Все в чужое глядят окно - Громова Наталья Александровна 9 стр.


"В пайковые периоды - а таких у нас было несколько, - писала Н.Я. Мандельштам в своих воспоминаниях, - главной литературной сенсацией служили выдачи в магазинах, куда прикрепляли лучших".

В архиве Луговского сохранилось письмо в Совнарком Узбекистана от Московского комитета драматургов, возглавляемого Н. Погодиным. Когда Наркомторг приступил к раздаче так называемых "зимних пайков" (речь идет об осени 1942 года), предназначенных для деятелей литературы и искусства, драматургов в этих списках почему-то не оказалось. Это вызывает законное возмущение. "Автор идущей в театре пьесы, если он не член ССП, пайка не получает, а актеры, играющие в его пьесе, указанным пайком пользуются".

Оставленные вещи

Еще до войны, в 40-м году Ахматова начала "Поэму без героя", поэму об ушедшем, растаявшем времени, которую, как она написала в предисловии, вызвал к жизни "бунт вещей". Вещи в доме, оставленные близкой подругой Анны Андреевны О. Глебовой-Судейкиной, эмигрировавшей в Париж, "вдруг потребовали своего места под поэтическим солнцем". В них жила память о прошедшей эпохе. Работа над поэмой в эвакуации, где не было не только вещей, но вообще ничего своего, придавала ей иной смысл и объем текста.

Однажды Чуковская прочла Ахматовой свои стихи:

Я там оставила, я не взяла с собой,

Среди вещей любимых позабыла Ту тишину, что полночью пустой Мне о грядущем внятно говорила.

Теперь она убитая лежит В той бывшей комнате - фугаской иль снарядом,

И зеркало, где страшное дрожит Лицо судьбы, - убито с нею рядом.

"Я как раз в последние дни, - сказала ей Ахматова, - все думала написать о вещах, оставленных там, и о тех, которые взяла с собой... Теперь не придется..."

Мысли о том, что оставлены в Москве и Ленинграде не просто предметы, мебель, стены, оставлено что-то ещё более существенное - прошлая жизнь, исчезнувшие запахи, вчерашние радости, приходили в голову самым разным поэтам. И поразительно, как на фотографиях, сделанных до и после войны, меняются лица, словно какая-то тень набежала на них. Никогда и никто уже не будет прежним. Теперь все предметы, ощущения, настроения делятся на те, что были "до и после". Слово "довоенный" стало вмещать в себя целый уничтоженный мир...

Что же касается быта, уклада... Порвалась последняя нить, связывавшая 30-е годы с 20-ми и - через них - с началом века. 40-е годы перерубили время навсегда.

Отсюда поэма-прощание с прошлым веком; Ахматова, как никто другой, почувствовала, что прошлое закончилось именно во время войны, а не с приходом большевиков.

Луговской в те ташкентские годы тоже задумался о разрыве во времени, о внезапно открывшейся бездне. Он пробовал то одно, то другое название для своей книги поэм: "Жизнь", "Книга Бытия", "Книга Жизни", "Середина века", пытаясь определить масштаб произошедших в ХХ веке катаклизмов, изменивших и судьбу каждого человека, оказавшегося в водовороте истории.

Он пытался разгадать законы этого кошмара и определить в нем место человека, естественно стремящегося к счастью, к уюту, с его представлением о счастье и об уюте.

Все вещи, все предметы, все движенья,

Которые я вижу на пути,

Мне заменяет тонкий, нестерпимый Холодный запах необжитых комнат,

Где страсть и смерть, и мерзость и любовь Сошлись поспешно в бешеном единстве.

Я вижу все - оставленные книги,

Оставленные рукописи, двери,

Незамкнутые, белые; буфет,

Свидетель бородатых поколений,

Картины в бедных, потемневших рамах,

Что до сих пор висят в моей столовой ...

Мы преступили все противоречья И вышли прямо к морю простоты,

Иль пустоты - а что верней - не знаю.

Об этом, верно, знает мой отец,

Он спит на Алексеевском кладбище,

Что за Сокольниками. Все тот же воздух В оставленной квартире сохраняет Сухие линии движений, жестов,

Голов и профилей, и тени разговоров,

И тени клятв, и тень моей судьбы.

Поэма из книги "Середина века" так и называлась - "О вещах" (здесь цитируется её первый вариант).

Распределитель

Но была и абсолютно бытовая проблема. Когда уезжали в Ташкент из Москвы, стояла поздняя осень, многие захватили только самое необходимое.

Новым обитателям Ташкента все труднее было переносить жару. Тамара Груберт пишет весной Татьяне Луговской из Москвы: "У вас скоро будет жарко. Как ты? Ведь все летние платья у меня в сундуке. Ищу оказией переслать, но пока безрезультатно". Тамара Эдгардовна - первая жена Луговского осталась в Москве в их общей большой квартире в Староконюшенном переулке.

