станет коситься на них и прохаживаться на их счет. Как будто угадала желание Бахрава.
— Пнинеле споет нам, и мы сами устроим тут отличный праздник. А Дани почитает из Свитка Рут.[7]
Бахрав улыбнулся дочери, словно вступая с ней в тайный сговор. Однако Гершон запротестовал и настоял на том, чтобы идти в столовую. Детям это будет интересно — посмотреть, как празднуют Шавуот в кибуце. А иначе зачем они вообще тащились в такую даль?
Бахрав взглянул на дочь, но она отвела глаза.
— Хорошо, — сказала со сдержанным раздражением, но тут же смирилась с решением мужа и прибавила прежним ненатуральным младенческим голоском, обращаясь к одной только Пнинеле: — Правда ведь, нужно слушаться папу?
Все по очереди приняли душ и облачились в праздничные одежды. Бахрав надел белую рубаху. Пока они мылись и одевались, уселся в кресло и углубился в приложение к «Вестнику садовода». Краем глаза наблюдал за Гершоном — опрыскивает щеки душистым лосьоном, выбирает и повязывает перед зеркалом галстук. Рот зятя не закрывался ни на секунду, нахваливал многолюдные коллективные трапезы, «как у ессеев в пещерах Кумрана». Бахрав порывался уточнить, что это рукописи нашли в пещерах, а трапезы проводились в трапезной, но удержался. Пришпиливая галстук позолоченной булавкой, Гершон наконец умолк. Пнинеле восторженно кружила возле отца в своем коротеньком нарядном платьице и хлопала в ладоши. Дани — в субботних брюках, из которых он успел уже вырасти (снизу торчали длинные худые ноги) — стоял на пороге и держался за дверную ручку. Как верный страж в царских покоях. Гершон посоветовал и Бахраву надеть галстук. Надо же когда-то начинать. Хотя бы попробовать. Бахрав лишь сдержанно усмехнулся.
Гершон шагал во главе семейства, посреди дорожки. С двух сторон от него — дети. Позади мужа — Шарона. Бахрав все с той же слабой усмешкой на устах замыкал шествие. Издали послышалось пение: «Кто поселится в шатрах Твоих, кто взойдет на гору святости Твоей?» Праздничные огни высвечивали сияющие круги на зеленом газоне перед столовой. Они остановились у входа — против стеклянных дверей, озаренных неоном, под любопытными взглядами товарищей кибуцников, уже расположившихся вокруг накрытых столов.
Дождавшись окончания пения, зашли внутрь и принялись оглядываться, выискивая свободное местечко. Тут и там виднелись пустые стулья, но кем-то уже захваченные: косо прислоненные к столам в ожидании припаздывающих родителей и неприступные под бдительным оком охраняющих их детей. Тем не менее Бахрав двинулся в глубь столовой по длинному проходу — высокий, прямой, с гордо поднятой головой, морщинистое лицо, задубленное солнцем и суховеями, было спокойно, шаг нетороплив. Свободных мест не обнаружилось. Он шел, ни перед кем не опуская взгляда и никому не кивая. Шарона заметила Рафи, своего одноклассника, стоявшего на возвышении и дирижировавшего хором. Правая рука высоко поднята, левая застыла у самых губ, словно в напряженном ожидании.
И снова они оказались снаружи. Молчаливой сконфуженной цепочкой поплелись обратно к домику. Шлейф удаляющегося праздничного веселья волочился за ними: «Корзины наши на наших плечах! Со всех концов страны пришли мы!..»
Поели на веранде прямо из глубоких стальных мисок. Не стали ни петь, ни читать Свиток Рут. Молчание ширилось и разрасталось по мере приближения ночи. Дети уже спали в соседней комнате, слышалось их нежное размеренное дыхание. Гершон, в каком-то растерянном раздумье, долго приглаживал волосы и наконец оборотил свою курчавую голову к приемнику. Бахрав печально улыбнулся и сообщил, что звуки музыки скрашивают его одинокие вечера: он слушает музыку и любуется своими марками. Сказал в ожидании вопроса, которого не последовало. Беззвучно вздохнул и продолжил через силу, натужно выдавливая из себя слова:
— Шарона — это в честь Эйн ха-Шарона.
