Письмовник - Михаил Шишкин 19 стр.


Стала замечать в нем вещи, которых раньше не видела.

С одной стороны, невероятно брезглив — в людных гостях ставит свой бокал куда-то повыше, на шкаф, чтобы никто случайно не взял, а с другой — нечистоплотен. Разбираю белье для стирки — в трусах всегда коричневые пятна.

Меня стало раздражать, как он ест. Быстро, жадно, неряшливо.

Выходим от его старых друзей, и он начинает плохо о них говорить. Этот бездарь, тот холуй. Да у него и друзей-то не осталось. Старые семейные приятели, а скорее, их жены, после того как он ушел от Ады, перестали приглашать, полагая, что дурной пример заразителен.

Он стареет и боится этого. И еще сильнее хватается за меня. И от этого чувствует себя еще более старым.

Все стал забывать — и важное, и неважное. Прибегает растерянный и спрашивает:

— Представляешь, не могу вспомнить, кто написал паркетчиков в Орсе? Мучаюсь с утра!

Иногда с ним очень хорошо, легко. А иногда накатывает такая темнота внутри.

Нам очень одиноко вдвоем.

Однажды, это было еще до того, как все случилось с Сонечкой, он сказал:

— Но ведь нам было когда-то хорошо друг с другом?

— Да.

— Что происходит?

И сам объяснил:

— Ты знаешь, мы с тобой — как зеркала Френеля. Взяли два зеркала, которые отражают свет. Соединили друг с другом. И под каким-то углом два световых луча породили тьму.

Время от времени мы устраиваем скандалы, как в плохом кино. Заводим друг друга по пустякам, потом кричим и хлопаем дверьми.

Иногда смотрю на все это будто со стороны: кто эти два человека на кухне? Что они говорят? Зачем?

Особенно раздражает она. Кто эта женщина? Неужели я? Нет, не может быть. А где тогда я? Что со мной стало? Куда я делась?

— Ты не так готовишь баранину! Знаешь, как делала Ада…

Неповинное мясо летит в помойку.

— Вот пусть она тебе баранину и делает!

Ведь не может быть, чтобы эта женщина на кухне была мной!

После несчастья с Соней скандалы поутихли, но и ближе мы друг другу не стали.

Он возвращается из больницы и пьет. Как-то, совсем пьяный, пробормотал:

— Ты знаешь, Саша, мне стало страшно, потому что я подумал: неужели ты — не тот человек, которого я ждал всю жизнь, неужели снова обман? Но ведь если я так подумал, то ведь оно уже так и есть?

Раздела его, уложила и допила что оставалось в бутылке.

В другой раз сказал:

— Мне показалось, что у нас с тобой — настоящее. Это когда мы вместе настоящие, а с другими только будем искать друг друга и не сможем найти. Наверно, только показалось.

Позавчера в больнице я встретилась с Адой. Она шла к дочке, тяжело поднималась по лестнице, остановилась на лестничном пролете у окна отдышаться. Мне нужно было пройти мимо нее. Она увидела меня и вдруг улыбнулась.

Я подошла.

Она вздохнула:

— Саша, я знаю, вы делаете для нашей Сонечки все, что можете. Спасибо вам. И, пожалуйста, не держите на меня зла!

Она стала медленно подниматься дальше.

Этой ночью у меня никак не получалось заснуть, и по его дыханию поняла, что он тоже не спит. Так мы оба лежали без сна, и я сказала:

— Помнишь, ты мне говорил, что совершил ошибку, женившись на Аде.

— Помню.

— Так вот, мне кажется, ты должен эту ошибку исправить и дожить с ней до конца.

***

Сашенька моя!

Как ты там? Что с тобой?

Знаю, что думаешь обо мне, ждешь, любишь, пишешь мне.

Раньше вычеркнул бы из этой фразы что-нибудь, чтобы осталось только одно «мне», а теперь все это кажется таким неважным!

Мне так не хватает твоих писем! Мы все ждем тут почту, но ее нет и, скорее всего, в ближайшее время не будет. Где-то твои письма колесят. И обязательно попадут ко мне — где бы они ни были. Жду и жду — и все равно дождусь. Получу, наверное, сразу целую охапку. Они где-то скапливаются, а потом хлынут, как через запруду…

Вот выдался часок — хочется побыть с тобой.

У нас тут хорошие новости. Ведь и здесь бывают хорошие новости! Представляешь, дипломатические миссии в Пекине еще держатся! Все думали, что люди те мертвы, а они живы. Оттуда прорвался посланный с письмом, сообщают, что они в осаде и ждут помощи. Несколько посланцев до него не дошли. Здесь готовится поход на Пекин, но сначала предстоит штурм укреплений Тянцзина. Нельзя оставлять китайскую армию у себя за спиной.

