Вельможи грызлись за собственность и роскошь, пренебрегая даже свободой, ползая перед султаном и визирями, жить с честью — означало платить за роскошь, а платить можно было, лишь воруя. Воровство обрело невероятные размеры. Чем более высокое положение занимали люди, тем больше воровали. Султан знал об этом, но ничего сделать не мог. Ловили мелких преступников, жестоко наказывали. Делали это крупные воры, в душе жестоко приговаривая: «Не попадайся!» Богатство несовместимо с милосердием.
Одни лишь Топкапы съедали за год на 70 тысяч дукатов мяса, на 30 тысяч дукатов рыбы, сжигали на 20 тысяч дукатов масла в светильниках. Какое государство могло выдержать такие расходы?
Почти все считали свое положение слишком низким для себя, потому, будто ядовитое зелье, разрасталось доносительство, ибо каждый хотел столкнуть того, кто выше, и занять его место.
Все должности продавались. Продавали все, начиная с великого визиря. Султан тоже продавал бы, но у него боялись покупать.
За все должны были расплачиваться завоеванные!
Когда Сулейман после смерти Яноша Запольи снова пришел в Венгрию, чтобы наконец захватить под свою власть всю эту богатую землю между Дунаем и Тиссой, он спросил своего великого муфтия:
— Кто наибольший добродей на этом свете?
— Его величество падишах, — ответил мудрый Абусууд.
— Нет, величайший добродей на этом свете райя, которая сеет, и жнет, и всех нас кормит плодами своего труда.
По указанию султана Абусууд немедленно сложил фирман о народе Венгрии:
«Во имя бога, владетеля небес и земли и всего сущего на них — а он всемогущий — Их Величество, властелин лица Земли, халиф посланника господнего всех миров, распространитель правил светлого божьего закона, утвердитель основ истинной веры, провозвестник высочайших слов, тот который поднял знамена исламской веры до высочайших вершин, властелин государств этого мира, сень божья над всеми народами, завоеватель земель Востока и Запада, победитель с помощью бесценного бога, носитель звания великого имама и пресветлый повелитель, садовник великого халифата, самый старший над самыми старшими, самый справедливый среди законодателей, десятый среди османских султанов, карающий меч в руках тех, кто карает, властелин арабов, персов и ромеев, могучий защитник уважаемых двух святынь, возвышенных и сверкающих Двух Городов — Мекки и Медины, султан, сын султана, султан Сулейман-хан, сын султана Селим-хана, — пусть продлится его властелинская поросль до дня воскресения и пусть пользуются его справедливыми законами во всех странах население четверти Земли!
С божьей помощью изволили завоевать и поразить область Буды. И когда настала потребность проявить справеливость, провозглашена была эта блестящая заповедь и фирман, который даст прекрасные плоды для всей райи и всей берайи.
Все жители названной области остаются на своих местах. В их жизнь и челядь пусть никто не вмешивается. И движимое имущество, находящееся в их руках, и их дома, магазины и другие здания, которые есть в городах и селах, и виноградники и сады, разведенные ими, — есть их мульк (частная собственность). Могут делать с ними что угодно: продавать, дарить, отчуждать другим способом. Все это в их руках. А когда они умрут, все переходит в мульк их сыновьям. Упомянутое имущество пусть никто не трогает, кроме законной дани от их виноградников и садов.
И нивы, которые они вспахивают и засевают, также пусть остаются в их руках. Но они не являются их мульком, как упомянутое имущество. Они наряду с другими государственными землями в богохранимой империи, известными под названием мерийская (обложенная налогами) земля, пребывают под верховной властью государственной мусульманской казны. Во владении райи земля пребывает в виде займа (аренды). Они из разных злаков сеют и жнут все, что хотят, дают из этого харадж, именуемый десятиной, и другие дани, а сами используют землю как угодно. И чтобы земля не стала пустошью, пусть пашут, сеют и обрабатывают и исправно платят дань, и пусть никто им не мешает и не трогает их. И так пусть продолжается до их смерти, а когда умрут, на их место встают их сыновья и содержат землю, как сказано выше, — а всевышний бог знает больше всех, и его наставления самые древние».
Было, наверное, лишь одно-единственное существо в этой огромной империи, которого не касались Сулеймановы законы, были для него словно марево в пустыне, словно мрак над морской пучиной, словно волна над мраком, а над ней облако или птицы, летящие рядами, недостижимые, неисчислимые и неуловимые, как прах развеянный.
Роксолана. Великая султанша Хасеки.
