Письмовник - Михаил Шишкин 28 стр.


Зачем я говорила, что презираю его и маму? Неужели действительно презирала?

— Папа, прости меня за то, что я так себя вела тогда! И за все мои слова, от которых тебе было больно. Попросила бы прощения и у мамы, но не догадалась при жизни, а теперь уже и просить некого.

Папа ответил:

— Ну что ты, Сашка! Я тебя тогда уже простил. Это просто у людей такой способ взрослеть.

На полке взяла книжку полистать, открыла, а на развороте — стриженые волосы. Поняла, это, наверно, мама когда-то в давние годы его стригла, а он сидел и читал.

На шкафу среди разного хлама я нашла коробку с шахматами.

— Хочешь сыграем, как тогда? Мы ведь тысячу лет не играли!

Стали играть, и я вдруг выиграла.

— Ты поддавался?

Он улыбнулся, но я поняла, что он не поддавался, просто проиграл. Он и в шахматы играл плохо.

«Ну вот, уже давно стал узнавать в себе отца. Чувствую в себе его движения, ухмылки, жесты. Как он в меня проник? Когда-то больше всего на свете хотел быть на него непохожим, и вот на тебе, обхитрил меня, и тут я ему проиграл».

Папа мне никогда ничего о своих родителях не рассказывал. Говорил только, что они уехали куда-то далеко и там умерли. Так я и выросла без бабушек и дедушек.

Однажды он сказал:

— Что там было на самом деле — никто не знал уже тогда, когда событие произошло. Оно становится событием только тогда, когда его записал мемуарист. И знаешь, что главное в мемуарах? Умолчание!

Каким-то своим врагам и обидчикам грозился отомстить тем, что вообще их не упомянет:

— Ни единым словом! Будто их не было! Вычеркнуть из жизни! Сашка, скажи, разве это не идеальное убийство?

В тот день, когда он со мной первый раз вышел на улицу, и мы медленно, шажочек за шажочком, обошли вокруг дома, он записал в своей тетрадке:

«Как я съежился! Воротник сорочки слишком велик для черепашьей шеи. Тогда никак не мог понять про Ахиллеса и черепаху. А теперь понял. Это я — черепаха, это меня Ахиллес никогда не догонит».

А это какие-то старые записи:

«Прожитые годы должны ведь накапливать мудрость, а я, старый дурак, чего накопил? Накопил ответы на все вопросы, которые когда-то были так важны, а теперь стали совершенно неважными. Даже то непреложное, что скоро меня не будет, осознаю как-то неотчетливо».

«По радио говорили о растениях и птицах, которым грозит уничтожение. Какие-то несчастные животные скоро должны исчезнуть. Да это я, я — то животное, которое скоро должно исчезнуть!».

А вот это, когда он уже сам стал выходить:

«Спустился вечером пройтись вокруг дома. Как хорошо — просто пройтись в одиночку! Трахнет инсультом — и поумнеешь сразу, начнешь разбираться в хорошем. Остановился передохнуть — смотрю, сверкнуло что-то на асфальте, отразило свет фонаря. Это прополз червяк или слизень — оставил свой след в жизни, да и то не в своей, а в моей. И попал даже на эту страницу. И никогда об этом не узнает. Почему-то стало от этого весело. Захотелось запрыгнуть на скамейку и станцевать чечетку, как тогда. Сколько же мне, балбесу, было?».

Я думала найти что-то в его тетради о маме, но там о ней ничего. Про семью нашла у него только одну фразу, похоже, выписанную откуда-то:

«Семья — это ненависть людей, которые не могут обходиться друг без друга».

Я как-то спросила, не жалеет ли он, что ушел тогда от мамы.

Папа ответил:

— Нет. А то мы, сцепившись, как звери, кромсали друг друга. Как только теряешь человеческое достоинство — нужно расставаться. Представляешь, после очередной ссоры она высунулась в окно отдышаться, а я шел мимо на кухню, и меня так и подмывало ее схватить за ноги и выпихнуть!

Один раз отец спросил:

— Ты хочешь знать, почему мы с твоей мамой расстались?

— Нет.

А в другой раз стал ни с того ни с сего рассказывать, как он когда-то уверял маму, что у него там, с другой женщиной, все закончено, и она поверила, а ничего закончено не было.

— Глядел ей в глаза и чувствовал себя ужасно, скотом, палачом!

— Зачем ты говоришь это мне? Тебе нужно было сказать это маме.

— Именно поэтому и говорю тебе, что ей не сказал.

— И чего ты хочешь?

— Сам не знаю. Чтобы она меня простила?

— Именно за это?

— И за это, и за остальное. Но больше всего, да, именно за это.

— Хорошо. Все хорошо. Она тебя за это простила бы. И за все остальное тоже. Какие вы у меня оба бестолковые, даже после смерти без меня договориться друг с другом не можете!

