Бруски. Книга II - Федор Панферов 5 стр.


Никита сказал:

– Вон ведь чего, – затем остановился, тяжело перекинул ногу через наклеску, слез с телеги, пошел к лошади. И было непонятно, к кому относятся эти слова, к лошади или к тому, что рассказывал пассажир. – Вон ведь чего, – еще раз проговорил он и начал ковыряться у хомута. – Да-а, народ ученый – хороший и добряк, скажу я вам от чистого сердца: он уж человека не обидит – накормит, напоит за милу душу.

Пассажир не слушал Никиты, смотрел на порядок изб, вспоминал, как однажды (они вместе с отцом Степаном Огневым плотничали в Алае) он, маленький Сережка, бегал здесь рождественским утром – славил Христа. Вон шатровый дом. В нем тогда жил агроном Дуничев. У Дуничева Сережке дали гривенник. Дала гривенник девушка в коричневом платье. И вот теперь он, уже не Сережка, а Сергей Степанович Огнев, агроном, член коллегии Наркомзема, ясно вспомнил девушку – небольшую, с чуть вытянутым лицом, а на лице – матовом – большие глаза. После рождества они с отцом делали у агронома какие-то клетушки. Теперь Сергей знает – это были датские кормушки. Сергей тогда часто смотрел на. дверь дома и ждал – не выйдет ли оттуда девушка в коричневом платье. Не дождался. А когда робко спросил у агронома, агроном, погладив его по голове, ответил:

– Уехала в город. Она учится в гимназии.

С этого и началось у Сергея. В следующее воскресенье он сидел у учителя, говорил с ним о том, что хочет учиться. Учитель, зная, что Сергей способный паренек, уговорил Степана отдать сына в учебу – и вот два года Сергей не брал в руки топора, два года сидел над книгами я на третий выдержал экзамен в сельскохозяйственное училище – в том же городе, где училась девушка в коричневом платье.

«Где-то теперь она?» – усмехнулся он и посмотрел на Никиту.

Никита кружился около лошади, щупал под хомутом холку, одергивал хвост и восхищался учеными.

– Что же – едем! – поторопил Сергей.

– Может, чего купить надо?

– Да, нет, ничего не надо. Едем скорее.

Сергей еще раз глянул на дом Дуничева и только теперь заметил, что над парадным крыльцом висит вывеска:

ГОСУДАРСТВЕННАЯ ВИННАЯ ЛАВКА № 163

Никита дернул за тяж, крякнул, полез в телегу нехотя, тяжело, словно у него одеревянели ноги. Взял вожжи, зло заворчал:

– Н-но, ученые, – и громко ударил себя ладонью по шее. – Ученые – вот где они у нас сидят. Ну, пошел, Воронок, пошел скорее. Им скорее все.

Это поразило Сергея – он весь собрался, посмотрел на Никиту, на его грязный затылок, на порядок и задержался на вывеске. Дверь винной лавки отворилась, оттуда вышла баба, пряча под фартуком две бутылки русской горькой, – и Сергей расхохотался громко, с выкриком:

– Ну! Вот комплект! О-ох, ты-ы!

– Чего ржете, товарищ? – Никита не трогаясь с места, посмотрел на него. – Знамо дело… как ученый… так…

– Ох, ты-ы! – вытирая слезы, проговорил Сергей и тут же подумал: «А может, уступить ему, посмотреть, что из него будет?» – быстро вынул кошелек и, подавая деньги, сказал: – На. Да ты бы прямо и сказал – выпить, мол, охота.

Никита улыбнулся:

– Да я и не это… А уж ежели сами хотите – могу.

Через несколько минут он выбежал из винной лавки, пряча в карманах две бутылки. Сунув Сергею сдачу, тронул Воронка и всю дорогу, вплоть до Широкого, говорил про урожай, про село, про мужиков.

– Есть у нас народ такой, мил человек, кой хочет всех вверх тормашками. Я признаю – тилифон там, завод аль что. А то вот едем мы с вами честь-честью, а поставь телегу вверх тормашками – и не поедешь. А они так и хотят, особенно Степка Огнев, – всю жисть перекувырнуть. и ходи вверх ногами. Вот ведь оно чего! А вразумить и некому. Таких бы к нам побольше, как вы.

Воронок, вбежав в Кривую улицу, устало заржал.