Вот еще новости — нас перевели в Восточный арсенал.

Штаб разместился в помещениях бывшей военно-инженерной академии, офицеров поселили в тех самых домиках, в которых жили немцы и англичане — профессора академии. Сейчас пишу тебе, усевшись в тени акации и закутавшись в газ от москитов. По-прежнему все изнемогают от жары. И у меня с носа капает пот на бумагу — прости за эту кляксу!

Когда мы пришли, тут везде был полный беспорядок. Видно, все жившие здесь бежали в последнюю минуту, когда арсенал уже был захвачен ихэтуанями. В комнатах и во двориках валялись кучи форменного платья студентов, китайские, английские и немецкие книги. Так странно было листать студенческие тетради, старательно исписанные чертежами, упражнениями. Повсюду разбитые чашки, перья, чернила, кисти для туши, безделушки из яшмы, шапки, китайские картины, изречения на длинных листах, разрытые сундуки и ларчики. Все брошено, порвано, побито, истоптано.

Мы с Кириллом нашли здесь богатую европейскую библиотеку. В основном книги по математике, физике, химии. Наши солдаты сразу вздумали рвать и жечь — никто их уже и не останавливает. Интересно, что все академические здания выстроены в китайском вкусе и следуют гуськом, одно позади другого. В первых зданиях помещались профессора, аудитории, лаборатории, ученые кабинеты, в следующих общежития для студентов. Позади службы и кухня.

Посреди первого двора выстроена деревянная наблюдательная вышка. Я сегодня взобрался на самый верхний ярус, откуда открывался бы восхитительный вид, если бы не думать, что здесь кругом происходит. Прямо на север от арсенала виден Лутайский канал, по обоим берегам которого китайцы выстроили батареи. На западе — китайский Тянцзин и чуть дальше европейские концессии. На юго-запад от арсенала лежит наш лагерь. На юго-восток уходит в Тонгку железная дорога. На восток тянется необозримая равнина, поросшая гаоляном. Кое-где чернеются китайские деревеньки и рощи. Где то далеко на севере и востоке в бинокль было видно движение китайских войск, по-видимому, подходивших из Лутая к Тянцзину.

С Кириллом бродили по арсеналу и поражались его богатствам. Тут оружейные мастерские, склады, лаборатории. Здесь же чеканили китайскую медную и серебряную монету. В огромных залах был целый завод, где изготавливали порох и делали ружейные патроны для винтовок Маузера и Манлихера самой последней модели. В подземных складах хранятся огромные запасы гранат разного сорта, фугасов, шрапнели. Кирилл переводил мне китайские надписи. Например, «Хранилище подземного грома» обозначает «Склад мин», а «Жилище водяного дракона» на самом деле всего-навсего «Депо пожарных инструментов».

Возле горнов, больших котлов и машин рабочие-китайцы ставили изображения божеств-покровителей труда и зажигали возле них курильные палочки. На машинах и котлах наклеены красные надписи с изречениями вроде: «Завести машину — большое счастье», «Открыть котел — великое благополучие».

Положительное в нашем переселении уже то, что мы не соседствуем больше с лазаретом и не слышно днем и ночью стонов раненых. Плохо, конечно, то, что нет больше возможности заглянуть и поболтать с тем же Зарембой или Люси. Здесь очень быстро привыкаешь к людям.

В западной части арсенала на открытом месте выстроены пороховые погреба. Жутко проходить мимо и чувствовать, что в случае удачного выстрела здесь все взлетит на воздух. И хорошо, если сразу убьет, а не искалечит.

Нет, Сашенька, это я раньше так думал. А теперь я думаю об этом совсем по-другому. Раньше мне казалось, что жить уродом или калекой — несчастье. Никчемная бессмысленность червя. Быть в обузу себе и всем кругом — зачем? Мечтал об идеальной смерти, чтобы не заметить, что умер. Раз — и исчез.

А теперь я хочу жить. Как угодно.

Сашка, как хочется жить — калекой, уродом, неважно! Жить! Не переставать дышать! Самое страшное в смерти — перестать дышать.

В лазарете меня как-то поразила такая сцена — там был раненый, все у него было перебито, руки, ноги, ждал ампутации, а какой-то весельчак рассказывал что-то смешное, и вся палатка заливалась хохотом, и этот раненый тоже рассмеялся. Я тогда не понял, не мог понять, чему он смеется. А теперь понимаю.

Пусть меня ранят, пусть стану калекой. Я буду жить! Скакать на одной ноге. Подумаешь, одна нога, зато можно на ней ускакать куда угодно. Обе ноги оторвет — пусть! В окно буду смотреть!

Ослепну — пусть ослепну, но буду тогда слушать все кругом, все звуки, это же такое чудо! Язык? Пусть останется один язык — можно будет знать, чай сладкий или не очень. Останется рука — хочу, чтобы рука жила! Ею можно трогать, ощущать мир!

