Когда позвонила та — позвала его к телефону, а сама пошла в ванную, включила воду, чтобы не слышать.
Боялась его обнюхать или перед стиркой что-то найти в вещах — просила самого посмотреть, не забыл ли что в карманах.
Старалась быть с ним легкой — так сестра целует брата утренним поцелуем:
— До скорого!
Жить, будто мир не рушится. Не ходить по дому в слезах. Стирать и гладить, потому что, если придет к той в неглаженной рубашке — пожалеет и выгладит.
Когда появилась мастерская, стало легче, он оставался там ночевать на диване.
Утром, когда не хочется вставать и жить, — улыбнуться. И еще раз улыбнуться. И еще.
Сказать давно не беленному потолку слова благодарности.
Дети ведь не от семени.
Родилась дочка, ребенок поздний, долгожданный, намоленный. С большой помятой головой — при родах разодрала материнскую плоть в клочья.
Обезьянка родится и сразу хватается за мамину шкуру, а ребенок рождается, и ему даже не за что уцепиться — голый, беззащитный.
Горячая волна, поднимавшаяся от младенца, соединила их заново, по-другому. Снова стало ясно, почему они вместе.
Молока было мало, и она ревновала к молочной бутылочке.
Он любил сам переодевать дочку. Говорил, что у нее пальчики на ногах, как леденцы.
После рождения Сонечки ей было не до ласк, а он не настаивал, и снова прошло сто лет.
Дочкины болезни отнимали тело и душу, и стало легче объяснять себе его нелюбовь. Теперь можно было себя ругать за то, что стала меньше уделять ему внимания из-за ребенка, ведь муж почувствовал себя одиноким и покинутым. Когда ребенок заболевал, она думала только об этом, ничего другого для нее больше не существовало.
Делали прокол уха, муж не выдержал и ушел из кабинета подальше от крика. Она положила головку дочки себе на колени и зажала руками, как тисками. Соня смотрела на нее снизу вверх испуганными глазами, не понимавшими, почему ее привели на эту боль, и кричала, не вырываясь, смирившись.
Перед зеркалом оттягивала себе пальцем кожу под глазом и не верила — сколько морщин! Начала терять волосы, в ванной слив забился — вынула мокрые слипшиеся комки. Перестала улыбаться, чтобы не показывать съеденные кариесом зубы — а та, другая, вкусно зевала, открывая в пасти свежее, молодое, здоровое.
За спиной его друзья над ней смеялись, ведь они все знали, конечно.
Иногда оставлял записку, что, может быть, не вернется на ночь. Один раз приписал:
— Ты вышла когда-то замуж за гения, а теперь живешь с самовлюбленной стареющей пустотой. Родная, потерпи меня еще!
После этого полюбила его сильнее.
Часто вспоминала, как однажды, когда стало невмоготу, закрыла глаза и вдруг почувствовала, что счастлива. Счастье, наверно, и должно быть таким, мгновенным, как укол иголкой: ребенок канючит, от клеенки несет мочой, денег нет, погода отвратительная, молоко сбежало, нужно теперь отдраивать плиту, по радио передают землетрясение, где-то война, а все вместе это и есть счастье.
Еще дождливое столетие. И еще.
Уже давно делили больше стол, чем ложе, не супруги, но сотрапезники.
Раздевались, не глядя друг на друга, ложились каждый на свой край — большая кровать и долина между ними. Ее голова уже не покоилась на его плече. Расстояние, разделяющее зимней ночью два замерзших существа, ничтожно, но непреодолимо.
В семейной постели вдруг проснуться от одиночества. Зачем-то посмотрела, как он спит — лицо совсем старое.
В доме поселился новый звук — захлопнутой двери.
Кричал на свою жизнь, а получала она, понимая, что она и есть его жизнь.
Скандалы. Затяжные, изматывающие, при затравленно хнычущем ребенке.
Один раз держал в руке чайник с кипятком, и она испугалась, что сейчас плеснет на нее, но он сдержался и полил на подоконнике горшочек с алоэ. Потом выкинула вместе с горшком в помойку, вынесла ведро, вернулась, а запах обваренного алоэ на кухне еще стоял.
Однажды пьяный стал на нее кричать:
— Не носи мне тапки в зубах!
В ванной он так и не научился задергивать занавеску душа до конца, приходилось каждый раз тряпкой убирать за ним.
И никогда не счищал после себя ершиком мазки в унитазе.
Презирал своих друзей, достигших чего-то, а доставалось опять ей. Однажды подумала, что ее жизнь для его жизни промокашка. Ему судьба что-то пишет, и тут же ею промокает — тогда его жизнь обрывками проступает на ней. Как только у него клякса, она тут же прикладывает себя.