– Куда заночевать думаете? Может, ко мне? У меня место найдется… и сын Фома наукой, пес, промышляет… Не молится, – удивленно добавил Никита. – Пра!.. Подойдет к иконе – шир-мыр рукой и в сторону… Ровно это ему в лужу плюнуть. Пра-а…

– Нет, у меня тут знакомый есть, – сдерживая смех, ответил Сергей. – Степан Харитоныч Огнев.

– Урк, – проглотил Никита и пристально глянул на Сергея. – Вы что, ему родственник, что ль, доводитесь?

Направо, рядом с домом Плакущева, точно кому-то кланяясь и прося прощения за свой плохой вид, стояла избенка Огнева. У Сергея по телу пробежала дрожь, он чуть не крикнул Никите, чтоб тот ехал скорее, но Никита, и сам волнуясь, круто завернул Воронка и застучал кнутовищем о раму окна.

– Эй, хозяин, принимай гостя!.. Мужик ладный, – добавил он тише, обращаясь к пассажиру. – Могет принять. Только тесновато у него.

Со двора выбежала Груша. Она посмотрела на Сергея, посмотрела пристально. Пыльный, рыжий от пыли костюм, шляпа с широкими полями, а Сережа уехал совсем пареньком, в отцовском картузе, в штанах с заплатами на коленках… И пробежала по лицу у Груши тревога: чужой в телеге.

– А ты не кричи, – удержала она Никиту и, повернувшись к Сергею, добавила: – Больной он, Степан-то.

Из-под полей шляпы на нее смотрели большие серые глаза, над глазами свисали густые, точно налитые свинцом, брови, – и Груша дрогнула, закачалась:

– Сереженька!.. Милый!.. Батюшки, не узнала!

Сергей выпрыгнул из телеги и, целуя мать, поднял ее:

– Вот и я. А отец?

– Не ждали… Не ждали, – засуетилась, обливаясь слезами, Груша. – Степан! Степа!

Из избы, цепляясь руками за косяки двери, вышел Степан.

– Ух, Сергунька! – выдохнул он. – Аль Сергей Степаныч, а?

Никита заерзал в телеге:

– Степан Харитоныч, от Кирилла Сенафонтыча вам приветец.

– Это что у вас за дипломат? – спросил Сергей, доставая из телеги чемодан. – А?

– Этот? – Степан посмотрел на Никиту. – Вьюн… Вьется и около дряни и около хорошего человека… Середняк, по-вашему.

Никита, как будто не расслышав слов Степана, заговорил, обращаясь к Сергею:

– А и не говорил мне, кто ты есть. Вот за то й не возьму с тебя за дорогу. Что!

– Отдай, – Степан сморщился. – Отдай, Серега… У меня сейчас нет денег, да и вообще.

– Не надо. Говорю, не надо, – Никита отшвырнул пятерку.

– На-ка, на! – Груша подхватила пятерку и сунула ее Никите. – Поезжай-ка ты…

В калитке стояла Стешка. Чуть выставив вперед руки, она не решалась – кинуться ли ей на шею Сергею, как в детстве, или просто, как со старым знакомым, поздороваться за руку…

А вечером Никита бубнил Плакущеву:

– Приехал… Сергей, чай, Огнев. Ну и ферт… На башку напялил какое-то коровье дерьмо – шляпу. Подъехал ко двору – барин в шляпе, а без порток… Да и не все у него тут в порядке, – постучал ладонью по голове, – баит, а что к чему, и не разберешь.

– А ты не городи, – прервал его Илья Максимович. – Слыхал о нем и в газете немало читал: умница. Молод, а уж член Наркомзема. Теперь уши-то и нам на время придется прижать да помалкивать пока что. Он, чай, дорогой-то играл тобой, как мячиком, а тебе не знай что показалось… Дескать, ты над ним мудровал.

Никита обозлился:

– А я Кирьку видел… Живет припеваючи.

– А не интересно мне, – Плакущев нахмурился.

– Тебя вспоминал. Я, говорит, от него все отберу: на суд хочет. Что? Чего ты баишь?

Плакущев, ворча, поднялся и ушел в избу.

– Вот те и не интерес! – И Никита тихо засмеялся.

Звено второе

1

Сергей Огнев жил в Широком Буераке уже вторую неделю.