Ирина Голубкина, мать другой дочери Луговского - Людмилы, была в эти дни в местечке Куропаткино, недалеко от Самарканда и Ташкента, где работала в госпитале. "О том, что ты чувствуешь себя плохо, что жизнь твоя полна тревог и неприятностей, - писала Луговскому она, - что материально скверно - я представляла до получения твоего письма. Даже в Ташкент вы (писательская среда) умудрились перенести все отрицательные условия существования Москвы. Ты так же неисправим".

Итак, наступала весна, война продолжалась, и писатели, поэты и драматурги, а главное, их жены стали через спецраспределители добывать себе одежду. Наверх, наркому торговли пошли письма с просьбами, в частности, и от московских драматургов: "За год пребывания в Ташкенте небольшое количество белья, носков и проч её совершенно износилось, возобновить запас их по местным условиям было невозможно, и к настоящему времени ряд наших товарищей, в том числе и руководящих членов Бюро Комитета, очутились в весьма затруднительном и, даже можно сказать, бедственном положении. Им необходимо срочно помочь, отпустив для них хотя бы минимально количество носильного белья (по три пары), носков (по 6 пар), носовых платков (по 6 шт.), обуви (по 1 паре) и по 1 костюму. ...

Учитывая, что выдать все просимые вещи для всех членов нашего коллектива может оказаться затруднительным, Бюро сделало отбор наиболее нуждающихся товарищей, список которых помещен на обороте настоящего письма, и выражает уверенность, что такое небольшое количество не сможет затруднить выполнение нашей просьбы".

Список остро нуждающихся литераторов тоже сохранился в архиве Луговского, хотя его имени там не было, но примечательно, что остро нуждающимися в основном оказались парторг, председатель Ревизионной комиссии и прочие не "знатные" товарищи. Так они обсуждали и голосовали часами подряд по поводу носков, носильного белья и носовых платков.

Мария Белкина с юмором описывала одно из таких распределений: "Бытовая комиссия ССП решила добыть эвакуированным писателям вещи ширпотреба. Для этого на Первомайскую в Союз выехал директор универмага с продавцами и кассиром. ... Все проходит под лозунгом "остро нуждающимся эвакуированным писателям". Итак, сцена: узкий зал, в обычное время столовая, сейчас за сдвинутыми столами накиданы груды товаров - одеяла, ичиги (узбекские сапожки), шелка, шерсть и прочее. Стена стеклянная, окна в сад, видны деревья ... Слева и справа две двери. За дверями толпа. Слева "нечистые", справа "чистые".

Лесная (толстая, хромая женщина, кажется, писательница, что написала - неизвестно, подходит к дверям налево сквозь стекло). "Товара на всех хватит! Спокойствие, спокойствие... (подходит к дверям) граждане, граждане, в первую очередь будут отпускаться товары членам президиума, членам комиссии, отъезжающим на фронт, в Москву и больным".... Первая мадам Иванова, в собольей курточке, вид явно "остро нуждающийся", Лежнев, Погодин, Шназман (директор столовой) и пр. пр. знакомые и родные, друзья и товарищи. Все бросаются к прилавкам. ...". Часть текста в письме вычеркнута военной цензурой, которая сочла такие описания неприемлемыми.

Тамара Иванова, жена Вс. Иванова, вместе с Е. Пешковой, известной хлопотами об арестованных и ссыльных, благородной деятельностью в Красном Кресте, работали в Ташкенте в Комиссии помощи эвакуированным детям. Вместе с женами крупных партийных работников, тоже из этой комиссии, были связаны со всеми распределителями и внешне сильно отличались от обычной эвакуированной публики. Всегда изысканно одетые, прекрасно причесанные дамы составляли элиту писательских жен. К сливкам писательской колонии относились также Людмила Ильинична Толстая и Надежда Алексеевна Пешкова (вдова сына Горького). Отсюда и некоторая ирония к именитым в письмах Марии Белкиной.

Елена Сергеевна и Татьяна Луговская решили делать шляпки и продавать их обеспеченным дамам из эвакуированных. Делали они шляпки из подручного материала; обрезков материи, проволоки, - стирали, красили, крахмалили - и дело пошло. Появились первые клиентки. Уговорить даму купить изысканную шляпку, да ещё в условиях жары, было делом несложным. Кроме того, вкус Елены Сергеевны казался покупательницам безупречным. Товар стали брать. Но каков был ужас модисток, когда выяснилось, что клиентки не могли дойти в них даже до порога дома - шляпки подло разваливались, рассыпались прямо у них на голове. Незадачливые модистки прекратили свое производство.