Гершон согласно кивнул, словно подтверждая поступившую информацию.
— Она была здесь первым ребенком, — продолжал Бахрав. Снял очки и с окаменевшим от напряжения лицом вернулся к недавней обиде: — И, несмотря на это, для меня не нашлось места за праздничным столом!
— Это потому, что мы опоздали, — попыталась утешить Шарона.
— Но тогда, — упрямо бередил Бахрав свежую рану, — когда я впервые взошел на этот холм — голый песчаный холм! — места было предостаточно. Больше, чем требовалось! — Он со стуком опустил на стол чашку с остатками кофе.
Под настойчивыми умоляющими взглядами Шароны Гершон встал, выключил приемник, распахнул дверцы буфета, вытащил бутылку коньяку и налил две рюмки.
Бахрав вдруг взглянул на зятя с нежностью, опрокинул рюмочку, крякнул и сказал взволнованно:
— Они не верили. Никто не верил, что Эйн ха-Шарон сумеет удержаться. Все говорили: нет воды! Без воды — нет жизни, нет дома. Нет дома — нельзя заводить детей. Так что, понимаешь, Гершон, дорогой мой зять, твоя супруга и мать твоих детей была очень близка к тому, чтобы вовсе не состояться. — Глянул на них обоих, словно взвешивая такую обескураживающую возможность, и даже указал на дочь дрожащей рукой. Некоторое время рука так и продолжала одиноко висеть в воздухе. — Когда товарищи узнали о беременности, тотчас потребовали, чтобы Пнина шла в город к врачу и избавилась от ребенка. Да, чтобы не возвращалась, пока не избавится. Они не подозревали, что дети приносят с собой и воду, и дом! — Поднялся, подошел к Гершону и предложил выпить за победу Шароны. За ее состоявшуюся жизнь.
Затем они выпили за воду, которая и есть сама жизнь. Потом за процветание Эйн ха-Шарона. И в память Пнины, которая не дожила до этого дня, но теперь пребывает в лучшем мире. После пятой рюмки Бахрав пожелал Гершону прибавки к зарплате — «чтобы мы могли повеселиться не только в праздники!». И снова уселся за стол, видимо исчерпав все свои тосты и претензии к жизни. Уселся с чувством исполненного долга и завершения сложной, но чрезвычайно важной миссии. Глаза его сияли странным блеском. Даже бледные щеки вдруг зарделись, словно налившись внезапной симпатией к зятю.
— А теперь, милый мой Гершон, я расскажу тебе, как в Эйн ха-Шарон обнаружили воду! — воскликнул радостно, закинул ногу на ногу и покрепче уперся плечами в спинку кресла.
И уже открыл было рот, чтобы начать свой рассказ, но тут заметил, что дочь его, чудесным образом спасенная и принесшая кибуцу воду, подмигнула мужу. Захлопнул рот, снял очки, помолчал, подумал, снова водрузил их на нос и, словно подбадривая самого себя, произнес:
— Ничего, дети, ничего… Вы обязаны выслушать. Это как-никак наш долг — рассказывать вам. Да, снова и снова рассказывать… Как это все начиналось. Умножающий предание достоин всяческой похвалы.
Им пришлось смириться перед этой несокрушимой мудростью веков.
Прежде всего описал жажду: жажду людей, жажду скотины, жажду земли. Старый колодец давал шесть кубов воды в час, этого ни на что не хватало. Молоденькие виноградники и апельсиновые плантации — которые он насадил вот этими самыми руками — требовали воды, воды, много воды!.. Они погибали, вяли, сохли от жажды. Тоненькие лозы плакали без воды, в точности как крошечная Шарона.