Мустафа был солидный, холеный, белотелый, держался, будто султан, и Рустем сразу же пустил про него остроту: «Главное не в том, что говорит, а в том, что он очень красиво шевелит губами, когда говорит».
Султанский зять словно бы вознамерился превзойти в своей безнаказанности любимого Сулейманова шута Инджирличауша, который дошел до того, что однажды подстерег султана в темных дворцовых проходах, бросился обнимать и целовать его, а когда тот возмутился, сказал в оправдание: «Простите, мой падишах, я думал, это султанша Хасеки!»
Но ведь Инджирли простой шут, а этот визирь Высокой Порты. Но что с него возьмешь, если он зять? Одним словом, дамат. Ненавидели за глаза, ненавидели и в глаза, но охотно смеялись над его беспощадными остротами. Лучше смеяться еще до того, пока он что-нибудь скажет, чем потом, когда смеяться, может, и не захочется.
Все надеялись, что Рустем сломает себе шею в первом же серьезном деле, ибо ломались и не такие шеи. А поскольку самым серьезным делом считалась для османцев прежде всего война, то и ожидали с нетерпением, когда же султан снова отправится в новый поход со своими новыми визирями.
Пока султан сидел в столице, его санджакбеги и великий капудан-паша, гроза морей Хайреддин Барбаросса вели непрерывные войны в Сербии, Славонии, Боснии, против Алжира, Прованса, Венеции, Португалии и Испании. Вместо одной большой войны Сулейман окружал свою империю очагами войн маленьких, чтобы его верным акинджиям было где погреть свои загребущие руки и чтобы они не обрастали жиром лености.
Мчались в Стамбул гонцы с радостными вестями о победах, плыла добыча, тысячи рабов наполняли невольничьи рынки, безбрежно и безмерно разрасталась империя, но хмурый взор султана упорно сосредоточен был только на одной земле, которая привлекала его, засасывала, подобно дунайской трясине под Мохачем, где он потопил венгерское войско с его незадачливым королем. Земля эта была Венгрия. Земля, расположенная в самом сердце Европы, казалась Сулейману золотым ключом, которым он наконец отопрет таинственный замок владычества этим континентом, и тогда османская волна зальет все его поднебесные горы, плодородные долины, богатые города, над которыми витают тысячелетия славы, богатства и красы. Мысленно повторял выдуманный султаном Веледом (но какой же грозно привлекательный!) хадис: «У меня есть войско, которое я поставил на Востоке и назвал турками. Я вложил в них мой гнев и ярость, и всюду, где какой-нибудь человек или народ нарушит мои законы, я напускаю на него турок — и это будет моя месть…»
Вся вина венгров была в том, что они заняли такую сердцевину земли и сделали это задолго до турок, хотя, как свидетельствовали предания, в седую древность вместе с турками вышли из Турана в поисках счастья и простора.
Поставленный Сулейманом над Венгрией король Янош Заполья так и не смог навести порядок в этой расчлененной, растерзанной земле. Всю свою жизнь истратив на упорное продвижение к высшей власти, Заполья даже жениться не смог за свои шестьдесят лет и теперь неожиданно стал одним из желаннейших женихов. Австрийский король Фердинанд норовил выдать за старого Заполью одну из своих многочисленных принцесс, чтобы прибрать к рукам всю Венгрию, а с другой стороны пристально следил за Австрией мудрый и осторожный польский король Зигмунт, который успел опередить Фердинанда и отдал Яношу Заполье свою дочь Изабеллу в надежде ублажить этим султана и заключить с ним вечный мир.
Против Запольи взбунтовался эрдельский воевода Стефан Майлат, который не побоялся самого Сулеймана, укрыв у себя два года назад разбитого султаном молдавского господаря Петра Рареша. По дороге на Эрдель Заполья смертельно заболел. Полумертвый, узнал он от гонца, что в Буде королева Изабелла родила ему сына. Король-неудачник еще успел приказать, чтобы назвали сына Яношем-Сигизмундом, и послал канцлера Стефана Вербеци в Стамбул просить, чтобы султан взял под свою высокую руку малого короля.