Ослепну — пусть ослепну, но буду тогда слушать все кругом, все звуки, это же такое чудо! Язык? Пусть останется один язык — можно будет знать, чай сладкий или не очень. Останется рука — хочу, чтобы рука жила! Ею можно трогать, ощущать мир!

Сашенька, боюсь, что это письмо тебе покажется бредом. Прости меня, хорошая моя, за все, что тут несу. Бред не потому, что болен, а просто потому, что я — я.

И что самое удивительное — здесь каждый надеется благополучно вернуться домой.

И каждый, когда видит кого-то другого, знакомого или незнакомого, с пустыми тусклыми зрачками, восковой кожей, открытым ртом, думает невольно с радостью: он, не я! Стыдная непобедимая радость: сегодня убили его, не меня! А я сегодня еще жив!

И нельзя избавиться от мысли, что любое мое письмо, даже это, может оказаться последним. Или вовсе незаконченным. Это только в операх все заканчивается осмысленно, с последней нотой заключительной арии. А тут умирают как попало.

Сашенька, что может быть страшнее, чем умереть как попало?

Каждая минута может оказаться последней и каждое письмо, поэтому нужно обязательно сказать главное, а не писать о пустяках.

И именно потому, что каждую минуту это письмо может прерваться, мне необходимо рассказать тебе сейчас все, что не сказал или откладывал на потом.

А о чем писать? Все кажется пустяками.

Ты знаешь, есть одна история, которую я хотел тебе рассказать когда-нибудь, через много лет, когда она станет забавной. Но напишу сейчас. Вдруг потом не получится? Она никому, кроме меня, не интересна. Но мне это нужно. Она короткая.

А может, отсюда глядя, она уже стала забавной.

Я ведь встречался с моим отцом.

У мамы в серванте был ящик, который она всегда запирала. Я увидел, куда она прячет ключ. Когда никого дома не было, открыл. Там были разные документы, бумаги, квитанции. Оказалось, все эти годы мой отец регулярно посылал маме деньги. Я ничего об этом не знал. А главное, я нашел его адрес.

Маме я ничего не сказал.

Сперва хотел написать ему, но не знал — что. Потом решил сам к нему поехать. Ночь в поезде, и я стоял у его двери.

Стоял и никак не мог решиться позвонить.

Представь себе — столько лет жить и думать об этой встрече. А теперь я не мог себе объяснить, чего я хочу. Зачем мне это нужно? Всю ночь в поезде я не сомкнул глаз. Я ведь не был наивным подростком, чтобы думать, что обрету наконец близкого мне человека, о котором столько мечтал. Я знал, что встречу кого-то чужого. И я ему совершенно не нужен. Ведь он бросил меня. И за все эти годы ни разу мною не поинтересовался. Может, и на порог не пустит. Чего же я хочу? Получить ту любовь, которой был лишен всю свою жизнь? Это невозможно. Ту часть жизни, когда он был мне по-настоящему нужен, я уже прожил без него. Может быть, я мститель? Еду отомстить негодяю, бросившему жену с маленьким ребенком? Выплеснуть накопившуюся ненависть? Справедливый гнев? Ведь кто-то должен наказать его за подлость? Ударить его по лицу? Унизить? Может, мне нужно было его раскаяние, просьбы о прощении?

Странно, я испытывал ненависть скорее к матери и отчиму, чем к этому человеку, о котором ничего не знал.

А вдруг он испугается, что мне от него чего-то надо? Захочет откупиться? Ничего мне от него не надо! И будет давать — не возьму.

Мне было не по себе. И чем дольше я стоял перед той дверью, тем очевиднее становилось, что мне эта встреча, о которой мечтал с детства, больше не нужна. И он мне не нужен.

Я уже хотел идти, но тут дверь отворилась. Наверно, он почувствовал, что кто-то там стоит.

Одышливое рыхлое тело. Шумно втягивал воздух в заложенные ноздри. Я не ожидал увидеть тучного старика с набрякшими кругами под глазами, с обвисшими щеками. Это был он. Молча смотрел на меня.

Я сказал:

— Здравствуй! Я к тебе.

Меня поразило, что он сразу понял, кто я, будто тоже ждал этой минуты все прожитые годы.

Смятение на его лице было только первое мгновение, потом он поднял брови, вздохнул и просто сказал:

— Ну, проходи! Голодный с дороги?

Было странное ощущение, что происходит все не со мной, настолько это было одновременно невозможно и обыденно. Он представил меня жене и детям, сказав, что я сын Нины, его первой жены. Всем было неловко — никто к такому не был готов. Все молчали. Говорила за всех его жена, но говорила сдавленным хриплым шепотом. Объяснила, что у нее на нервной почве образовался нарост на щитовидке, давит на трахею. Странно, она чем-то напоминала мою мать.