По углам собираются комки пыли, убегают от щетки, как зверьки. Думала, чем они питаются, и вдруг поняла — ее годами.
Носки всегда разбрасывал. Огрызок на книжной полке. Обрезки ногтей на столе. Но главное — носки. Это же не мелочи, это метки. Люди ведут себя, как животные, только не могут вспомнить — почему. Люди метят свою территорию запахом из ног, оставляя след. Все животные это понимают и ходят босиком. Вот Донька любит положить морду на ноги или тапки, и запах хозяев приятно щекочет ей ноздри.
Чем труднее людям жить вместе, тем сильнее они метят.
Все боялась, что он однажды скажет:
— Я люблю другую. И ухожу к ней.
А он взял и сказал.
Уже заранее заготовил слова. Если бы она умоляла — и умоляла — остаться ради ребенка, он бы сказал — и сказал:
— Единственное, что родители обязаны сделать ради ребенка — это быть счастливыми. С тобой я несчастлив. А с ней — да. Несчастливые люди не могут дать счастья ребенку.
Она и сама понимала, что — ради ребенка — только отговорка. Просто страшно остаться одной. Ведь никто больше не полюбит.
Говорила ему, не веря сама:
— Не пори горячку! Давай отложим до лета. Повремени! Вам обоим лучше проверить себя, испытать. Вдруг это просто порыв, а пройдет время, и все остынет. Зачем тогда ломать жизнь? Если действительно захочешь тогда уйти — не буду держать.
И он тоже не верил:
— Только с ней я понял, что такое любовь.
— А как же я?
— Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал?
— Что это ошибка.
— Да это ты, ты — ошибка!
Схватила банку с мутной водой от акварели, оставшейся на столе после Сони, и швырнула в шкаф с посудой. Все вдребезги, вся комната в осколках и грязной воде. Ребенок вскочил с кроватки, остановился голыми ногами на пороге.
— Стой! Не входи сюда!
Оба бросились к Соне. Он поскользнулся, поранил руку о стекло. Она схватила дочку в охапку и отнесла в постель. Уложила, успокоила, вышла, прикрыв дверь. Стали ругаться шепотом.
Кровь никак не останавливалась, ненависть тоже.
Когда кончились слова, измазал ей кофточку на груди кровью из руки и ушел, брезгливо переступив через разбитое стекло.
Рухнула на кровать и разрыдалась, не жалея только о брошенной банке. Жалела, что ждала столько лет, чтобы швырнуть ее.
Полночи убиралась, потом взяла Сонечку к себе в постель. Та ворочалась и к утру спала поперек, оттеснив ее на самый край.
Столетия закончились.
Вечера, когда забирают Соню, самые тяжелые. Бродит по опустевшей квартире и думает.
Вдруг поняла, что у нее нет подруг. Ее подруги куда-то за годы пропали, остались только его друзья. Они теперь совсем по-другому с ней разговаривают. Всем стало некогда. Да и не хотелось смотреть в глаза тем, кто все давно знал.
Раньше снимала чулки, и Донька, виляя хвостом, лизала ей пальцы, а теперь лижет ноги той.
Попробовала напиться, купила бутылку вина — кислятина, не смогла заставить себя пить, вылила в раковину.
То берет себя в руки, то не хочет. Наткнется на его старый носок, и опять слезы.
Никто рядом не храпит, ногами не пинает, простыни в жгуты не скручивает.
У него же больной желудок. Разве та, молодая, будет следить, чтобы на завтрак у него была овсянка и чтобы вообще он ел поменьше соленого?
Поняла, чего ему не хватало в их жизни: ему не хватало другой жизни.
А вдруг он позвонит ей, пьяный, несчастный, раскаявшийся, а ее не окажется дома? Ведь он захочет сказать, что повел себя как последний идиот, что просит ее простить! Любит и возвращается. Устал и хочет прийти и положить ей голову на колени. Ведь все на свете должно заканчиваться так — мужчина, пройдя испытания, возвращается к любимой и кладет ей голову на колени.
Она старалась никуда не уходить, да и уходить некуда, пила рябиновую настойку и караулила телефонный звонок. Время от времени поднимала трубку — гудок — телефон в порядке. Однажды вылетела нагишом из душа, чтобы успеть к звонку. Это Сонечка хотела рассказать ей про папины подарки.
Соня каждый раз возвращается, вся увешанная подарками, и она подумала, что со временем он совсем перетянет ребенка на свою сторону.
Отчитывала его, когда привез дочку в воскресенье вечером:
— Я, получается, всю неделю зануда, пилю, все запрещаю, придираюсь, требую, воспитываю, а ты — добренький, развращаешь ребенка, слова «нет» вообще не существует, балуешь, приучаешь ее к тому, что я не могу ей позволить!
Заметила, что он все еще ходит в свитере, который она ему связала.
