А в другой раз забыли про чайник, он так и кипел на кухне, превратив ее в парилку. А потом ты отхлебнула чаю и вдруг сказала, глядя в чашку:
— Смотри, у меня с сахаром и люстрой!
Ноги не влезали в новые туфли — натягивала их столовой ложкой.
А твой стромбус! Стромбус стромбидас, постоянно набитый окурками! Бугрист, рогат. Что с ним? Где он? Ждет меня?
Любимая моя, мы так давно с тобой расстались, а чувствую тебя так, будто прошло всего несколько дней.
Закрываю глаза и вижу: ты сидишь, как тогда, на кровати в моей сорочке, обхватив колени, положив подбородок на них, только что из ванной, мыла голову — сделала тюрбан из полотенца. Прямо перед моим лицом — твоя лодыжка с расчесанным комариным укусом. Целую твои лодыжки.
Обязательно пощупаю у тебя пульс на шее — как тогда. Мне так нравится, что он бьется именно здесь. Так люблю эти неуверенные прыжочки под тонкой кожей.
Увижу твои обветренные губы, буду целовать их без конца. Они меняют цвет по краям. А посредине нежная корочка.
Нахлынет такая любовь к тебе, к твоим губам, лодыжкам, ко всей тебе! Ночью в темноте шепчу тебе нежные слова, целую, ласкаю, люблю!
Ты моя, я никому тебя не отдам!
И так бешено хочу тебя! Мне так нужно твое тело!
Ведь я живой, Сашка!
***
Трамвайное утро. Сколько их!
За окном еще темно, а внутри вагона от тусклых лампочек у всех лица синие, как у утопленников.
Кто носом клюет, кто глаза пачкает о газету.
На первой странице война, на последней кроссворд.
Из столиц сообщают, что в публичной библиотеке с зелеными разводами на протекшим потолке нельзя сидеть — туда бездомные приходят досыпать, уткнувшись в журнальную подшивку, смердя.
Из Галлии пишут, что вечерами, в густых лучах заката на булыжнике мостовой нарастает кожица.
Из Иерусалима пишут.
Новости науки: ученые подсчитали, что за последние 5000 лет большинство людей сближаются меж собой не по выбору, а как деревья, которые не выбирают ни своих соседей, ни опылителей, просто переплетаются ветвями и корнями, потому что разрослись.
Еще опытным путем выяснили, что со временем какая-то петрушка. События могут выступать в любой последовательности и происходить с кем угодно. Можно одновременно на кухне зудеть на гребешке с папиросной бумагой так, что чешутся губы, и в то же время на совсем другой кухне читать письмо от человека, которого больше нет. Вот ты у зубного, тебе иголкой залезли в канал и дергают нерв, а через восемь столетий бахрома скатерти на сквозняке колыхнулась. И вообще, уже древними подмечено, что с годами прошлое не удаляется, а приближается. А часы все только и могут, что верещать, как кузнечики, показывают кто во что горазд, тогда как давно известно, что без десяти два.
Вследствие варварской ловли в Альпах почти исчезли бабочки.
Чай, завернутый в газетку, заменяет сигаретку.
К вечеру еще, может, проведрится.
Происшествия. Шла и не знала, что жизнь короче юбки.
Письма читателей. Как это здорово, когда тебя ждут к ужину!
Снежная баба сокрушается, почему все жалеют «Титаник» и никто — айсберг?
Ищу марку с изображением голубятника, который ждет возвращения своих голубей из полета и смотрит не в высоту, а в таз с водой: так видней небо.
Одинокая, себе на уме, давно уже шатенка, без вредных привычек, ну, может, курю иногда, сама себе сестра, по гороскопу друидов — горчичное зерно, рост — уместится под мышкой, объема нет, глаза — озерки Есевонские, что у врат Батраббима. Вроде обеспеченная. Раньше работала в больнице за высоким кирпичным забором, утыканным сверху осколками стекла, чтобы царапать ветер. Там дети боялись не рака, а уколов — приходилось долго искать место на исколотой руке.