Сулейман принял Вербеци, вопреки своему обычаю, не мешкая, потому что гонцы, опередив венгерского канцлера, уже принесли весть о смерти Запольи. Он сказал, что признает за сыном Изабеллы все права, которыми располагал его отец, когда убедится, что тот в самом деле родился, а не выдуман венграми. В Буду был послан султанский чауш, который посетил королеву, и она, заливаясь слезами, подала османцу завернутого в шелковые пеленки и меха горностая сиротку-короля. Турок приложил руку к груди, упал на колени, поцеловал ногу младенца и во имя великого султана поклялся, что никто другой, кроме сына короля Яноша, никогда не будет владеть Венгрией, ибо таково желание аллаха.
Султан собирал войско для похода в Венгрию. Во все концы помчались гонцы, извещая спахиев, в султанских оружейнях отливали пушки и ядра к ним, янычары точили сабли, дюмбекчи сушили барабаны, шились тысячи новых зеленых и красных знамен. Ничто не могло остановить страшную силу, которую Сулейман намеревался снова двинуть на поля Венгрии, на ее сады и виноградники. Но тут с востока начали поступать тревожные вести о волнениях среди кочевых племен. Племя гермиян возле Ладыка заняло проход в горах и грабило караваны и всех путников. Туркменские кочевники набрались такой наглости, что выкрали коней под Манисой у принца Мустафы, когда тот выехал со своим двором на охоту. В Диярбакыре взбунтовались племена курдов, этих удивительных людей, которые, несмотря на свою бедность, граничившую с нищетой, никому не покорялись, упорно добиваясь независимости.
Получалось так, что в Диярбакыр для укрощения восстания джимри ничтожного сборища дикого люда — должен был отправляться один из султанских визирей, а поскольку Рустем-паша еще недавно был там санджакбегом и, как видно, не сумел укротить курдов, то самому последнему дураку было ясно: дамат возвратится туда, откуда прибыл!
Нескрываемая радость воцарилась даже среди тех, кто никогда в глаза не видел Рустема. На диване равнодушный ко всему Хусрев-паша, страдавший какой-то неизлечимой болезнью, вяло поинтересовался у Рустема: «Тебя в самом деле посылают в Диярбакыр?» А великий визирь Сулейман-паша, заметив, как Рустем глазами ищет щипцы, чтобы расколоть грецкий орех, зачерпнул полную горсть орехов, набил ими рот, начал разгрызать зубами, приговаривая с вытаращенными от удовольствия глазами: «Вот как надо! Вот как!» Рустему было тридцать пять лет, Сулейман-паше восемьдесят. Но дамат не смутился.
— Мои кости крепче ореховой скорлупы, — понуро улыбнулся он.
А сам, собственно, был уже подготовлен к добру и злу: спишь с султанской дочерью — так знай, что придется за это расплачиваться. Из наслаждения возникает долг. Да еще и неизвестно, где лучше — рядом с султаном, который щедр на милости, но еще, наверное, более щедр на наказания, или же у самого черта в зубах.
Отправляясь в походы, Сулейман никогда не брал на себя командование войском, каждый раз назначал сераскером великого визиря. Это было довольно удобно, потому что все неудачи падали на сераскера, успехи принадлежали султану. С Ибрагимом он испытывал больше неудач, чем побед, Аяз-паша так и не возглавил войско ни разу, Лютфи-паша, готовясь к званию великого визиря, пробовал проявить свои способности в походе на остров Корфу, но, кроме позора, не добыл ничего. Теперь, судя по всему, сераскером должен был идти на Венгрию престарелый евнух Сулейман-паша, который всю свою долгую и мрачную жизнь провел на Востоке, был коварным, хищным, кровожадным, но еще ни разу не сталкивался с рыцарством, открытым почти до самозабвения, и отвагой не слепой, не фанатичной, а просветленной разумом и любовью к родной земле. И хотя никто не верил в таланты старого толстого евнуха, но говорилось о нем сочувственно, даже с уважением, потому что он своей толстой тушей заслонил, оттеснил ненавистного дамата и тому уже не было места рядом с падишахом. Так пусть уезжает туда, откуда приехал, пусть погибнет в голых курдских горах, среди острых камней и пропастей, где вытанцовывают его братья — шайтаны.
