Бруски. Книга II - Федор Панферов 13 стр.


…Первое, что вышло из Маши, было что-то похожее на смятый серо-рыжий кошелек. В середине этого кошелька лежал совсем маленький, бездвижный, слепенький и чересчур вялый темный поросенок. Степан знал: как только выйдет поросенок, с него надо смахнуть пленку, вот так – пригоршней, особо с рожицы, затем оторвать пуповину. Он разорвал кошелек, пахнуло гнилью – едкой и горьковатой. На пол хлопнулся приплюснутый комок с четырьмя поросячьими ножками.

– Неужели так и дальше? Вася, что это?

– Дохлый, – ответил Шлёнка. – Жирна, вот и придушила. Гляди, гляди, идет.

Маша потянулась.

Степан почему-то ждал, что и второй поросенок выйдет так же мирно, как и первый. Но второй – лобан-боровишка – выскользнул с невероятной быстротой: Степан еле успел очистить его от пленки, оторвать пуповину, как он, повизгивая, чуть шатаясь на слабеньких ножках, похожий на большую крысу, побежал к матери, сунулся рыльцем ей в живот, отыскивая сосок.

– Фу! Вот народец, – засмеялся Степан. – Проворный! Вася, лови, лови и тащи в лукошко подальше от матери, – строго и тихо приказал он, подхватывая руками еще одного поросенка.

Утром, когда проснулись коммунары, в родильном доме у Маши возились тринадцать поросят. Степан – руки у него были в крови – убирал за Машей, а Шлёнка перекидывал перепутанные задки поросят. Поросятки, вытянувшись, тыкая мордочками, со смаком, с почавкиванием тянули молоко из розовых сосков, и блаженно, с величайшим, казалось, довольством и непомерной гордостью хрюкала Маша – часто, как поршень насоса.

– У-у-у, ты, красавица… У-у-у, ба… барыня, – хвалил ее Шлёнка, отодвигаясь в сторону, давая возможность ребятишкам наслаждаться небывалым еще на «Брусках» зрелищем.

Ребята стояли вдоль стены и напряженно следили за тем, как чмокают поросятки и как иногда Маша поднимает голову и осматривает свое потомство.

– Мой вон ентот, – сказала Аннушка и показала на лобана-боровка.

– Я ж сказал – мой, – возразил Ванюшка Штыркин.

– В коммуне дележу нет, – начал ласково журить их Шлёнка. – Все наши…

– Нет, вон ентот мой, – настаивала Аннушка. – Мой, и все… Деда, – обратилась она к Степану. – Он не дает… Жадюга…

– Даст, даст, вот подрастут, и даст.

Панов Давыдка посмотрел в хлев и с обидой на Степана подумал:

«И зачем это ему самому?… Без него-то бы не сделали?…»

– Степан, – заговорил он, – наш-то хахаль сорокоуст справляет: сороковой день пьет.

– Кто это?

– Кто? Яков. Ну, и ропот: он, слышь, гуляет, а мы за него работай…

– А я совсем и забыл о нем. Надо приналечь. Где он?

– Где? Известно, где… Он ночи-то дома не ночует.

– Пойду, пойду, – вытирая руки о солому, заторопился Степан. – Ты, Вася, прибери тут.

– Хорошо.

– А ты, Давыд, заставь ребят семена почистить. Готовиться к севу надо. Скоро весна!

4

Пересекая поле, белое, в снежном пуху, – все еще ощущая горьковатый, резкий запах от Маши, – Степан решил круто напасть на Яшку, выбить из него блажь, и ругал себя за то, что, зная о проделках Яшки, как-то мало обращал на это внимания. Он считал, вся эта дурь у Яшки пройдет. «Вот пошумит и бросит. У кого этого не бывает в молодые годы». Но теперь Яшка зашел слишком далеко.

В сельсовете на лавке кучились мужики. Рядом с Плакущевым сидел Илья Гурьянов и, глотая слова, читал газету. При появлении Степана он, как парикмахер бритвой о ремень, шаркнул рукавом по носу и спрятал газету под себя.

– Дай-ка, пригодится! – Илья Максимович выдернул из-под него газету, сложил вчетверо, сунул ее за отворот шубы и вышел из сельсовета.

