Письмовник - Михаил Шишкин 27 стр.


У всех отрядов много отставших. Мы все время натыкаемся на японцев, которые бесконечной вереницей тянутся позади своих войск или возвращаются в Тянцзин. И всех, без национальных отличий, мучает дизентерия. Всюду по краям дороги сидят со спущенными штанами и измученными лицами и японцы, и русские. Самых слабых отставших японцев наши подбирают и сажают на свои двуколки, лазаретные фуры, орудия.

Сегодня день жаркий, ни ветерка. Но дорога все равно не просыхает, хотя и идет по насыпи, возведенной для ограждения полей от разлива Пейхо. Повсюду лужи загнившей воды, и ужасная вонь поднимается со всех сторон. Следы извержений испорченных желудков повсеместны.

Все боятся засад. То и дело из зарослей раздаются выстрелы. Гаолян густой, непроходимый и такой высокий, что легко скрывает даже всадника. Иногда у солдат нервы не выдерживают, и они начинают просто так палить по зарослям. Все время кажется, что там кто-то затаился.

Снова взялся записать несколько слов. Те же деревни, тот же гаолян. Заросли такие густые, что за несколько шагов человек исчезает. Солдатам запретили бегать туда по нужде. Уже было несколько случаев, что людей находили со вспоротыми животами.

Извини, дорогая моя Сашка, у меня уже давно не получается написать тебе письмо, настоящее, хорошее. Записываю на привалах что придется.

Сейчас от всего, что тут происходит, хочется спрятаться, но я все равно пишу — а вдруг когда-нибудь эти мои записи кому-то понадобятся?

Может, кто-то захочет что-то про нас узнать. Про то, что я сегодня видел. Про то, как шли допоздна и остаток ночи проспали на мокрой земле, не разбивая палаток. Все валились как попало. Дожди превратили глинистую дорогу в жидкое месиво. Обоз и передки орудий тонули по ступицы, и солдаты вытаскивали их на руках. Вытягивал сегодня ногу из жидкой глины и оставил там сапог.

Хотя кому может быть интересен мой сапог?

Все равно буду писать.

Опять ночь. Устроились в разрушенной деревне. Белье и кители мокрые, хоть выжми. Нет возможности сушить портянки. Огарок свечи вставили в китайский бумажный фонарик, едва мерцает. Глотаем мутную душистую жидкость — китайский зеленый чай, сваренный в солдатском походном котелке. Заставил себя съесть три яйца. Москиты, духота, одуряющие испарения из луж и канав.

Из колодцев боятся пить, заставляют сначала пить эту воду китайцев — старики не убежали из оставленной деревни. Вода бурая, густая, как гороховый суп.

Я уже писал, что перед нами идут японцы — сейчас прошли мимо дерева, на котором висят повешенные за косы — завязаны узлом вокруг шеи.

Днем то палящая жара, от которой люди опять валятся с солнечным ударом, то тропические дожди за какой-то час затопляют всю местность. Вода не впитывается в глинистую почву и образует в котловинах целые озера, а канавы и ручьи превращает в не проходимые вброд реки.

Люди падают без сил — их оттаскивают в стороны, на высокие сухие места, иначе они могут захлебнуться в лужах и жидкой грязи.

Сейчас начальник передовых постов расставлял в сторожевую цепь свою роту. Дождь хлестал, и часовым пришлось стоять прямо по щиколотку в воде. Посты специально ставят в низинах — ночью виднее снизу вверх.

Купы деревьев над гаоляном — то ли кладбища, то ли деревни.

Ночлег под открытым небом. Все в кучке, настороже. Шелест гаоляна похож на шорох, будто кто-то подкрадывается.

Как только небольшой привал — колонна моментально ложится. Люди так устают, что засыпают на голой земле в самых разных положениях.

Шли всю ночь, кругом горели соседние деревни. От зарева на небе все было видно. Потом опять дождь начался, но зарево сквозь него пробивалось. Какой-то красноватый дождь, такого не бывает.

Дорога по-прежнему невыносимая, то и дело приходится помогать лошадям вытаскивать из грязи застрявшие повозки.

Устал до того, что свалился замертво — так и проспал, не раздеваясь, в грязных сапогах. Забились в какую-то мазанку, солдаты заснули на полу, используя друг друга в качестве подушек. От всех несет плесенью, потом и въевшейся грязью.

Мой собственный запах мне невыносим.

Снаружи было тихо, а потом из полей донеслись какие-то то ли крики, то ли стоны. Кирилл спросил:

— Это птица?

— Нет. Наверно, раненых не подобрали.

Поспать не дали — под утро часовым в тумане померещился кто-то, и они открыли пальбу. Оказалось, собака. Нервы не выдерживают, люди срываются по любому поводу, кричат друг на друга.