А теперь — повелительница жизни. Весть и вестник.
Ставлю запятые во фразе: казнить нельзя помиловать.
Петелькой выскребаю. На лоточке ручка, ножка, смотрю, чего еще недостает — пока всего не выскребу.
Прихожу уставшая после работы домой, а это недом.
Ночами ворочаюсь на ветхом диване, а тот бормочет что-то на своем ветходиванном, полном шипящих. На кухне кран раззява. Купила новую подушку и мучаюсь — от нее несет чем-то куриным. И еще из форточки ночные крики, странные, нездешние — живу теперь напротив зоопарка. Как соберусь пойти туда погулять — уже снова зима. Клетки пустые.
Однажды пошла, а снег еще не выпал толком, так только, перхоть. Из пруда спустили воду — на дне полно мусора.
Зашла в обезьянник, там натоплено и вонь. Смотрю, а они мочой ладони натирают и шерсть. Это их слова.
Потом пристроилась к школьникам, и нас повели куда-то на другой конец зоопарка, а там всего-навсего куры. Самые обыкновенные, домашние. Дохнуло моей подушкой. И вот там стали рассказывать, что курица, высиживая яйца, все время переворачивает их так, чтобы живительное тепло материнского тела достигало всех кусочков ее ребеночка, поэтому в результате ее постоянства и заботы вылупляются здоровые дети. Но это, оказывается, вовсе не пример осознанного материнства. На самом же деле происходит следующее. Живот курицы разогревается. Движимая дискомфортом, она ищет вокруг себя подходящий объект, чтобы охладить себя пылающую. Курица садится на яйца, потому что они прохладные. Через некоторое время она нагревает их и поэтому переворачивает так, чтобы прохладная сторона оказалась вверху. После того как она повторила это достаточное число раз, дети проклевываются, и она обнаруживает себя, к своему удивлению, перед лицом выводка цыплят. Вот, ребята, как природа за нас все продумала.
Вышла от кур и увидела зимнюю слониху, одинокую, неприкаянную. Мерзнет на улице, пока чистят ее недом. Раскачивается в ранних декабрьских сумерках. Переступает с ноги на ногу. Зябнет. Из хобота пар идет.
Вдруг почувствовала себя такой зимней слонихой. Стою и раскачиваюсь вместе с ней. Как я сюда попала? Почему так холодно? Что я здесь делаю? Мне домой надо! Мне тепло нужно!
Мама от одиночества после ухода отца завела кошку, та исправно каждый год рожала, и мама отдавала котят бесплатно перекупщикам на Птичьем рынке, лишь бы не губить. Она за последние годы сильно сдала, и каждый раз, когда я к ней приезжала, у нее только и было разговоров, что о кошке и о котятах. Она каждый раз уговаривала взять одного, я все отказывалась. А тут, после слонихи, согласилась. Все равно теперь напротив зоопарка живу, будет что-то вроде филиала.
Долго не выбирала, взяла того, кто ко мне пополз. Назвали Кнопкой — из-за носа.
Везла к себе котенка за пазухой, он все время норовил вылезти, я дула ему в мордочку, он морщился и прятался обратно.
Кнопка играла без конца, и так здорово было за ней наблюдать. Когда она первый раз увидела себя в зеркале, стала бросаться на свое отражение, вздыбив шерстку на загривке и растопырив коготки. Ударилась несколько раз носом и потеряла к зеркалу раз и навсегда всякий интерес. Зато за веревочкой могла охотиться часами. А то, выспавшись, начинала носиться по комнате молнией — с кровати на кресло, оттуда на шторы, оттуда на шкаф, оттуда на диван и так колесом, пока не опрокидывала что-нибудь. Тогда забивалась под диван, и нужно было ее выманивать какой-нибудь прыгающей бумажкой.
Я решила обучить Кнопку пользоваться унитазом, но она свалилась туда и с тех пор панически боялась воды.