Соня пляшет на кровати, хвастается:
— Смотри, какие мне папа часики подарил. Слышишь? Как кузнечики!
Закричала на нее:
— А ну спать немедленно!
Засыпает не с новыми игрушками, а со своим облезлым тигренком.
Еще стал посылать Соне открытки с рисунками — лисы, зайцы, какие-то уроды с двумя головами, трехглазые, одноногие, все улыбаются, машут лапами, зовут. Сначала выбрасывала, потом перестала, когда заметила, что открытки пронумерованы. Соня прикрепляет их булавками к стене над своей кроваткой. Разговаривает с ними перед сном.
Варила Соне кашу на ужин, засмотрелась в окно, там прохожие тусклого окраса. Торопятся и не знают, что счастливы. Каша подгорела. Села за стол, положила голову на согнутую руку и заревела. Тут Соня вошла:
— Мама, чем так пахнет? Что с тобой? Ты плачешь?
Стала утешать, как взрослая, гладить по голове:
— Ну что ты, мамочка, ну, подумаешь, каша!
Сонечка почти уже перестала мочить по ночам постель, а теперь, после его ухода, снова все началось.
Читали какую-то детскую книжку, а там девочка идет на блошиный рынок, где продаются старые куклы, и вдруг понимает, что куклы — это умершие девочки. Как можно такое писать для детей?
Ехали в поликлинику, и Сонечка вдруг спросила громко на весь трамвай:
— Мама, а папа ушел от нас из-за меня?
На каникулах они забрали Соню на неделю. Почти перестала выходить из дома, мусор не выбрасывала, посуду не мыла, простынь не меняла, белье не гладила. С пыльными зверьками мокрой тряпкой не сражалась, сдалась. Ей казалось, что это месть. С диеты перешла на шоколад. И это месть.
Волосы свисают грязными сосульками и пугают сединой.
Смотрела в зеркало на складки вокруг глаз, сухую кожу на щеках, увядающую шею. Женщина высыхает сначала изнутри, в душе, а потом снаружи.
Думала: как же так — вот вены разбежались ручейками по ногам, волосы на лобке седеют. А это уже давно началось расставание с телом.
Смотрела на свои портреты, развешанные по стенам, вспоминала, как позировала голая и он прерывался, чтобы целовать ее везде, и теперь спрашивала себя:
— Кто там на холсте? А я тогда кто?
Стала разговаривать сама с собой:
— Нужно открыть форточку и пойти на кухню поставить чайник. Слышишь?
— Зачем?
— Затем. Для этого нужно хотя бы временно полюбить себя.
— Полюбить себя? За что?
Загадала — вот сейчас примет душ, приведет себя в порядок, оденется, накрасится, купит на остановке букетик цветов себе, и что-то произойдет.
Произошло.
— Ада!
Обернулась.
Ветеринар, к которому ходили с Донькой. Сонечка называла его доктором Айболитом. Всех излечит, исцелит добрый доктор Айболит! Девочке ведь никто не объяснил, что ему привозят здоровых кошек и котов, а увозят кастрированных, с вырванными когтями.
— Адочка, а вам свобода на пользу. Какая вы!
Все все знают. Приобнял за талию, а раньше ничего такого себе не позволял. Ухмыльнулся нагло.
— А не поужинать ли нам вместе, раз такая встреча?
Подумала, что вот оно, чудо.
— Отчего же нет? Пригласите меня в ресторан и закажите что-нибудь дорогое!
Сидели в углу, окруженные зеркалами.
Официант все время стоял рядом, глядя на свое отражение, поправляя бабочку, одергивая манжеты.
Айболит рассказывал смешные случаи из практики. Она хохотала.
Официантка, собирая пустые тарелки, низко наклонилась над столом, позволяя заглянуть в глубокий вырез. Он заглянул. Улыбнулся, будто извиняясь, мол, что поделаешь, мы — рабы инстинкта.
— Когда всю жизнь занимаешься случкой да усыплением, поневоле сделаешься романтиком.
Спросила, выпив шампанское до дна и подставив бокал, чтобы налил еще:
— Если всю жизнь любишь одного, разве можно полюбить другого?
— Да ты спрашиваешь это уже третий раз!
— В третий раз?
Только теперь почувствовала, что уже давно пьяная.
Ей казалось, что все кругом догадываются, куда и зачем она сейчас пойдет.
Уходя, в зеркало увидела, как официант лизнул блюдо.
Когда вышли из ресторана, Айболит стал целовать ее в губы. Она повисла у него на шее и попросила:
— Только не ко мне!
Пришли к нему, он, надевая тапочки в темноте, шепнул:
— Не беспокойся, жена с детьми на даче.