Что ей все Сулеймановы кануны, если нельзя уничтожить самый страшный, оставленный Фатихом: пусть власть унаследует самый достойный для сохранения единства, порядка и мира в государстве, убив всех своих братьев с их детьми, внуками и правнуками мужского пола. А самым достойным, будто у древних евреев из Библии, непременно считался перворожденный, самый старший — Мустафа. Ее же сыновья должны быть убитыми. И ни уничтожить, ни забыть, ни изменить закон Фатиха было невозможно, ибо он стал уже обычаем, а согласно обычаю давность и есть наивысшая сила.
Роксолана ждала, когда сможет превзойти даже эту страшную силу. Иногда ловила себя на мысли, что становится похожей на валиде. Горькая улыбка на устах, пересохшие, почти черные губы. А в душе? Тьма сгущается все больше и плотнее. Неужели султан не видит состояния ее души?
А Сулейман упрямо не хотел даже слушать о каких бы то ни было изменениях в законе Фатиха, но и не провозглашал наследника трона. Время от времени вел осторожные беседы с великим муфтием, ждал, чтобы тот дал какой-нибудь совет, исходя из очевидности и подлинного положения вещей. Мустафа перворожденный, но и только. Откололся от своего отца, держит возле себя свою мать, словно хочет бросить вызов падишаху, выразить перед всеми свое несогласие с его действиями. Право на трон имеют сыновья Хасеки, которая стала душой и сердцем султана. Он не хочет быть похожим на того греческого бога, который пожирал своих сыновей, но также не может пренебречь законом великого Фатиха. Где выход? Как согласовать закон с очевидностью?
Абусууд тоже осторожно, намеками, притчами давал понять султану, что право все же за Мустафой. Законы несовместимы с сердцем. Они не имеют сердца. Они выше всего, даже государства, которое существует только благодаря существованию законов. Мустафу уже знают все правоверные, все бейлербеи, бейлербеги, паши, янычары, доблестное мусульманское войско. Не одно лишь первородство, но и личные достоинства говорят за шах-заде Мустафу. С трех лет в пренебрежении и унижении, в отдалении от Топкапы, собственно, был изгнанником вместе со своей матерью, но впоследствии, выделяясь своим умом, обхождением, благородством, завоевал уважение вельмож, янычар, войска, всех честных мусульман.
Султан не отрицал высоких достоинств своего самого старшего сына, даже гордился им (его кровь, кровь Османов!). И все еще не переставал надеяться, что в Мустафе заговорит достоинство самое высокое благородство и самопожертвование — и он добровольно отречется от трона в пользу сыновей Хасеки.
Но Мустафа заупрямился. За него стоял закон, и кто хочет обидеть его, пусть изменит закон, а там еще видно будет, что из этого получится. Между отцом и сыном нарастала тяжкая вражда, за которой со страхом следили две женщины — Роксолана и черкешенка Махидевран, и обе не отваживались вмешаться ни действием, ни словом, одна проклинала в душе закон, а другая всей душой возлагая на тот же закон все надежды.
Но если неуступчивым был Мустафа, то Сулейман проявлял твердость, присущую Османам. Он упорно не называл наследника трона, хотя шейх-уль-ислам и намекал ему, что это необходимо сделать для спокойствия в государстве.
Роксолана молчала. Неопределенность раздирала ей сердце, но лучше уж неопределенность, при которой еще сохраняется капелька надежды, чем безнадежность, чем обреченность.
Боль, жалость, ужас и чувство тяжкой вины. Зачем дала им жизнь? Чтобы теперь так терзаться? Спасала себя, свою жизнь, сыновья были для нее будто ступеньки золотой лестницы, по которой взбиралась из бездны небытия.
А что теперь? Что?
Да будут прокляты все законы, установленные этими меднолицыми султанами!
Дамат
Где найти верного и одновременно способного? Сулейман первым из султанов поднял должность великого визиря на высоту чуть ли не султанского трона, надеясь, что этим возвеличит власть падишаха, словно бы усилит ее. Как на небе солнце и луна ходят в паре, так и на земле возле султана должен был ходить человек, который отражал бы сияние своего властелина, не давая ему впустую рассеиваться в пространстве. Казалось, что верный Ибрагим будет незаменимым спутником на всю жизнь, но тому захотелось самому стать солнцем, луной быть надоело, считал это унизительным и умаляющим его достоинство, — Ибрагима пришлось убрать. А где взять луну для своего султанского неба, чем заполнить пустоту, которую сам создал и которая всем видна? Аяз-паша не был светилом. Какой-то темный клубок на небосклоне власти, без сияния, без разума, одна лишь верность.