Все озлоблены до дикости. Зверства повсюду.

Китайские солдаты стреляют из засады, скрывшись в зарослях гаоляна, а в случае опасности сбрасывают свои куртки, кидают оружие, вылезают, кланяются, выдают себя за мирных жителей. И японцы, и англичане, и наши убивают теперь всех, кого встретят.

При мне казаки изрубили нескольких человек, на которых наткнулись в поле. Может, это крестьяне прятались от проходивших войск, кто теперь разберет? И кого это волнует? Ни о смерти этих людей, ни об их жизни никто никогда не узнает.

Я видел, как прикалывают человека штыком, а он еще хватался руками за этот штык, пытался отвести его.

В одной деревне захватили парня и при мне его допрашивали, а Кирилл переводил. Пленный сидел на полу, запрокинув голову назад, потому что руки у него были связаны за спиной его собственной косой. Кожа да кости. И глаза, полные ненависти и страха. Грязное, изможденное лицо. На все вопросы парень отвечал «мию», что значит «нет». Ему выстрелили в ступню, он завизжал, закрутился на полу, брызгая кровью, но все равно отвечал «мию». Его вытащили на двор и бросили в колодец.

Сашенька, я устал, смертельно устал.

Мне дает силы только то, что ты меня ждешь.

Пишу на следующий день. Кирилл убит.

Вот как это произошло. Несколько наших солдат послали в соседнюю деревню, с ними пошел Кирилл. Их долго не было. Послали еще людей, те вернулись и сказали, что в деревне была засада. Мы бросились туда.

Я не сразу понял, что я увидел.

Вернее, сразу понял, но не хотел понимать.

Все погибли. Но сначала их замучили. Тела были изуродованы. Я не хочу писать о том, что я увидел.

Наши стали поджигать дома, но под дождем ничего не горело.

На другом конце деревни нашли старика и притащили его волоком, за щиколотки. Он весь был в желтой грязи. Когда его бросили, он так и остался лежать лицом вниз. Но он был жив. Сапогом его перевернули на спину.

Старик с длинной седой косой, обмотанной вокруг шеи.

Его стали бить сапогами и прикладами.

Я вступился, попытался удержать их, но меня отпихнули так, что я поскользнулся и упал в жидкую глину.

Ему наступили каблуком на кадык, и я слышал хруст горла.

Сейчас мы пьем чай. Хорошо попить горячее.

Какой был смысл у этого дня? Какой глупый вопрос. Я всю жизнь задаю себе глупые вопросы.

Наверно, если был смысл у этого дня, то лишь в том, что он прошел.

Еще один день закончился и приблизил нашу встречу.

***

Володенька!

Ты мне очень нужен, потому что только с тобой я — настоящая.

И ты все во мне понимаешь, даже если я сама чего-то не могу понять.

И так хочется делиться с тобой только хорошим, но мне так важно делиться с тобой всем!

Я вовсе не собираюсь жаловаться, наоборот, мне нужно поделиться с тобой моим счастьем.

Я почувствовала себя счастливой — в тот момент, когда остальные испытывают горе.

Я никому не смогу это объяснить. Только тебе. Ты поймешь.

Вот я узнала, что такое дежавю: казалось, только что получила в руки свидетельство о смерти мамы, а уже оформляю документы на отца. Те же бумаги, те же слова. Та же суета с похоронами, странные ненужные обряды, ненастоящие церемонии — никак с настоящими мамой и папой не связанные.

Папа умер дома. Так и хотел.

Похороны были какие-то бестолковые.

Лифт маленький, пролеты лестниц узкие, и грузчики намучились, спуская папу с пятого этажа. Края гроба то и дело бились о стены и перила. Грузчики перекрикивались. На шум из открытых дверей выглядывали соседи. Несколько женщин стояли у подъезда, прикрыв рты ладонями.

Во дворе мальчишки играли в футбол, кричали, потом сбежались смотреть на похороны. Мяч выскочил, подскакал к самому гробу.

Поехали в крематорий.

Папа лежал в гробу, сложив руки, как паинька. Я гладила его спокойную грудь, которая не ходила больше ходуном, как в последние минуты перед смертью.

Убрала ему прядь со лба и увидела слезы на неумело выбритых мною щеках — мои слезы.

Жара, на папу садились мухи, я отгоняла их.

В крематории, пока ждали на скамейке, видела только костяшки пальцев. Папин живот вздулся от таблеток, возвышался над краями гроба. Я невольно сравнила взглядом его сложенные руки на груди с оконным шпингалетом за ними, и вдруг мне показалось, что папа дышит.