Вслед за ним поднялся Илья и на ходу, сдерживая смех, бросил Степану.

– Здрасте!

Присутствие этой кучки удивило Степана. Он посмотрел на Яшку и только теперь заметил: тот постарел, лицо у него иссиня-серое, рыхлое, как лежалая репа, а мокнущие глаза похожи на две ранки.

Яшка икнул и, не глядя на Степана, подал письмо за четырьмя сургучными печатями.

– Вот тут тебе гостинец.

«Мерзавец! – мысленно обругал его Степан, глядя на полуобмороженные пальцы, представляя себе, как Яшка этими пальцами трогает Аннушку, Стешу. – Хряснуть наотмашь по роже», – мелькнуло у него, и, чтобы сдержать себя, он, точно злясь на письмо, разорвал конверт, комкая, хрустя сургучом.

Письмо было от секретаря областного комитета партии Жаркова, того самого, который несколько лет тому назад был в Широком Буераке. А теперь он писал:

«…Товарищ Огнев. Ты член областкома и забыл о том, что сейчас надо заняться не только устройством коммуны, а и главным образом хлебозаготовкой».

У Степана запрыгал «буквы, он протер глаза.

«…Ныне стоит вопрос с небывалой остротой: или перелом в хлебозаготовках, или полный провал… Провал – тогда жуткие последствия… Провал – тогда массовое исключение из партии… Стране нужен хлеб, как в дни гражданской войны солдаты, а не болтовня… Хлеб у крестьян есть… Надо мобилизовать, встряхнуть себя».

Дочитав письмо, Степан выпрямился и потянулся к Яшке:

– У тебя как?

– Как? Барму жду… Да, того самого Барму, то есть Пономарева… К нам едет… Вот и мужики об нем же толковали… А где чего возьмут?

– Верно, Степан Харитоныч, – загалдели мужики.

– Где чего взять?

– Сами на сухой корке сидим…

– Ну, об этом поговорим на собрании. – Степан выскочил из сельсовета, сознавая, что еще минута – и он налетит на Яшку, тряхнет его, как мешок с мякиной.

На берегу реки Алая дымили бани. Это значило – там гонят самого«. В конце Кривой улицы прыгали, метались мужики, визжали бабы.

«Да ведь уж свадьбы, – спохватился Степан. – Время-то как бежит!»

Он отвернулся от бань, пытаясь сосредоточиться на письме Жаркова.

Вот Жарков обращается к нему. Значит, с хлебом туго… А в банях самогон гонят, и Яшка об этом, очевидно, знает… Дурак! Не видит, как над ним мужики издеваются. Мерзавец. Та-ак… Жарков написал – туго, стало быть, с хлебом… Надо поднажать. Хлеб, конечно, у мужика есть: самогон гонят, свадьбы из двора во двор… Это неспроста…

Степан пересек гумна, вышел на снежную равнину и решил сегодня же вечером собрать коммунаров, перетолковать с ними, подсчитать, сколько у них хлеба, излишки погрузить на подводы и первым из села двинуться на ссыпной пункт…

Но при виде окутанных снегом «Брусков» у него появилась другая мысль, и эта мысль раздвоила его. Он знал, с каким упорством мужики будут держаться за хлеб: им теперь деньги не нужны. Вот черт! На что мужики будут тратить деньги? На штаны? Да они в прошлом году купили штаны и десять лет носить будут… И в то же время хлеб надо выгрузить. За хлеб государство привезет машины, пустит машины на поля… Тогда…

Степан остановился.

Государству нужен хлеб… Государство Степану было столь же близко, как и своя рука, голова. Он ярко представлял себе огромное пространство Советского Союза, изрезанное реками, горами, зеленеющей тайгой. Он помнил, с какой болью в дни гражданской войны он переставлял на карте красные флажки с городов, занятых белыми. Да, тогда вся карта Союза была утыкана красными и белыми флажками… И когда был сброшен последний белый флажок, – Степан это хорошо помнит, – они, командиры, пустились в пляс, как на свадьбе. Но это было тогда. Тогда он видел на карте города, заводы, земли, тогда все это было дорого ему, близко, полито его кровью, а сейчас он заметил на карте только маленькую, серенькую точку – «Бруски».