Вот тогда позвала Рустема к себе султанша Роксолана.
С тех пор как он стал султанским зятем — даматом, еще ни разу не оставался с глазу на глаз с всемогущей султаншей, хотя и думал об этом, потому что она была здесь, кажется, единственным человеком, которого побаивался, в особенности памятуя о своей неуклюжей старательности на пожаре. Из-за него погиб тогда молодецкий Байда, и Рустем знал, что Роксолана никогда не простит ему этой смерти. Все можно возместить, но смерть — чем ты ее возместишь? Хотя и сказано, что у мертвых ни друзей, ни товарищей, но по всему видно, что султанша навсегда приняла в свое сердце этого Байду, не спрашивая даже его согласия, так как был для нее живым воплощением навеки утраченной родины. Соловей будет вздыхать по отчизне даже в золотой клетке. Это он, Рустем, мог забыть и род свой, и землю, променяв все бог весть на какие выгоды, успокоившись от одной мысли, что две бараньи головы не сваришь в одном горшке. Но ведь не равняться же ему с этой вельможной женщиной, загадочно-недоступной для всех, всемогущей, как сам султан, но в то же время нежной, как солнечный луч, и чуткой, как влюбленный соловей.
Неуклюже, боком, задевая за косяки своим жестким от золотого шитья визирским халатом, чуть ли не отталкивая неотступного кизляр-агу Ибрагима, втиснулся Рустем в маленький покой Фатиха, почти задохнулся, увидев на белом атласном диванчике Роксолану, закутанную в пестрые шелка, опасаясь, как бы ее нежная шея не сломалась под тяжестью пышных золотистых волос и драгоценных украшений на них. Мгновенно упал на колени и так пополз по коврам, когда же поднял перед султаншей голову, то увидел, что здесь есть еще кто-то. Рядом с ним был еще человек в странном, вызывающе богатом одеянии, такой же молодой, как Рустем, но намного более ловкий и грациозный, с пышными янычарскими усами, остроглазый, красивый.
— Знаешь Гасан-агу? — спросила султанша.
Рустем наклонил упрямую голову. Еще бы не знать! Простой янычар, спас султаншу во время бунта, в награду получил звание янычарского аги, которое дается ценой великой крови, затем было выдумано для него какое-то особенное звание личного посланника султанши, стал аталиком — воспитателем шах-заде Баязида. С султанского ложа в жены ему была подарена белотелая одалиска, что, по мнению Рустема, не было такой уж радостью, ибо это все равно что жениться на белой корове. Если бы это не при султанше, визирь непременно прищурил бы глаз и поиздевался над этим янычариком: «Ну как, уже отелилась твоя белая корова?» Но здесь должен был молчать и изо всех сил выказывать внимание и покорность.
— Гасан, — спокойно промолвила Роксолана, — подай ему вон то.
Гасан-ага неторопливо взял с низенького столика небольшой свиток, замотанный в зеленый шелковый платок, подал Рустему. С надлежащей почтительностью, нужно сказать, но к кому — к визирю или к султанше прежде всего — Рустем держал свиток и не знал, что с ним делать.
— Разверни, — велела Роксолана.
Он долго разматывал платок, путаясь в тонком шелке своими костлявыми, более привычными к ремням пальцами. Размотал — бумаги. Какие-то послания, грамоты. Дорогая бумага, дорогие чернила, печати. Молча взглянул на султаншу. Что это такое?