В песок почему-то ходить не хотела, но зато ей понравилось в коробке с шуршащими обрывками газет.
Ничего не стеснялась, дитя природы. Я ем, а она могла усесться передо мной на столе, вывернуться кренделем, закинув заднюю ногу в потолок, и вылизывать себе анальную розовую дырочку. Все-таки странно, что у египтян моя Кнопка пользовалась божественным статусом.
Изодрала все кресло, пока я не догадалась притащить ей целое полено. Она любила точить о него когти. Невозможно было себе представить, что моя Кнопка — зверь, что она может этими когтями разорвать кого-нибудь.
Как-то незаметно Кнопка выросла и стала Кнопой.
Где-то слышала, что кошкам все равно, есть дома хозяин или нет. Чушь. Кнопа всегда радовалась моему приходу. Увидев меня, вставала, выгибала спинку, сладко тянулась и шла ласкаться. Приму душ, натяну теплый махровый халат, намажу лицо кремом и устроюсь в постели с книжкой, положив к ногам кошку, как грелку. Читаю и глажу Кнопу ногой. Она вкусно урчит.
Ужасно только было, когда у нее начиналась пустовка. Бедная Кнопа терлась о мебель, каталась по полу, ползала на брюхе, принималась отчаянно кричать. Мама говорила, чтобы я кошку свозила к ветеринару и оперировала. А мне было ее жалко.
Несчастная Кнопа, хотелось утешить ее, приласкать, но только погладишь, она сразу становится в позу для спаривания. Все пыталась удрать на улицу, приходилось ее запирать.
Ночами было невозможно заснуть, глядя на то, как она мучается и как призывно воет. И постель такая льдистая. Лежу с открытыми глазами, все в луне, и думаю, что моя кошка — часть какого-то гигантского механизма, в котором участвуют и луна, и весна, приливы и отливы, дни и ночи, и зимняя слониха, и вообще все когда-либо рожденные и еще нерожденные кошки и некошки. И я вместе с ней начинала ощущать себя тоже частью этого механизма, этого непонятно каким образом заведенного порядка, требующего прикосновений. Хотелось вдруг тоже взять и завыть. За миллионы лет сколько таких было, как мы с Кнопкой, подлунных, покрытых и непокрытых шерстью и чешуей, которые так же мучились по ночам и могли думать только об одном — чтобы кто-то приласкал.
Днем помогаешь природе, копаешься в чужих органах размножения, а ночью ужмешься до единого тела и воешь с Кнопкой.
Лунные ночи ведь нарочно созданы для того, чтобы мучить.
Да еще в открытое окно кто-то кричит на всю Вселенную:
— Да! Да! Да!
Потом Кнопка исчезла, не выдержала.
Я выскочила без пальто на улицу, обегала все дворы кругом, переулки, звала, кричала, спрашивала случайных прохожих. Потом развесила по столбам объявления. Надеялась, что она погуляет и вернется. Не вернулась. Может, кто-то ее себе взял, может, под машину попала. Кнопочка моя.
На работе рассказала, меня утешили, что одни знакомые все время заводят кошку, а она убегает, тогда они заводят новую, а называют ее так же. Получается та же Мурка в новой шкурке. Кошачье бессмертие.
Мама тоже предлагала завести снова котенка.
Но я больше не захотела. Привыкаешь, а потом больно расставаться. И решила, что заведу себе лучше зимнюю слониху. Она не убежит.
Соглашаюсь всегда на дежурство по праздникам, чтобы поменьше оставаться сама с собой. Днем еще ничего, а вечером возвращаюсь в это непонятное место, где стоит моя кровать, и выпиваю на ночь рюмку наливки, чтобы заснуть поскорее, избавиться от себя.
И радуюсь, когда Янка зовет по субботам посидеть с ее детьми.
Люблю приходить к ним. Костик, их старший, не дожидаясь, пока я у дверей разденусь, уже тянет меня за руку в свою комнату. Достает из огромной корзины игрушки и дарит мне. А я стою с вытянутыми руками с горой машинок и зверьков, и они уже валятся на пол, а он все накладывает.