Весть о его приезде на село разнеслась в тот же вечер. Весть эту особенно старательно разносил Никита Гурьянов: он боялся, что Сергей расскажет про то, как Никита «выцыганил» у него на водку, и он, стараясь опередить такое, бегал по избам, выкрикивал:

– Приехал. Слыхали? Чай, хахаль этот – сын Степки Огнева, – он не мог сказать «дурак», говорил мягче. – Не в себе, истинный бог. А водку хлещет, страх. Чай, силой заставил меня в винную лавку забежать, – и удивленно разводил руками. – И не заплатил… За водку. Истинный бог.

Последнему никто не верил: все знали, у Никиты со двора бесплатно не возьмешь лопаты снега в глубокую зиму, а где уж там, чтобы он сам на водку дал. Удавится.

– А вот, говоришь, в шляпе? Это чудно есть. Шляпу, говоришь, на башку напялил? – И Маркел Быков, прогнусив, положил руки на живот, как это делает поп Харлампий после сытного обеда.

– Шляпу, – утвердительно и смело ответил Никита.

– На самую башку?

– На башку.

– Вот это да-а-а.

И люди по вечерам украдкой подглядывали в окна избы Степана Огнева, рассматривали Сергея на улице, вежливо раскланивались и потом долго смотрели ему в спину, – одни с завистью, другие подмигивая, третьи с величайшей ненавистью.

Люди рассматривали Сергея, а Сергей рассматривал их. Он лет четырнадцать не был в деревне, и представления о деревне у него, во-первых, были еще детские, во-вторых, более очищенные, нежели сама жизнь. А теперь, когда он столкнулся с действительностью, многое ему показалось странным и даже непонятным.

В первый же день приезда его потянуло на места детских игр. Он помнит, они всегда играли за гуменниками. Там была огромная ямина, в которой прятались целые полки солдат-ребятишек. Но когда он теперь подошел к этой ямине, то был весьма удивлен: ямина уже не представлялась такой огромной, наоборот, она была очень мала, настолько мала, что Сергей перепрыгнул ее. От этого почему-то стало грустно. А несколько дней тому назад он видел, как мужики шли в луга. Было их человек четыреста, и у каждого за плечом блестела, переливаясь на солнце, коса. Шли они на заре, через долину – парами, гуськом, молчаливые и сосредоточенные. Сергею даже показалось, что издали доносится звон кос, такой – с завыванием, с хрустом, – какой бывает, когда идешь к лесу по пересушенной траве. Да, это была замечательная картина, и она, наверное, осталась бы навсегда в памяти Сергея, как начало трудового дня, если бы потом он не узнал, что лугов было всего шесть гектаров, что мужики полдня делили эти луга, ругались, чуть не подрались, а к вечеру каждый привез к себе во двор вязанку сена… и тогда красочность этого шествия утерялась, появилась горечь, досада и желание как можно скорее уничтожить косы.

В первый же день приезда его потянуло на места детских игр. Он помнит, они всегда играли за гуменниками. Там была огромная ямина, в которой прятались целые полки солдат-ребятишек. Но когда он теперь подошел к этой ямине, то был весьма удивлен: ямина уже не представлялась такой огромной, наоборот, она была очень мала, настолько мала, что Сергей перепрыгнул ее. От этого почему-то стало грустно. А несколько дней тому назад он видел, как мужики шли в луга. Было их человек четыреста, и у каждого за плечом блестела, переливаясь на солнце, коса. Шли они на заре, через долину – парами, гуськом, молчаливые и сосредоточенные. Сергею даже показалось, что издали доносится звон кос, такой – с завыванием, с хрустом, – какой бывает, когда идешь к лесу по пересушенной траве. Да, это была замечательная картина, и она, наверное, осталась бы навсегда в памяти Сергея, как начало трудового дня, если бы потом он не узнал, что лугов было всего шесть гектаров, что мужики полдня делили эти луга, ругались, чуть не подрались, а к вечеру каждый привез к себе во двор вязанку сена… и тогда красочность этого шествия утерялась, появилась горечь, досада и желание как можно скорее уничтожить косы.

И когда Сергей эту свою мысль кое-кому высказал, про него сказали:

– Видно, Никита Гурьянов прав: не в себе парень. Уничтожить косы велит. А тогда чем траву-то? Зубами, что ль?