— Почитай, — снова велела она.
Рустем пошелестел одной грамотой, другой, третьей. На всех печати шах-заде Мустафы. Письма к санджакбегам Сиваса, Диярбакыра, Болу, Коньи. Сплошь из вопросов. Какие изменения приветствовали бы в империи? Как вы относитесь ко мне? Будете ли верными мне? Против кого прежде всего необходимо направить силу исламского войска? Что вы думаете о чужеземцах в Стамбуле?
Все это трудно было взять в толк даже Рустему с его острым умом. Он растерянно взглянул на султаншу.
— Читай еще, — велела она.
Он продолжал читать. Мустафа спрашивал у начальников племен минбаши, какое им необходимо оружие. Писал янычарам в Стамбул, называя империю оскопленной (намек на великого визиря-евнуха), и спрашивал, долго ли они будут все это терпеть.
Дерзкие письма, за которыми улавливался звон оружия. Если это не подделка, тогда что же это?
— Страшно, визирь? — жестко спросила Роксолана. — Ты побледнел, читая эти послания. А что же делать мне? У меня побледнела душа! Мои сыновья не ждут смерти великого султана, они наслаждаются жизнью под его благословенной тенью, а сын этой черкешенки уже с малых лет ждет смерти своего отца и всех своих братьев, ибо только эта смерть открывает ему путь к престолу, а его матери дает возможность возвратиться в Топкапы и занять покои валиде. Сын черкешенки потерял терпение, он начинает верить, что султан Сулейман не умрет никогда, и он не ошибся, ибо так оно и будет, по крайней мере для самого Мустафы! И эта ничтожная Махидевран никогда не ступит за ворота великого дворца, потому что изгнанные султанши не возвращаются, не возвращаются! Но где же были вы, визири, опора трона, вернейшие люди падишаха? Почему не поймали преступную руку, почему не заметили, не разоблачили, не перехватили, не защитили? Почему?
Рустем не привык, чтобы на него нападали. Защищаться не умел, не любил, а тут и защищаться не приходилось. Всегда считал всех вокруг дураками, теперь не мешало и самому прикинуться дураком. Да и было перед кем — перед самой султаншей!
— Ваше величество! Ну какие же из нас визири? Сулеймана-пашу слуги полдня поднимают с постели, а вторую половину он думает лишь о том, как будет укладываться в постель своей тушей. Хусрев-паша не успевает съесть какой-то кусок, как он из него выходит, не задерживаясь и не оставляя никакой поживы. Он ждет, когда уж умрет от голода, и мы ждем, когда он умрет, чтобы освободил место для кого-нибудь другого. Четвертого визиря султан назвать не хочет, колеблясь между двумя молодыми проходимцами, взятыми еще из пажей покойного Скендер-челебии после его казни в Багдаде, — между Ахмед-пашой и Мехмед-пашой Соколлу. А я — взгляните на меня, ваше величество, хотя я и зять ваш, но голова у меня из одних лишь костей, как у коня, только у коня и кости умнее, потому что он умеет подставлять спину, я же не умею и этого.
— Не умеешь подставлять спину, придется подставлять голову, — резко промолвила Роксолана, не поддаваясь на мрачные шутки Рустема. — Как это так получается, что при дворе тысячи дармоедов, а спасать султанскую власть от опасностей должен один лишь Гасан-ага?
— Гасан-ага? — Рустем лишь теперь вспомнил о доверенном султанши. Выходит, этот человек здесь не для того лишь, чтобы подать ему свиток с письмами Мустафы. Подает то, что сам и раздобыл.
— Как же Гасан-ага раздобыл все это добро, ваше величество?
Она кинула на Рустема взгляд, от которого холодеет сердце.
— Как? А ты не знаешь? За золото, которое вы гребете из султанской сокровищницы и все прячете под себя. А его надо пускать на дела государственные. Платить там, где это нужно. Все покупается и продается. Продаются даже оракулы, что доказали когда-то лидийские цари Мемнады, подкупая дельфийскую пифию.