«Бруски» из маленькой серенькой точки вдруг стали расти, шириться, выпячиваясь своими одноэтажными глиняными домишками, сосновыми конюшнями, парком. В конюшнях заржали кони, замычали коровы. А вон и Николай Пырякин: всегда в замасленном полушубке, помахивая американским ключом, пересекает двор. Он, как и все, заглядывает в родильник и тихо зовет: «Маша! Машка! Ух ты, разбойница!» Около Маши тринадцать поросят. Тринадцать. Вот молодец какая – целый гурт принесла. В осень эти поросята превратятся в настоящих свиней, и на будущую весну Степану доведется принимать потомство не от одной только Маши… И эти поросятки – розовые и пухленькие, так и хочется взять и пошлепать ладошкой по задку.

И Степан почувствовал, что ему дороже всего «Бруски», что здесь, на «Брусках», в каждом колышке, в каждой ямочке – он.

«Чай, не две жизни-то дано, а одна», – почему-то пришли ему на ум слова Груши, и он рассмеялся, затем зло отмахнулся: «А-а-а!» – и быстрее зашагал по снежной дорожке на «Бруски», твердо уже зная, что, если бы ему сейчас предложили покинуть коммуну и переправиться в город в наилучшие условия, он не покинул бы ее. Он даже тревожно оглянулся, будто на «Бруски» кто-то хочет кинуться, нанести им неизгладимый удар. Руки у него из карманов выскользнули, ладони сжались в кулаки, а глаза сузились.

«Это мое! Я сделал! – думал он. – А вы? Вы там сидите, пишете, митингуете, а потом шлете письма – помоги, товарищ Огнев. Это и я бы мог сидеть и писать. – И он представил себе: за письменным столом сидит Жарков, поправляет очки, шевеля отвислыми губами, как старая коза. – Вот и пиши, пиши… пока писучка есть. Впрочем, надо умнее… В самом деле, ну что сделается государству, если наше село не вывезет хлеба? Это же капля в море… А, да что там!»

Во двор он вошел уже совсем сгорбленный и как будто похудевший.

Во дворе из амбара артельщики, под командой Давыдки, выволакивали хлеб и торопко переправляли его на сеновал. Степан догадался: прячут хлеб, и одобрил: «Прячь, прячь, Давыдка!»

– Времечко-то какое веселое, Степан Харитоныч! – обгоняя на рысаке Степана, крикнул пьяный Шлёнка.

– Да-а? И немного на это надо? – ответил Степан, глядя на то, как Шлёнка помогает выбраться из саней бабушке Агафье – матери Епихи Чанцева. – Рысака-то как затрепали. Поставь его на конюшне и – никому.

– Это можно, – Шлёнка забегал около рысака, выпрягая его. – Это можно… Поставим и – никому… Да… Вот дела-то какие… Знаешь чего, Степан Харитоныч? – он пыхнул перегаром самогона. – Катька-то у Николая Пырякина родить собралась… Вот мы и на радостях…

– Ну-у?

– Пра! Как же… чай, человека родит – первый на «Брусках»…

– Фу, ты! Шут. ее дери-то! Вот не ожидал! Родила, что ль? А?

– Там, – Шлёнка махнул рукой на барский дом, где жил Николай Пырякин, – корежится… За бабкой вот я ездил.

– От меня скажи ей, Катерине, рад, мол, я. Сына аль дочь там родит – все равно… рад я… Только пускай выдержит, живого чтоб.

5

В утро крутила метелица. Снег, мелкий, как обледенелое просо, сыпал со всех сторон, шуршал по жестким крышам, барабаня в окна изб.

В такую метелицу Илья Максимович не усидел в тепле, надел шубу и, закрываясь большим кудрявым воротником, вышел на волю.

Загребая валенками вороха белой крупы, шел на сход и на углу, у избы дедушки Пахома Пчелкина, наткнулся на человека.

– Яшка! Эх, властитель, сукин сын, нализался, – он отплюнулся и двинулся было дальше, потом остановился, пробормотал: – Однобокий человек… Искорку бы тебе отцовскую… Замерзнешь ведь… – и, расставя ноги, сильными руками приподнял Яшку, привалил к завалинке. – Яша, чай, замерзнешь так?