Когда Айболит стал стягивать с нее трусы, она заревела и призналась сквозь слезы, что уже годы не спала с мужчинами. Он подумал: «Хорошо, значит, ничего не подцеплю».
Сопел и тужился, но никак не получалось.
Ушел в ванную и заперся.
Она ждала-ждала, потом оделась второпях и выскользнула из квартиры.
В голове мелькнуло — была бы зима, можно было бы напиться до потери пульса и замерзнуть на улице.
Страшно было не от смерти, а от того, что наступит после. Голую, ее будут осматривать, вспорют живот, чтобы убедиться в чем-то, и так понятном.
Всего-то дел — принять порошочек.
Почему-то подумала, что вот в последний раз в жизни спускает воду в унитазе. Спустила еще раз.
Набрала пригоршню таблеток, стала глотать. Забыла взять что-нибудь запивать — пошла в ванную и запивала водой прямо из-под крана.
Таблетки оказались такие большие, что не глотались — пришлось ломать. Сидела на краю ванны и ломала.
Вспомнила, что заперла входную дверь, нужно открыть. Пока шла через комнату, почувствовала, что ее уже качает.
Легла на кровать.
В голове началось гудение. Комната замерцала, поползла по кругу.
Пододвинула телефон поближе. Набрала номер.
Трубку взяла та, другая. Ничего не понимала спросонья.
— Позовите его, я хочу поговорить с моим мужем!
— Вы знаете, который час?
— Нет.
Он взял трубку.
— Что случилось? С ума сошла? Соню разбудила!
— Я наглоталась таблеток. Мне страшно. Я не хочу умирать. Пожалуйста, приезжай!
Язык у нее уже заплетался.
— Вызови себе «скорую»!
— Приезжай!
— Давай я вызову тебе «скорую».
— Прошу тебя!
— Как же я тебя ненавижу! Сейчас приеду.
— Только без нее!
— Хорошо. Я сейчас. А ты постарайся вызвать рвоту.
— Подожди!
— Что еще?
— Я тебя люблю.
— Я еду, еду!
Та, другая, хотела спать. Ей рано утром было нужно на работу.
***
Сашенька моя!
Вот опять передо мной лист бумаги — моя связь с тобой. А с другой стороны, как может какой-то глупый лист соединять нас, когда все, что нас разделяет, кажется таким ничтожным и никчемным! Разве могут быть какие-то перегородки, разделяющие тебя и меня? Ты ведь тоже это чувствуешь, да?
Милая моя, хорошая! Если бы ты знала, как хочется домой!
Наверно, поэтому мне так важно писать тебе. Когда пишу, я будто возвращаюсь.
Сегодня Кирилл попросил, если с ним что-то случится, передать его сумку матери, и усмехнулся:
— Она в этом во всем ничего не поймет, конечно.
Он все время говорит о ней с такой нежностью.
Отсюда, из такой дали, и я начинаю понимать, что все мое непонимание с мамой, моя нелюбовь к ней — вздор.
Сейчас бы я простил ей все обиды и попросил прощения за все, что ей пришлось от меня вынести.
А начал бы с того, что признался в одной вещи, которая мучит меня все эти годы и в которой я никак не мог ей признаться тогда. Понимаешь, Сашенька, это очень глупая история. Я играл с монетами на подоконнике. Помнишь, наш широченный подоконник? Или это он мне тогда таким казался? Так вот, я играл монетами — ставил на ребро и щелкал пальцем по краю так, что она крутилась, превращалась в звонкий прозрачный шарик. А потом взгляд упал на широкую хрустальную вазочку, в которой лежали мамины украшения — брошки, браслеты, серьги, и там я увидел ее кольцо. Обручальное кольцо, которое ей подарил слепой. И так вдруг захотелось запустить его кружиться по подоконнику, как монетку!
Несколько раз не получилось, оно выскакивало, прыгало на паркет, но один раз получилось! Это было очень красиво — такой сквозной полувоздушный золотой шарик выписывал круги по подоконнику и позвякивал. Особенно мне нравился звук, когда кольцо уже вращалось на одном боку и дробно билось, прежде чем замереть. А когда я щелкнул по нему ногтем еще раз, кольцо выпрыгнуло в окно.
Я побежал на улицу, искал его, искал, но так и не нашел. Может быть, кто-то поднял и унес.
Сперва я хотел все сказать маме, но не сказал, а она и не спросила. А потом, когда спросила, было уже поздно признаваться, и я сказал, что ничего не знаю. Мама ужасно переживала и все не могла успокоиться — кто мог ее кольцо украсть? Она подозревала совершенно невинных людей. Я слышал, как она говорила со своим слепым, что это наверняка соседка, а потом решила, что это врач, которого они вызывали, когда у отчима была простуда.
Мне было ужасно стыдно, но я молчал.