После смерти Аяз-паши великим визирем стал Лютфи-паша, настоящий османец, к тому же султанский зять, он имел преимущество и над восьмидесятилетним евнухом Сулейман-пашой, и над свежеиспеченными визирями Рустем-пашой и Хусрев-пашой, вчерашним румелийским беглербегом. Все, кроме Лютфи, были рабами, чужеземцы — эджнеми, люди неполноценные, случайные, и он, презрительно морщась, назвал зал заседаний визирей Куббеалты невольничьим рынком. Не боясь присутствия самого Сулеймана, великий визирь без всякой видимой причины процитировал слова сына Руми Султана Веледа: «Безродные будут великими, а должности самые значительные достанутся людям ничтожным». Султан по своей привычке сделал вид, что не слышит, визири вынуждены были молчать. Только Рустем пробормотал себе под нос: «И я был бы таким умным, ездя на султанской сестре, как на лысой кобыле».
И неожиданно — свадьба Рустем-паши с султанской дочерью Михримах, и в диване стало сразу два царских зятя.
Лютфи-паша, то ли поддавшись науськиваниям жены своей Хатиджи, то ли без чьих бы то ни было наговоров, вопреки своему довольно острому уму, загорелся желанием превзойти Рустем-пашу, который, недавно приехав из далекого Диярбакыра, с такой решительностью нырнул в недра Стамбула, нырнул с голыми руками, уже имея в руках султанскую дочь.
Лютфи-паша приписывал Рустему качества, которых у него никогда не было. Первоначально тот руководствовался вовсе не намерением во что бы то ни стало выслужиться, выскочить наверх. А просто поддался привычке, выработавшейся в нем в то время, когда он сидел в далеком санджаке, полном непокоренных племен. Там всегда что-то бурлило, горело, бунтовало, восставало. И молодой санджакбег, проклиная все на свете, хватал своих головорезов и бросался туда, где был самый большой огонь, самая большая схватка, самая большая заваруха. Когда прибыл в Стамбул и увидел пожар, не раздумывая, кинулся туда, вовсе не предполагая, что добудет из огня и пламени не только хвалу, но и жену. Сам удивлялся своему успеху, мрачно насмехался над самим собой: «Молодец стремится туда, где родился, собака туда, где будет сытой». Про Лютфи-пашу он сказал, как только засел в диване между тремя другими визирями, за спиной которых стояли целые кладбища и текли реки крови: «Сквозь увеличительное стекло он мог бы показаться даже величественным».
Каждый из визирей размахивал саблей чуть ли не с детства. И вот домахались до самого султанского дивана, а у этого костистого босняка только и заслуг было, что умел угодить Сулейману, седлая его коня, а теперь ко времени прискакал на стамбульский пожар, чтобы выхватить из жара и пыла дочь самого падишаха.
Великий визирь Лютфи-паша со всей несдержанностью, которая была присуща ему в делах разумных и делах дурных, погрузился в темные глубины столицы, оттесняя и главного кадия Стамбула, надзиравшего за порядком в городе, и эфенди румелийского беглербега, поставленного для надзора за кадием. Мусульманская душа великого визиря пришла в ужас от зрелища стамбульского дна. На диване Лютфи-паша, воздев руки, восклицал:
— О шариат! О вера!
Он обнаружил, что шариат нарушается постоянно, повсеместно, преступно. В участке Коджа Нишаджи варили бузу, которой упивались правоверные. В Псаматье была целая улица, Шаран Сокаи, где непристойные танцовщики — кьёоребе — завлекали правоверных в бузни, там же тайком продавали пьянящую гамиз ве арак и между пьяницами — о аллах! — с утра до поздней ночи вертелись гулящие женщины! Субаши, который должен был наблюдать за порядком, возле мечети Эюба укрывал преступников, потаскух, всюду бесчинство, вино, разврат.
Сулейман-паша и Хусрев-паша молча прикрывали веками глаза, то ли разделяя возмущение великого визиря, то ли пропуская его слова мимо ушей. Рустем откровенно насмехался над такой рачительностью визиря Лютфи-паши. Нужно быть последним дураком, чтобы поучать самого султана только потому, что ты женат на его сестре. Между султанами нет родственных уз. Имей только голову на плечах! Все знали, что бузу варят испокон веков, потому бузни были разрешены султаном и для надзора над ними выделен шехир субаши. Знали, что по Стамбулу развозят в бурдюках вино, которое имели право пить и продавать только иноверцы, платившие султану особый налог. А уж если человек платит налог и укрепляет государство, то пользы от него больше, чем от визиря, подрубающего ветку, на которой сидит. Рустем привел хадис: «Бог сдерживает большее число людей благодаря султану, чем благодаря Корану». Но этим рассердил Лютфи-пашу еще сильнее.
— Думаешь, если спишь с султанской дочерью, тебе позволено топтать все святое? — кричал великий визирь.