Яшка кричал, рвался в метелицу. Плакущев, уговаривая, приволок его на крыльцо избы, пнул ногой дверь и сунул Яшку в сени.

Сход гудел.

За столом в президиуме на сцене председательствовал Илья Гурьянов, рядом с ним сидел Пономарев, по прозвищу Барма.

За спиной Ильи, у сцены, загораживая своими дублеными шубами задние ряды, толпились Гурьяновы, Быковы, а в дальнем углу сидел Степан Огнев, около него Захар Катаев. По хмурым, сонливым лицам Плакущев догадался, что Барма говорит давно.

– Вот ведь у нас власть… – он водил перед собой рукой, точно отгоняя назойливого комара. – У нас все комиссары не получают столько, сколько один американский президент.

– Да они и этого не стоят, – тихо ввернул Никита Гурьянов и спрятался за воротник шубы.

– То ись как это? – Барма спутался и захлопал глазами. – И вообще прошу не перебивать… Знаете ведь: перебивкой нить речи у меня рвется.

Степан горбился от речи Бармы и еще больше оттого, что на собрании не было Яшки и Яшкино место занимал Илья Гурьянов.

– Я продолжаю! – крикнул Барма. – Так вот, раз у нас власть народная… то… стало быть, хлеб надо везти на ссыпной пункт.

– Эко грохнул!

– Хлеб надо везти на социалистическое строительство, все, как один, авангардом. Привезем мы его красным обозом и с красными флагами.

Илья Гурьянов, дернув плечами, встал, перебил:

– Есть вопросы докладчику?

– Есть, да не надо, – понеслось из зала.

– Резолюцию?

Никита Гурьянов высунулся вперед, сказал:

– Что ж, принять к сведениям! К. сведениям, и все. И еще отблагодарить от всей души.

– Эдак, эдак. Отблагодарить!

– Отблагодарить и не тревожить нас!

– Наслушались… теперь все понятно!

– И себя не тревожьте!

– Товарищи! – Захар взобрался на подоконник и, держась за косяк окна, глотнул воздух. – Товарищи! Так же нельзя!

– А как льзя?

– Я предлагаю хлеб вывезти и признать…

– Ну, признай! Признай-ка!..

– Вывези-ка…

– У нас, я так думаю, тыщ десять на селе есть…

– Это ты с кем подсчитывал?

– Один, что ль, или с кем?

– С бабой своей…

– Вдвоем, стало быть?

– Хо-хо!

– Да вы что ржете?… Я предлагаю!..

– Предложить вот тебе по хрептюку!..

– Тебе признать вон… тогда и признаешь, – сорвался Маркел Быков и гундосо затянул: – Я мекаю – хлеб-то у нас, а чего у них… пускай везут, да на площади вон, на базаре разложут. А штаны, штаны, чтобы не пять пудов стоили, а два… Два мы дадим… Вот и признаю…

– А Захар с гашника вшей вывезет. Хе-хе!

– Он и вывезет… Он, чай, теперь коммунист – драны лапти.

– Старатель!..

Захар разинул рот, хотел что-то крикнуть, но только проворчал:

– На вас огонь надо…

– Товарищи! – Илья Гурьянов вытянулся, обежал всех взглядом, затем повернулся к Барме: – Голосовать, товарищ?

– Твое дело. Голосуй…

– Товарищи! Голосую. Кто за – признать и вывезти? Раз-раз-раз… Нет таковых… Епиха! Ты что там, вроде руку тебе согнули. Ну! Брякнул вниз. Нет, значит. Ну, кто за – не признать? Кто за не?… И… и… и… таковых нет!.. Воздержался кто? И… и… воздержался нет. Товарищи, что ж это? – Илья даже растерялся. – Как же это?

– Да холодно… руки-то подымать, – объяснил Ни; кита Гурьянов.

– И так хорошо. Не надо больше! Будет! – выкрикнул Маркел Быков.

– Да как же, товарищи? – снова спросил Илья.

– Как, как, – загнусил Маркел. – Как?… Сказано тебе – голосованием. Что, силой, что ль, нас?