А совсем недавно он попал на дележ земли. И тут особенно поразила его бессмысленность подобного акта. Земля, когда-то пропиваемая стариками, под названием «Винная поляна», размером около сорока гектаров, из года в год засевалась рожью. В былые времена она считалась лучшей землей, а теперь покрылась солончаками и кустарником. Мужики разбили ее на два поля – яровое и озимое, в каждом поле отвели паек на едока в четырех местах и ныне делили эту землю только потому, что у опушки имелся недавно раскорчеванный Захаром Катаевым клочок, или, как по-местному называли, – ланок. За этим ланком и гнались все: каждый желал, чтобы его доля выпала на этот ланок, и у каждого дрожали руки, когда вынимали жребий. Ланок достался группе Гурьяновых, и мужики, хмуро поглядывая на то, как Никита кинулся делить ланок уже между своими, сгрудились около Сергея, ругая частые переделы.

– Действительно, – согласился со всеми Никита Гурьянов. – На кой пес мы передел каждый год производим. Закон бы такой издать: не смей, мол, мужик, делиться, бросай эту хреновину. Две бабы родят, мы опять – передел.

– Такой закон есть, – ответил Сергей, понимая, что Никиту беспокоят не частые переделы, он просто боится, как бы в следующем году мужики снова не поделили Винную поляну, тогда ланок может не достаться Никите.

– Есть такой закон? А мы и не знали. Вот с сегодняшнего дня твердо и ввести его. Мужики! А-а-а! – выкрикнул Никита.

– Бес хитрющий, – тихо проговорил Захар Катаев и отошел в сторонку.

Да вот еще – Захар Катаев. Умный мужик? Да, очень умный. Но ведь он весь иссох. Он года три тому назад купил у прогоревшего торгаша каменный дом на четырнадцать окон, крытый черепицей, но без кладовок и конюшен. О, Захар не может жить без кладовок и конюшен. Он построил кладовки, сараи. Черепицу с крыши дома перекинул на сараи, а дом покрыл белой жестью. Захар совсем стал хозяин. Но у него маленькая беда: черепицы не хватило на сараи, остался угол, покрытый соломой, – и это жжет Захара.

– Как чирий на пупе, у меня этот угол, – жаловался он Сергею. – Выдавить его, а силенки-то и нет: присосался я ко всему, как пиявка. И понимаю вот, а силенки-то и нет.

И он сохнет: никак не натянет черепицы на угол. Что-то лопнуло в его хозяйстве, что-то остановилось: хозяйство поедает само себя. И у Захара совсем затерялся нос в курчавой бороде, торчат только толстые, как пышки, добрые губы.

Но зачем это все ему? Этот дом с большими комнатами, где только мухи жужжат, кладовки, в которых по стенам висит рухлядь – поломанный хомут, ржавая проволока, веревки, дуга, подобранная им во время разлива на берегу Алая; пустые, горбатые, купленные им с торгов сундуки, облепленные изнутри бумажками от конфет, от чая. Зачем все это ему? Ведь сыновей он уже отделил – оставил в старом доме, а в новый перешел сам, с женой и дедушкой Катаем. Ведь ему надо жить. Жить так, чтобы радоваться, а у него один только раз была радость, когда он подобрал чужую дугу на берегу Алая, – а потом приобрел дом, рысака, и хозяйство заело его, заставило ползать на четвереньках да оглядываться, как бы кто колом не долбанул по хребту.

Но Захар еще силен, он еще канителится. А вон дедушка Пахом Пчелкин. Он совсем недалеко от Винной поляны допахивает свой загон. Он, одинокий, длинной палкой бьет по сухим ребрам лошадь. Она, сгорбленная, мучительно тянет соху, а за ней шлепает лаптишками Пахом и беспрерывно матерится.

К вечеру он впряг лошадь в телегу и долго в раздумье стоял перед сохой. Соху надо было положить на телегу, а у деда нет сил.

– Эх, все равно, класть надо, – проговорил, рванулся и вскинул сошонку.

Сергею показалось, что дед сейчас же развалится, как надтреснутый глиняный горшок от удара палкой. А дед не развалился – сел в телегу и, свеся ноги в разбитых лаптишках, поехал в Широкое. Только в глазах у деда туманилась грусть, непомерная усталость… и желание отдохнуть, поваляться бы где-нибудь на припеке. Ведь он уже стар, семьдесят восемь ему. Да, семьдесят восемь, вот сколько. Все его сверстники давно уже истлели, а он вот… отдохнуть бы… с внучатами пошалить, поворчать бы на них – так, любя.