Среди пришедших были какие-то женщины, которых я не знала. Любовницы? Сожительницы? Любимые? Любившие? Ничего не знаю.

Когда целовала папу в последний раз, заметила, что ему на плечо села божья коровка. Смахнула ее, а то еще сгорит.

Краем уха услышала, как кто-то поинтересовался, какая температура в печи.

Когда закрывали крышку, я видела, что папа улыбнулся.

Сейчас сижу и читаю тетрадь, в которую он записывал что-то в последнее время и не показывал.

Отец давно говорил, что собирается писать мемуары. Может, он и действительно хотел. А получилась тощая тетрадка, в которой выдранных страниц больше, чем исписанных.

Шутил, что пишет книгу жизни.

— Это, Зайка, моя брошюрка бытия. Вот допишу до конца, до самой последней точки, тогда прочитаешь.

После инсульта я много времени провела у его кровати. У него парализовало правую сторону. Угол рта и века перекосило, вместо слов была каша, но я кое-как научилась его понимать. Он еще не вставал, но уже снова стал делать в тетрадке записи левой рукой. Я предлагала ему записывать — не хотел.

Вообще он довольно быстро восстанавливался. В больнице пробыл совсем недолго — не хотел там оставаться. Говорил, что медсестры некрасивые, заглядывают редко и делают только то, что положено делать с тяжелобольными.

Патронажная сестра, которая приходила домой, чтобы заниматься с ним восстановительной гимнастикой, возмущенно выговаривала мне, что он хватает ее здоровой рукой за все выступающие части.

Я отвечала:

— Ну, значит, дела идут на поправку.

— Но я ничего не могу делать, потому что ваш отец хватает меня за грудь!

— Дайте ему по руке! Она же здоровая.

Отцу я говорила:

— Что ты творишь? Не можешь потерпеть?

Он мямлил что-то искривленным ртом.

И вот теперь я листаю его записи, а там — ничего. Вернее, ничего из того, что я хотела найти. Почти ничего про меня, про мое детство. Про меня на самом деле только одно упоминание:

«Иногда думаешь о своей жизни: все коту под хвост. А иногда: да нет, вот Сашку сотворил. Вот ею спасаться и буду. Мне за нее, может, вся моя чумовая жизнь и простится?».

Я, наверно, ждала, что узнаю что-то про себя, про ту сторону жизни, которая была скрыта от взгляда ребенка. Вместо этого какие-то разорванные записи обо всем на свете и ни о чем.

«Прислушиваешься ночью к часам — как они забирают жизнь. Одиночество — это когда у тебя все вроде есть, чтобы не быть одиноким, но на самом деле ничего нет. И вот среди бессонницы стоишь в ванной голый, стареющий — перед зеркалом. Смотришь на тело — предающее. Под бесцветными глазами набрякшие мешки, из ушей торчат космы. И чешешь себе между лопатками зубной щеткой. И думаешь — скоро умирать. Как так получилось?».

«К смерти нужно относиться легко: поспел — выдернули, как морковь с грядки. Не выходит».

«Время опять перевели. Вроде только что переводили. Надо торопиться что-нибудь написать, а то, не успеешь оглянуться, вообще отменят».

«Юношей я думал о том, как когда-нибудь состарюсь и буду писать мемуары, и поэтому записывал в дневник что-то, что может потом понадобиться. И вот теперь, по другую сторону жизни, через много лет, вспоминаю, как юношей писал дневник, который должен мне теперь помочь вспомнить важные события и переживания из моей жизни. Но теперь выходит: то, что казалось тогда важным, — ерунда. А что было на самом деле важным — на то не обращал внимания. Получается, что мне сейчас писать о том себе — вранье».

«Вот вспомнил, как в детстве отец купил мне черепаху в зоомагазине. Я был счастлив. Был холодный зимний день, и я спешил домой, потому что боялся, что черепаха моя замерзнет. Зоомагазин и сейчас, через полвека, в том же доме. Я проходил мимо и зашел на минуту. Что я хотел? Поймать себя того, счастливого? Что общего между тем мальчиком, которому отец пытался втолковать, почему Ахиллес никогда не обгонит черепаху, шуршавшую в коробке из-под обуви, и этим угрюмым и не совсем трезвым прохожим? Да ничего!».

«Читал о реинкарнации, потом решил побриться. Смотрю на свою седую щетину и понимаю, что переселение душ происходит постоянно, просто мы переселяемся сами в себя. Был мальчик, стал старик, и душа переселялась из тела в тело бесчисленное количество раз — каждое утро. Тело незаметно за ночь становится другим».

Я помню отца молодым, сильным, как он делал зарядку. Мы играли в качели — он вытягивал руку, а я цеплялась за его запястье и раскачивалась. А теперь после инсульта на него было страшно смотреть. Объяснялся полусловами, правая рука не работала, похудел, кожа на шее провисла.