– Да нет ведь у нас хлеба-то, – жалобно, даже с дрожью в голосе произнес Плакущев. – Вы поглядите, кто в чем ходит? Думаете, хлеб бы был, так ходили бы мы в мохрах? Не-ет! Каждый человек норовит слаще поесть, чище одеться. А где чего возьмешь? Оно сапоги – полвоза вези…

Из-за стола поднялся Барма. Скуластое, бритое лицо налилось кровью, уши, похожие на обожженные хрящи, вздернулись, ноздри оттопырились так, что казалось – все свое напряжение Барма влил в них.

– Это как так – нет? – он повернулся к Плакущеву. – Как это ты так мог сморозить?… Распустил бороду и сморозил… – и зачастил: – Да ты где? Куда ум-то сплавил?… В бороду ум-то ушел?… А? Да ты… Да как это ты? Мы-де ни то ни се, а башкой вертим.

– Понес, – зло прогнусил Маркел Быков. – Теперь прощайся.

– И понесу! И понесу! – Барма неожиданно повернулся к нему. – Забыли восемнадцатый год… Зубы-то еще целы, не повыкрошили. А!.. Так вот, – он сунул рукой в Плакущева, обращаясь к Илье: – дай ему, сукину сыну, стервецу, в руки лопатку, пускай в двенадцать часов ночи копает себе могилку, пока икра из него не полезет. Врет, сукин сын, стервец, покажет волчьи ямы, где хлеб спрятал… Пускай, сукин сын, стервец…

Кто-то ухнул, кто-то оборвался… Мужики смолкли, втянули головы в воротники шуб. Маркел Быков быстро юркнул за дверь, Илья Максимович плотнее привалился к стене, тихо задрожал. Заметя тревожное молчание, Степан поднялся, хотел одернуть Барму, но в то же время решил, что у мужиков теперь хлеб можно взять только так: Барма одним взмахом руки расколол все, что так бережно охранялось. И, стиснув зубы, Степан вслед за Маркелом Быковым вышел из сельсовета и, позабыв надеть на голову шапку, убежал на «Бруски»…

В Широком Буераке посерели дни. В Широком Буераке приостановились свадьбы… Охало и стонало село, скрежеща зубами… Тайком в ночь бегали мужики на гумна, возили навоз в поле – ив навозе, в разбросанных кучечках вдоль Холерного оврага прятали хлеб. Хлеб прятали в колодцах, в закромах, под конюшнями… Развозили хлеб тем, у кого пустовали квашни, с кого не брали налогов. Епиха Чанцев в эту ночь туго набивал пшеницей простенок за печкой, вдова Пчелкина сыпала хлеб в чулан… И всё тайком, все быстро разгружали хлеб из амбаров по сторонам… Но не украдкой, не тайком волочил мужиков десятник в сельсовет к Барме.

Наседал Барма. И пришлось ночью же, тайком, выбирать хлеб из навозных куч, выгружать из-под конюшен, из закромов, из простенка Епихи Чанцева.

Крякал Плакущев. Искал он эти дни Яшку, хотел что-то наедине сказать… Сторонился Яшка, бежал от него, как от прокаженного. И тогда лопнула, словно туго надутый мяч, тайна – поползла молва по селу о золотых Егора Степановича, поползла около ног Яшки. Старался Яшка не замечать, обходил, вертелся, а по ночам забирался к вдове-самогонщице, вместе с Бармой пил самогон.

– Вот враг классовый, он всегда стремится измазать таких вождев, как ты, – и пьяный Барма целовал Яшку. – Но я… Я жилы из них вытяну, из жил кнутик совью… Что Плакущев? На бережок его, на бережок поставить на три сажня… и пьють!

И бежали дни…

Охало Широкое, крутилось, буйствовало – собиралось полчищем на Барму, а тот е одиночку, в сельсовете, за столом гнул, наседал на мужиков…

6

На «Брусках» четвертый день шел спор о том, какое имя дать новорожденному маленькому человеку. Бабы крутились около Николая, Кати, вспоминали дедов, прадедов, предлагали для маленького человека имена тех, кто давно истлел. Шлёнка браковал имена стариков, листал календарь, потом сбежал на сеновал, прихватив с собой бутылку самогона.

Назад Дальше