Сестра моя оказалась девицей невероятных объемов. Она села, и кресло сразу оказалось переполнено ею. На меня она смотрела исподлобья, будто я хотел что-то у нее украсть.

А мальчишка, наоборот, льнул ко мне. Ему явно пришлось по душе, что с неба свалился старший брат. Он сразу спросил, знаю ли я какие-нибудь приемы, а когда я ответил, что нет, разочаровался. Наверно, в его мальчишеском мире наличие старшего брата, знающего приемы, сильно облегчило бы ему жизнь.

Это были мои брат и сестра, но я ничего к ним не чувствовал, да и почему я должен был почувствовать?

Брат затащил меня в свою комнату, ринулся показывать все свои богатства — модели кораблей, солдатиков, крепость из картона, а про сестру сказал, что она в гимназию не ходит, потому что там ее бойкотируют, никто не хочет с ней сидеть в классе и в столовой. Оказалось, что она так и торчит все время дома, не имея ни подруг, ни тем более друзей.

Странно было вдруг оказаться посреди чьей-то жизни.

Когда мы остались на какое-то время с ней одни, я совершенно не знал, о чем говорить и стал спрашивать, что она читает. У меня и в мыслях не было ее чем-то обижать, но она вдруг заявила обиженным тоном:

— Женщине известно, что люди, которые смотрят на нее, не делают различия между ней самой и ее внешностью.

Я был рад, что позвали обедать.

За столом тоже все молчали, только жена отца сдавленным хрипом расспрашивала меня о моих жизненных планах.

Бедная девочка открыла супницу, чтобы налить себе еще щей, но тут отец сделал ей замечание:

— Может, тебе больше не надо?

Ее лицо сразу сделалось пунцовым, брызнули слезы, она выскочила из-за стола и неуклюже убежала к себе в комнату.

Отец тяжело вздохнул, скомкал салфетку и пошел за ней, но вернулся ни с чем. Она не открыла ему дверь.

После этого все доедали в молчании, глядя в тарелки. Я сидел и думал: «Что я здесь делаю? Ведь для чего-то все на свете происходит? В чем-то должен быть смысл всего этого?». Мне этот смысл никак не открывался. И мог ли я когда-то представить себе, что моя встреча с отцом будет такой?

Я посидел с братом, помог ему решать задачки про поезда и пешеходов, поражаясь, как можно быть в его возрасте таким неразвитым. К нам заглянула сестра, швырнула на кровать брошенный в коридоре на полу шарф.

Он состроил рожу ей в спину и проканючил:

— Жирная бочка родила сыночка!

Я положил руку ему на шею.

— Не надо так говорить о ней.

Он скорчил презрительную физиономию.

— Она — моя сестра! Как хочу так и говорю.

Я сдавил ему шею. По его лицу было видно, что больно.

— Она — моя сестра! И чтобы ты больше не смел так о ней говорить! Ты понял?

Он пропищал, что понял, и я его отпустил. Своим взглядом он показал, что иметь старшего брата больше ему совсем не нравилось.

Вечером мы остались вдвоем с отцом. Он все время потягивал чай из большой чашки — сказал, что у него камни в почках.

Я спросил, чем он занимается. Оказалось, что мой отец — архитектор. Я даже этого про него не знал.

Я поинтересовался, что он сейчас проектирует, и получил в ответ:

— Вавилонскую башню!

Потом он сказал, что им заказали новую тюрьму.

Он сидел ссутулившись, нога на ногу, сложив руки на колене. Совсем как я. Только теперь мне бросилось в глаза, как мы похожи. Я стал замечать в нем мои интонации, жесты, ужимки. И нос мой был его, и разрез глаз, и губы.

Я спросил, помнит ли он, как я родился. Отец оживился, стал рассказывать, как увидел меня в первый раз. Сказал, что сразу после рождения у меня личико было, как египетский барельеф, а на другой день все проступило — нос стал выпуклым, глаза углубились, губы стали губами. Я был морковного цвета от младенческой желтухи, и еще его поразило, что я появился на свет с длинными, отросшими ногтями.

Я спросил, помнит ли он, как мы ходили встречать на вокзал маму, и он посадил меня на шею, чтобы я ее высматривал? Он неуверенно закивал.

Он расспрашивал про маму, про ее слепого мужа, про мои университеты. Но я видел, что его это не очень интересовало. И меня тоже. Мы оба зевали. У меня до этого еще была бессонная ночь в поезде.

Мне постелили в его кабинете на диване у книжного шкафа.

Я все ждал, что он скажет мне что-то важное. Но услышал только:

— Спокойной ночи, завтра еще наговоримся.

В нем было что-то жалкое.

Назад Дальше