Как-то поговорила с ним щипцами для орехов — ребенок теперь каждый раз, когда я прихожу, сует щипцы и просит, чтобы они еще с ним поговорили.
А теперь у них родился Игорек.
Янка не хотела знать до родов, кто родится, и ждала девочку, а родился мальчик. Расстроилась. Акушерка пошутила — щелкая ножницами, которыми отрезала пуповину, предложила ей:
— Ну, тогда отрежем?
После родов вся квартира опять превратилась в детскую фабрику, везде все набросано, на письменном столе детские весы, всюду стопки чистых пеленок, от которых разит лавандой, горы распашонок, на кухне от пара душно, как в бане, — в кастрюле кипятятся соски.
Янка в халате поверх ночной рубашки, мокрой от молока, разговаривает со мной и вяжет крошечный носочек, совсем кукольный. И быстро так. Связала один, принялась за другой. Заглянул ее муж — надел готовый носочек на палец и начал им ходить, скакать на одной ножке по столу, перепрыгнул на жену, поскакал по руке на плечо, на голову. Янка рассмеялась, отняла у него, прогнала, мол, давай иди, мешаешь разговаривать.
Яна переживает, что после вторых родов фигура изменилась, раздалась, лицо подурнело. Молоко перегорает, вся грудь в буграх, соски в трещинах.
Сказала, что нравилось быть беременной только потому, что могла себе позволить любые капризы. Придумывала себе желания, и приятно было, что муж среди ночи отправляется на поиски ананаса.
Она вертит им как хочет. Все его так и называют — Янкин муж.
Но если что-то надо сделать по дому серьезное, Янка за все берется сама, он у нее зубной техник, бережет руки.
У него неприятная привычка оттопыривать нижнюю губу и теребить ее кончиками пальцев.
Вообще он замечательный отец, все время возится с детьми. Но смешной. Со старшим разговаривал, пока тот еще был в колыбельке, повторяя одно слово:
— Папа! Папа!
Все хотел, чтобы первое слово сына было не «мама», а «папа».
А тот внятно произнес:
— Дай!
Первые роды у Янки были очень тяжелые, и помню, как она тогда сказала:
— Никогда больше! Сашка, не рожай!
А потом, когда снова забеременела, говорила совсем другое, что все страшное, связанное с болью, забывается и снова хочется жить и рожать:
— Как это природа хорошо придумала — забвение! Понимаешь, ужас забывается, а разве можно забыть, как держишь на руках новорожденного? Вся спинка на ладони, кожица бархатная, пузичко по бокам распирает.
Янкин муж важно объяснил, когда однажды пошли все втроем гулять с коляской, что родовые муки необходимы для появления материнского инстинкта. Прочитал где-то, что проводили опыты: обезьяны рожали под действием анестезии, потом перегрызали пуповину, съедали послед, но вскармливать детей не желали.
— Так что боль нужна. Научно доказано. Без боли не будет жизни.
Мне с Яночкой моей хорошо. Всегда вспомним что-нибудь.
Однажды она ночевала у нас на даче. Сколько же нам было? Тринадцать? Четырнадцать? Мама послала повесить белье на веревках между березами, и мы стали в шутку хлестать друг друга мокрыми полотенцами по голым ногам. Сначала в шутку — игра. А потом с остервенением — до слез.
Какое счастье, что у меня есть Яна! И ее Костик. А теперь еще и Игорек.
У малыша объем груди на два сантиметра больше головки — признак здоровья. Сосет с усердием.
Молока сколько угодно. Янка мучается, не знает, что с ним делать, мужу дает отсасывать.
Когда я остаюсь посидеть вечером с детьми, Яна нацеживает бутылочку.
Уходя, она засовывает в лифчик ваты.
— Кошмар какой-то. Каждый раз я вся мокрая. Почему нельзя было создать женщину сразу с краном?