Алайский рынок

Как и в любом восточном городе, рынок, рыночная площадь были центром. К ним стягивались улицы, здесь узнавали новости со всего света, рассказывали последние городские сплетни. Теперь, во время войны, именно здесь сосредоточивалась жизнь людей.

Умение обменивать вещи на продукты или одни продукты на другие высоко ценилось в писательской среде.

"Это делали все, - вспоминала Надежда Яковлевна о тех днях, - но мы с ней (Ахматовой. - Н.Г.) не умели делать то, что делают все, ... то есть получать паек бубликами, менять их с приплатой на хлеб, лишнюю часть хлеба снова обменивать, а на приплату выгадывать горсточку риса... У нас закружилась голова от множества тонких операций, на которые были способны все, а нам решительно не везло, потому что я иногда промаргивала самые основные предметы обмена".

Дополнительный паек для Ахматовой появился непостижимым образом. В Ташкент по правительственному проводу позвонил сам Жданов (!) и попросил позаботиться об Ахматовой, вспоминала Надежда Мандельштам.

"Он, наверное, объяснил, кто она ("наш лучший", "наш старейший поэт"), и в результате приличный писатель из эвакуированных спроворил ей два пайка в двух магазинах и жена писателя, женщина с милицейским стажем, приносила домой выдачи и кормила Ахматову. Когда они уехали, второй паек отсох, так как требовалась новая доза хлопот и улещиваний".

Здесь ещё одно странное сближенье - Жданов, заботящийся об Ахматовой. Партийный деятель, который после войны своим знаменитым докладом 1946 года о журналах "Звезда" и "Ленинград", об Ахматовой - "монахине и блуднице" нанесет ей почти смертельный удар, после которого она с трудом оправится. Но в тот момент власть оберегала великую поэтессу, надеясь, что её поэзия ещё пригодится.

Об Алайском рынке, существовавшем во время войны в "развратной пышности" изобилия, ярких красок, дорогих вещей и нищеты, вспоминали почти все обитатели Ташкента. Художница Валентина Ходасевич с горечью писала о том, что Союз художников не позаботился о пайках для своих членов, пришлось идти менять вещи на базар, чтобы купить еды, а вернулись голодные, с огромным старинным подносом, повесили его на стену и любовались.

"А базары, на которых из-за бедности ничего нельзя было купить, казались необычайно живописными и изобильными. Фламандские натюрморты и узбекские узкие глаза. Орехи, сахар, сало, виноград и астрономические цены. И ни копейки никогда не уступят", - вспоминала Татьяна Луговская.

"Азиатский, красочный, веселый, сытый базар! Золотистые, солнечные дыни, оранжевые тыквы, прозрачные, подвешенные гирляндами гроздья винограда, бочонки меда, мешки с белоснежным рисом, бархатные домики молотого красного перца, розовые куски сала с тонкой коричневой прослойкой мяса, бараньи туши, подвешенные за ноги, живые бараны с огромными, хоть на тачке вези, курдюками и одуряюще пахнущий, прямо с пышущих углей - шашлык! Горячий, чуть не дымящийся плов, который узбечки носили в чугунах, завернутых в толстые ватные одеяла, и тут же могли положить на алюминиевую тарелку, или в горсть, или на газету. И такие соблазнительные, с поджаристой корочкой, лепешки - вожделение всех голодающих и недоедающих!

Помню, как при мне, - писала Мария Белкина, - на этом базаре несколько здоровенных узбеков в ватных халатах, надетых прямо на голое тело, подпоясанных разноцветными кушаками, навалились на одного тощего, беднолицего юношу, который стащил лепешку и судорожно глотал её, не прожевывая, боясь, что её могут отнять. Его били ногами человек пять, перебрасывая его от одного к другому, а он не защищался - покорно принимал побои. Мы с одной узбечкой бросились к торгашам, умоляя их не калечить парня, но они нас отпихнули..."

Где-то среди богатых прилавков ходил голодный сын Марины Цветаевой Мур Эфрон.

Луговской, как уже говорилось, переживая острую депрессию, уходил на рынок, сидел на ступенях, валялся в пыли... Его существование проходило у всех на глазах, но мало кто понимал, что с ним творится.

Три дня сижу я на Алайском рынке,

На каменной приступочке у двери В какую-то холодную артель. ...

Идут верблюды с тощими горбами.

Стрекочут белорусские еврейки,

Узбеки разговаривают тихо.

О сонный разворот ташкентских дней!

Я пьян с утра, а может быть, и раньше... ...

Поэт сидит на заплеванных ступеньках среди роскошного изобилия красок, а вокруг восточный базар, в котором он чувствует себя юродивым, нищим поэтом и, может быть, оттого абсолютно свободным. Его узнают, ему наливают. А он не стесняется, не боится унижения. И в отличие от Ахматовой - просит. Он все более и более уходит от себя вчерашнего, довольного, благополучного. Все это станет темой поэмы "Алайский рынок".