— Да какое там спанье! Не до жены мне было, — невесело отшутился Рустем. — Во время свадьбы гашник так завязал мне шаровары, что я целый месяц не мог исполнить свой долг…
— Я не позволю смеяться в диване! — наступал на него разъяренный Лютфи-паша.
— Да разве я не знаю, что это грех? Туркам некогда смеяться — они должны воевать.
Лютфи-паша свирепствовал не только в диване. В Стамбуле начался настоящий ад. Суда, привозившие вино из Мореи и Кандии, сжигали вместе с экипажем. Пьяницам заливали глотки расплавленным свинцом. Жен-изменниц зашивали в кожаные мешки и бросали в Босфор. Мужчин, уличенных в прелюбодеянии, казнили без суда. Вылавливали гулящих и публично дико издевались над ними. Лютфи-паша дошел в своей чрезмерной услужливости до того, что составил список прославленнейших проституток Стамбула и передал его султану. Султан не верил собственным глазам: Араб Фати, Нарин, Карат, Нефесе, Этли Асес, Маруфе Камар, Батаглу Гинич. Как смеет этот человек утомлять пресветлые глаза падишаха какими-то низкими именами? Может, он перепутал султанский диван с театром Кара-Гьёз, где имам, хатиб, муэдзин и бекчи всегда собираются вместе, чтобы поймать неверную жену? Гнев и презрение султана были столь безмерны, что он не захотел даже видеть великого визиря, а передал Хатидже, чтобы она уняла своего мужа. Вот тогда Лютфи-паша и набросился с кулаками на султанскую сестру, от которой его с трудом оттащили евнухи.
На диване государственную печать у Лютфи-паши отобрали и передали евнуху Сулейману-паше. Рустем стал вторым визирем. Лютфи отправили в пожизненную ссылку, и Хатиджа снова стала то ли вдовой, то ли разведенной.
Так в диване оказался только один султанский зять, и с тех пор уже никто за глаза не называл Рустем-пашу иначе, как только дамат-зять. Его возненавидели вельможи, янычары, простой люд так же, как когда-то ненавидели Роксолану, приписывая ей колдовские чары. Теперь злым волшебником считали уже вчерашнего конюха. Говорили: «Спит на конюшне, а во сне видит себя великим муфтием». Все это доходило до него, он смеялся: «Не великим муфтием, а великим визирем. Переделаем туркам пословицу, ибо разве у них не начинается все с коня и конюшни? Конь всегда впереди воза, султан — впереди люда, следовательно, султан как конь, а конюх если и не впереди султана, то уж рядом наверняка». Поэты писали и распространяли о нем едкие эпиграммы и сатиры. Рустем навеки возненавидел поэтов и любое письмо с укороченными строчками. «Пустые слова чрева не наполнят», презрительно цедил он сквозь зубы. Его не любили, но боялись, потому что он никого не щадил, и горе было тому, кто попадал Рустему на язык. Этот человек не знал доброты, не ведал жалости, не верил в красоту и, может, в самого бога, знаясь только с шайтанами.
Султан когда-то обедал чаще всего с Ибрагимом и визирями, потом с Хасеки, а теперь стал устраивать обеды с султаншей, на которые каждый раз приглашал кого-нибудь из самых приближенных. Для этого все придворные должны были собираться перед дверью в покои Фатиха, высокие государственные мужи толпились в узком проходе, наступая друг другу на ноги, сопя, потихоньку бранясь, обливаясь холодным потом страха. Кизляр-ага выкрикивал имена тех или других счастливцев, потом с грохотом закрывал дверь под носом у всех остальных. Даже визирей не всех выкрикивали, оставляя без внимания то одного, то другого.
— Ну, кого сегодня забудут? — потирал руки Рустем, пробиваясь вперед, заранее зная, что без его острот султану и ложка в рот не полезет.
На обедах присутствовали шах-заде Баязид и Джихангир, которых султан еще держал при себе. Иногда приезжал из Эдирне Мехмед, любимец Роксоланы и Сулеймана, садился возле падишаха, тонкий, огненноокий, нервный. Посматривал на всех так остро, что умолкал даже Рустем. Селим и Мустафа приехали из своих провинций под новруз. Селим всюду возил с собой какого-то Мехмета, который взят был в Топкапы еще маленьким, чтобы его наказывать, если шах-заде Селим ленился и не учил Коран. Так вот этот Мехмет и жил возле султанского сына, получив прозвище «Мехмет для битья». За обедом его сажали напротив Селима. Тот бросал в лицо Мехмету кости, швырял посуду, хохотал, кричал слугам: «Уберите с глаз моих эту рожу!»