Они уходят, а я так люблю кормить малыша. Пока старший играет в кубики на полу, подогреваю остывшую бутылочку в теплой воде на плите. Устраиваюсь в кресле с голодным чудом. Опрокидываю несколько капель на кожу у локтя, слизываю сама, потом начинаю осторожно кормить. Он корчит умилительные рожицы, пускает пузыри, а я чувствую себя совершенно счастливой. Что-то не так, хнычет. Из бутылочки плохо течет. Иду на кухню, раскаленной иглой пытаюсь увеличить отверстие. Теперь льется слишком сильно. Приходится сменить соску. Потом хожу с ним на плече по комнате, похлопываю по спинке, чтобы срыгнул. Ласкаюсь к этому крошечному существу, остро пахнущему молоком и мочой.
Затем укладываю Костика, читаю ему перед сном.
В последний раз когда читала, прилегла рядом с ним, обняла, и чувствую, что Костик от меня отодвигается.
— Что такое?
— У тебя плохо пахнет изо рта.
Я знаю. У меня что-то не в порядке с желудком. Нужно сходить на обследование, а я боюсь. Вдруг что-нибудь найдут?
А потом возвращаюсь ночью к себе. Посылаю в окно воздушный привет невидимой слонихе. Залезаю в холодную постель.
Просыпаюсь утром за несколько минут до звонка будильника, смотрю на потолок, а он весь в пожелтелых разводах и похож на пеленку новорожденного.
Без боли нет жизни.
Как это природа хорошо придумала — забвение.
А в это воскресенье выспалась всласть и проснулась от яркого солнца. И в открытую форточку крики животных через улицу, клекот, рев, мычание. Визг жизни.
Сладко потягиваюсь и вслушиваюсь в непонятные голоса. Пронзительные вскрики, чьи-то радостные вопли, может, райских птиц? Будто проснулась в тропическом лесу. Или в раю. И кричат они все от восхищения этим солнечным утром. Не могут сдержаться. А те, кто не могли завопить от счастья, те просто замерли, онемели от восхищения — дерево, окно, солнечный отблеск на потолке.
***
Сашенька!
Мне что-то нехорошо сегодня.
Здесь вовсю хозяйничает дизентерия, а вчера еще открылся тиф.
Дикость — запретили пить воду, так они ее не пьют, но зато моют ею котелки, посуду. Тут начинается настоящая эпидемия — солдаты не вылезают из нужников.
Страшнее всего понос у раненых, к тому же еще нельзя нигде достать сена или соломы.
Здесь по-прежнему стоит жара, голова болит, мысли путаются.
Знаешь, я давно по-настоящему не писал ничего осмысленного, поэтому у меня такой сумбур в письмах. А главное, совершенно невозможно остаться одному. Вот это больше всего раздражает.
И конечно, донимает жара — за все это время не было ни одного дождливого или облачного дня. В голове гул, и мысли не соберешь, а мне нужно хоть иногда о чем-нибудь думать настоящем, а не только о поносе и списках потерь.
Все утро писал буквы и цифры — это то, во что на самом деле превращаются люди.
Мне нужна тишина, одиночество, а тут кругом всегда суета, шум, грубые шутки, тупой хохот, ругань, идиотские разговоры, доклады, донесения, приказы.
Хочется уйти ото всех подальше и одиноко побродить. Невозможность остаться одному угнетает.
Поругались сегодня с Глазенапом — он приставал с разговорами, не понимая, что мне просто иногда нужно поразмышлять, послушать тишину, побыть одному. Теперь вот он хмуро и зло ходит маятником по комнате.
Иногда приходится много писать — как вчера. Рука устает, болит, суставы кисти ноют. Стараюсь писать мельче, чтобы не так уставала, но на меня кричат, чтобы писал крупнее. А при этом от жары пот капает на бланки, размывает буквы. Бумаги прилипают к руке. Размажешь буквы, приходится снова все начинать. Опять ругань.