Что это за дельфийская пифия, Рустем, разумеется, не знал. Знал Коран, которому его обучали еще малым мальчиком, вбивая в его стриженую голову верность исламу и новым хозяевам, знал оружие, жестокость, неволю, суровую жизнь и коней. Правда, Пифией звали кобылу, на которой он когда-то учил султаншу ездить верхом. Кобылу назвала султанша, а выбрал ее еще жеребенком он. Разбирался в этом в совершенстве. Хорошего коня видел с лёту. Глаза поставлены близко, лоб округлый, как своды в мечети, взгляд ясный, огнистый. Узкие губы, продолговатые розовые ноздри, будто у породистой женщины, лебединая шея, сухопарая морда, шелковистая грива, короткая лоснящаяся шерсть, длинный хвост, а грудь, грудь! Как у султанши грудь, рвущая все самые просторные шелка. И эта женщина — его теща? Надолго ли? На счастье или на беду?
— Ладно, — вздохнула Роксолана, — кто чего не умеет, тому уже и не научиться. Не для этого тебя позвала. Хочу, чтобы ты эти письма передал его величеству султану.
— Я? Султану? Но ведь не я же их раздобыл.
— Скажешь, что раздобыл ты, потому что знаешь всех анатолийских санджакбегов, жил среди тех диких племен, умеешь находить с ними общий язык, вот потому и попали все эти письма в твои руки.
Теперь у Рустема уже не было сомнений, что его и впрямь отправят снова в дикие горы, пускай и дальше находит общий язык с непокорными племенами. Но перед султаншей не станешь ни вздыхать, ни жаловаться. Он склонил мосластую голову в поклоне, дождался, пока Роксолана милостиво кивнула им обоим с Гасаном, быстро попятился к двери, протискиваясь впереди доверенного султанши, которого с огромнейшей охотой разорвал бы на маленькие кусочки за его невиданную находчивость.
И еще неизвестно, как примет эти проклятые письма султан!
— Хоть расскажи, чтобы я знал, как ты их добывал! — бросил Рустем Гасан-аге, когда они вышли от султанши.
— Рассказать легче, чем добыть, — улыбнулся тот.
Просила ли Роксолана падишаха за Рустема или Сулейман и сам не захотел подвергать зятя людскому осуждению, он принял решение неожиданное, но, может, единственно правильное. Мустафе в Манису немедленно был послан фирман, согласно которому шах-заде переводился в далекую Амасию, а на его место властелином провинции Сарухан назначался Мехмед, старший сын Роксоланы и, получалось теперь, неназванный, но вероятный наследник трона. Фирман об изгнании Мустафы из Манисы повез сам великий визирь Сулейман-паша, который шел с войском против восставших курдов и одновременно должен был присматривать за шах-заде.
Рустем посмеивался себе в ус: «Меня из Диярбакыра вырвали, евнуха посадили туда, как репу, но разве репа вырастет на камне?»
Сам же Рустем был назван сераскером похода на Венгрию, и теперь уже над ним насмехались янычары: «Все уже было, но конюх еще никогда не водил нас на войну!»
Войны, собственно, никакой не было. Австрийцы, кинувшиеся было на Буду, испугались османской силы и откатились. Зачинщика Майлата выдали султану никопольский санджакбег Ахмед и Петр Рареш, надеявшийся снова завоевать благосклонность султана. Закованный в цепи, эрдельский воевода был отправлен в Стамбул, где его проглотили подземелья Эди-куле. Тем временем бесчисленное османское войско окружило Буду, и Сулейман послал к Изабелле гонцов, которым велено было передать королеве, что мусульманский закон не разрешает султану посетить ее лично, поэтому пусть пришлет к нему сына в сопровождении вельмож, которые храбро защищали столицу от австрийцев.