Папа и раньше болел, но никогда мне не говорил. Наверно, он боялся быть передо мной слабым. Однажды он даже лег с язвой желудка в больницу на операцию и мне ничего не сказал. Не позвонил. О том, что был болен, сказал только после выздоровления.

А в этот раз ему пришлось смириться со своей слабостью.

Особенно тяжело было в первые дни. Только я отмучилась с лежачей мамой, теперь приходилось ездить каждый день к отцу.

Жил он неухоженно, совсем без быта. Сковородку за отсутствием подставки ставил на пепельницу. О занавески руки вытирал. Пришлось все покупать или нести из дому.

Снова судно, массажи, пролежни, кормление с ложки. Сразу после инсульта у него было недержание. Подкладывала пеленки, как под младенца.

Потом, наоборот, начались запоры, и пришлось регулярно ставить ему клизму.

Один раз убираю за ним разлившееся по простыне содержимое желудка, меняю постель, морщусь от вони, он шамкает что-то. Не понимаю.

— Что, папа? Что ты хочешь?

А это он просил прощения.

— Ну, что за глупости, папа! Ты же мне попу подтирал?

При этом вел себя, как ребенок. Мою его, а он капризничает — то вода горячая, то холодная. Намыливаю детским мылом губку — ноет, что губка дерет кожу. Приходилось намыливать ладонями. Кожа дряблая, болтается, будто соскальзывает с тела. Промываю ему все складки, морщины.

Массирую его больную руку и думаю — а куда же делась та крепкая мускулистая рука, на которой я когда-то раскачивалась обезьяной? Наверно, у рук тоже бывает реинкарнация, если она вселилась в эту парализованную плеть, покрытую вялыми веревочками вен и бурыми пятнами.

Стригла ему волосы, ногти. Вымачивала ноги в горячей воде, отпаривая мозоли, вросшие в пальцы желтые ногти, корявые наросты на шишковатых пятках. У него к старости пальцы на левой ноге скрестились — второй с третьим. Он шутил, что на удачу.

Везде ему мыла — жидкие ляжки с обвисшими ягодицами и в паху. Неужели я когда-то была вот здесь — в этом свалявшемся, сморщенном, потерявшемся в седых космах?

Он боялся, что у него тоже рак — простаты. Ощупала ему предстательную железу.

— Папа! Ты выздоровеешь и еще мне братьев и сестер нарожаешь!

Отец стал читать медицинские книги, спорить с врачами, объяснять им, как надо правильно его лечить.

Ему запретили курить — он продолжал дымить как ни в чем не бывало. Я махнула рукой.

Варю ему кашу — недоволен, звякает обиженно ложкой, сопит, вяло ковыряется в тарелке, хмыкает, морщится.

— Селедки бы с лучком!

— Ешь, а то опрокину кашу тебе на голову!

Вспомнил, как когда-то вылил на меня кефир, и послушно стал жевать манку.

Я сидела у его постели, и мне было приятно вспоминать с ним детство. Было странно, что какие-то вещи, такие яркие для меня, ему совсем не запомнились.

Зато вспомнили гавайский танец — руки в карманах.

Как я научилась завязывать галстук и сменила маму — всегда завязывала ему галстук сама.

Однажды он принес мне в подарок японскую гравюру, я даже не успела толком ее рассмотреть, а мама увидела, вспыхнула и отняла. Я так и не увидела, что там.

Вспомнила чудесный запах кожи, когда он был полярным летчиком и надевал на меня шлем, огромные очки, как я влезала в его унты.

Я потом посмотрела этот фильм и удивилась, вернее, очень расстроилась. Не потому что фильм был дрянь, а потому что впервые тогда поняла, что папа был плохим актером. Ненастоящим.

А когда завязывал тюрбан на голове, садился по-турецки, и кругом, сколько хватало глаз, простиралось царство попа Ивана — тогда он был настоящим.

И что это были за львы белые и червонные, грифоны, ламии, метагалинарии?

Еще вспомнила и рассказала ему то, чего он и не мог знать:

— Я вошла в вашу комнату, а ты спал. Свернулся калачиком, как ребенок. Меня это тогда так поразило, что мой папа спит, как ребенок!

И еще я попросила у него прощения за те годы, когда я топтала и уничтожала его, будто мстила за что-то. За что я мстила? За то, что он оказался не господином господствующих, не царем нагомудрых, не повелителем всех повелителей? Не жил в столице всех столиц, главном граде всех земель обитаемых и необитаемых? Не путешествовал по своим землям в теремце на слонихе?

Назад Дальше