В начале 1942 года М. Белкина писала в посланиях мужу на фронт нечто вроде хроники ташкентской жизни. "Луговской - старая пьяная развалина .... Пьет, валяется в канавах, про него говорят "Луговской пошел в арык"..."

"А Володя запил, и пил ужасно, пока мама не умерла, а потом как отрезало, - вспоминала Татьяна Луговская. Она подробно рассказывала как они перевозили безнадежно больную в квартирку на Жуковскую: - ...я там даже уют навела, я захотела перевезти маму домой. Но очень трудно было найти перевозку. Мы с Володей даже в исполком ходили, он все пальто распахивал, чтобы орден было видно. Наконец, нам дали разрешение: если привезут раненого и больница его примет, на этой перевозке отвезти маму.

Я трое или четверо суток дежурила в проходной. Наконец, однажды ночью повезло - привезли военного в больших чинах и его приняли. Я бросилась собирать маму, а она ни в какую - сознание же мутное. Тут случился один врач, ему было по дороге с нами, и он маму уговорил как-то, а то шофер уже пришел туда, что ему нужно ехать. Надели на неё пальто задом наперед, погрузили и поехали. Врача по дороге высадили, подъехали к дому, шофер носилки поставил на землю - дальше как хотите - и уехал. Ташкентская зима, слякоть. Но тут Поля прибежала, помогли.

Дома мама немного отошла, стала узнавать. Один раз кто-то зашел, а она вызвала Полю - "Как ты встречаешь гостей? Купи торт, пирожные".

Татьяна Александровна говорила, что испытывала ужасные муки стыда за пьющего брата и однажды, уже познакомившись с Ахматовой, зашла к ней в подавленном состоянии. Ахматова спросила, что с ней. И настояла на ответе. Татьяна Александровна призналась, что боится возвращаться домой, её унижает пьянство брата, которое видно всем. На это Ахматова достаточно жестко заметила, что её брат - поэт, у него могут быть падения, а без падений не бывает и взлетов.

Что мне сказать? Я только холод века,

А ложь - мое седое острие.

Подайте, ради бога.

И над миром Опять восходит нищий и прохожий,

Касаясь лбом бензиновых колонок,

Дредноуты пуская по морям,

Все разрушая, поднимая в воздух,

От человечьей мощи заикаясь.

Но есть на свете, на Алайском рынке Одна приступочка, одна ступенька,

Где я сижу, и от неё по свету На целый мир расходятся лучи. ...

Моя надежда только в отрицанье.

Как завтра я унижусь, непонятно.

Остыли и обветрились ступеньки Ночного дома на Алайском рынке.

У Всеволода Иванова в дневнике от 10 сентября 1942 года записан рассказ Луговского о некоем капитане Лейкине, с которым он познакомился в шашлычной возле Алайского рынка: "... Стена народу в шашлычной. Перед капитаном, что в казачьей одежде с чубчиком, четыре бутылки водки, нераскупоренные, в ряд.

Какой-то армянин в украинской рубахе задел нрзб и разорвал от края и до края. ....

Опять та же игра. Пляшут с неподвижными, идольскими лицами два инвалида - безногие, безрукие. Капитан начинает бранить тыл, разврат ... и сам выбрасывает из сумки деньги за двадцать пять шашлыков. Затем брань с "пехотинцами", бегство на базар за помощью. "Пехотинцы" ругают кавалеристов... Инвалиды пляшут перед пехотинцами. Армянин брюхом ложится на виноград, покрывающий грязный стол, и сумку с деньгами, оставленную капитаном Лейкиным...

Когда он рассказывал, я думал о людской привычке: привыкнув убивать вернувшись, как жить мирно? Ведь после прошлой войны продолжалась война классовая, где подобные капитаны Лейкины могли проявить себя ...".

Эти почти брейгелевские картинки красноречиво свидетельствовали, что советский мир на войне, так же как и в лагерях - исчез или же уменьшился шагреневой кожей до размера заметки в газете "Правда"; советские писатели и поэты, столько положившие на созидание его в своих произведениях, столкнулись с тем, что его на самом деле нет. Было то, что подмигивало с брейгелевских картин - злоба, хитрость, зависть, глупость или сияло с икон - доброта, милосердие, сострадание.

Война давала каждому поэту или писателю великий шанс - оказаться рядом с капитанами Лейкиными, оказаться рядом с калеками и инвалидами, когда они дико танцуют, пьют, ругают пехотинцев или кавалеристов. Луговской опишет эту шашлычную в одной из своих поэм:

Назад Дальше