– Страшная доля то, – сказал Захар, глядя на деда Пахома. – У него, Сергей Степаныч, два сына. Один отделился. Теперь на отца и не глядит, другого Карасюк прикончил. Вот остался дед один, со снохой-вдовой… И тянет. Ничего не поделаешь: упади – замнут. Вот и тяни до последнего духа, а потом ползи сам на могилки и зарывайся.

Да. Жутко.

Но это все старшее поколение. А что с теми – со сверстниками Сергея? И он вспомнил, что у него в детстве был друг, вихрастый паренек Епиха Чанцев. Епиху тогда дразнили «Тигр-волк» за то, что во время одной игры, выбирая названия, он сказал: «Я буду тигр-волком».

– Вот к нему-то и надо сходить, – решил Сергей.

– Не ходи, – отсоветовал ему отец.

– Почему?

– Да так просто…

Но Сергей не послушался, пошел. Оказалось, что Епиха уже не живет в Кривой улице, а на Бурдяшке – место, куда перекочевывали те, кто «не всегда ел свой пирог». Входя в маленькую избенку Епихи, Сергей стукнулся о верхний косяк двери и попятился.

Прямо у печки возилась бабушка. На ее тощем теле колыхалась домотканная пестрая рубаха. Выставив в стороны локотки, бабушка укладывала на деревянной 'обгорелой лопате девчушку.

– Бабушка. Что это вы делаете? – спросил Сергей, видя, как бабушка лопатку с девчушкой сунула в жарко натопленную печь, где еще тлели угли.

– Калю, милый, калю, – не поворачиваясь к нему, встряхивая локотками, ответила бабушка. – На Нюрку собачья старость напала. Вот я ее и калю, Нюрку.

Подержав Нюрку над тлеющими углями, она вынула ее, положила в люльку, пряча от Сергея ее тоненькие руки, сморщенное, как пересушенное яблоко, личико. Нюрка, похожая на маленькую старушонку, сурово посмотрела на бабушку и запищала. Бабушка, запихав ей в рот тряпицу с нажеванным хлебом, сказала:

– Татарин у нас тут был. Баил, кутенка надо убить и в его шкуру Нюрку завернуть. Завертывала я, да нет-то ничего, светыньки мои. Знамо, мать бы была жива. Разве мать бы допустила до такой казни дитю свою. А то и мать, как былинка, истлела. Доченька моя… Епих! Епишка! Слезь-ка, – неожиданно громко и повелительно крикнула она – Вон к тебе человек пришел.

Епиха, точно краб, сполз с печки. У него «окостенели» ноги. И он, ерзая, выставив их вперед, как две рогульки, подполз к Сергею, протянул ему руку в ранках и забормотал, захлебываясь:

– Узнал те я. Сразу узнал. К окну ты подошел, а я гляжу – ты. Чай, помнишь, как бывало мы с тобой у попа кур воровали? Удочками? Червячка на крючок, кура-дура цоп ево, а ты ее к себе. Она и не пикнет. А теперь вон ты какой стал. А я вот. Ноги потерял. Видишь? – и снова заерзал, сдувая со скамейки пыль, давя ладонью мокриц, приглашая Сергея присесть.

– Да что у тебя с ногами-то? – спросил Сергей, боясь присесть.

– С ногами-то? – Епиха достал кисет с табаком и закурил – с треском, жадно. – С ногами-то? Лес рубили. Плакущеву, Илье Максимовичу. Знаешь ведь его?. Ну, сосна упала, и меня по ногам. Вот, видишь, какие стали… – и сам засмеялся. – Загогульки какие, как рога. У-у-у, запыряю. Видал? – и трогая ноги, он снова подполз к Сергею.

Не зная, что сказать и как утешить Епиху и надо ли его утешать, Сергей проговорил:

– Шел бы в артель, Епиха. Милый. Ну, что ты тут?… И ребенок у тебя.

Епиха как-то весь надулся, точно паук, и, пыхнув дымом, с полной гордостью ударил ладонью по скамейке:

– Нет уж, мил друг, Сергей Степаныч, тут кака-ни-кака, а своя изба. Тут я сам сее хозяин: захотел поесть – поел, не захотел – погодил.

Назад Дальше