«Проснулся утром, забыл — зачем. Потом вспомнил. Стал думать — как все-таки выглядит смерть? Ведь не скелет же с косой? Когда-то я спросил отца, почему он лжет. Он ответил: „Вырастешь, поговорим“. И вот я давно вырос, и теперь даже расту обратно, и спросил бы его совсем другое: „Отец, как выглядит смерть? Скажи, ты же знаешь!“. Наверно, смерть выглядит очень просто — потолок или окно. Узор на обоях. Лицо, которое видишь последним».

Со мной он шутил, старался быть веселым, а в тетрадке сам с собой готовился.

«После смерти люди, наверно, просто возвращаются, становятся тем, чем они всегда были, — ничем».

«Где-то читал описание, как сжигают человека в Индии на погребальном костре, и череп у него лопается, как каштан. Что-то не верится. А вот один знакомый рассказывал, что его мать сожгли — одной из первых — в новом крематории, который тогда только открыли. И тогда еще родственники могли смотреть через стекло, как горит труп. Непонятно только, зачем — чтобы убедиться, что не подменили, что ли? И вот он увидел, как его мать в огне приподнялась».

Папа часто говорил о том, что не хочет, чтобы его похоронили в земле.

— Ну что за радость знать, что ты не исчез вовсе, а лежишь где-то под двумя метрами песка и гниешь потихоньку? Да еще под камнем! Камни ведь клали на могилы, чтобы покойники не вылезали!

К маме на могилу он со мной ни разу не поехал, говорил, что терпеть не может кладбища. А из его тетрадки я узнала, что он там, оказывается, был еще весной.

«Захотелось купить цветы моей Зайчихе, везде продают тюльпаны — при жизни ей букеты не дарил. А потом подумал, что все равно украдут с могилы. Камень глупый дочка заказала. А умных, наверно, на могилах и не бывает. Присел, помянул. Хорошо было, тихо, грустно. Снег уже почти сошел. Прошлогодней листвой пахнет. Надо бы поставить ограду, но нынче это ужасно дорого стоит. Приехал туда поздно и возвращался последним, за мной ворота закрыли. Шел вдоль ограды и смотрю — какие-то старики и старухи перелезают через забор. Забавно — беглецы с кладбища».

Он просил, чтобы его сожгли, а прах развеяли где-нибудь на природе.

— Папа, ну что ты говоришь!

— А что такого? Я же не прошу, как Нострадамус, чтобы меня стоя похоронили! Просто прошу сжечь, а пепел развеять. Исчезнуть хочу, раствориться! Ну, высыпи куда-нибудь на грядку! Обещаешь?

— Обещаю.

«Какой умник сказал, что страдания возвышают? Чушь собачья. Страдания унижают».

Он часто говорил мне, что не хочет так мучиться, как мама. Он хотел сам уйти.

«Я ведь столько раз и раньше об этом думал. А что в этом такого? Только не в квартире — в ней же еще другим людям жить, им будет неприятно. Просто в один прекрасный день сказать соседке, что еду отдыхать — и исчезнуть. Удерживала только мысль, что дочке нужно что-то сказать. А что ей скажешь?».

Он держался за меня, а я с ним месяцами даже по телефону разговаривать не хотела.

После инсульта он меня попросил:

— Сашка, если мне совсем будет плохо, дай слово, что введешь мне что-нибудь? Ты ведь знаешь, чего там нужно.

— Ты в своем уме?

Он опять стал пить, сознательно приближая свой конец, я уже не могла ничего сделать. Напивался, пока меня не было, потом мучился, говорил, что от изжоги, и глотал стаканами воду с содой. Попыталась несколько раз вразумить его, но он только смахнул с тумбочки все пузырьки и коробки с лекарствами.

В конце мая он перенес второй удар, от которого уже не оправился.

В тетрадке когда-то написал:

«Обидно только, что в день моей смерти ничего не изменится и не произойдет, на станции будут точно так же продавать жареные семечки, доставать из мешка маленький стаканчик с горкой и высыпать в оттопыренный карман. На углу будут так же пить пиво, обсасывая пену с усов. В окне будет стоять женщина и мыть раму. И самое интересное, что этот день уже есть, каждый год по календарю приходит, его можно отмечать. Он уже есть, только еще мне не открыт, как какой-нибудь закон или остров».

Сейчас прочитала это и подумала — папа умер в начале июня, пятого, теперь это день его смерти. Но это пятое и раньше, получается, было днем его смерти, всегда было. День был, а смерти не было. Только не могу вспомнить, что было в этот день в прошлом году. Что и всегда — семечки, пиво, женщина в окне мыла раму.

Гладила его руки, желтые, уходящие, с потемневшими ногтями.

Гладила его руки, желтые, уходящие, с потемневшими ногтями.

В последние дни мы почти не разговаривали, перекидывались незначащими словами, совсем как это было с мамой.

Прихожу с кухни. Он шепчет:

— Ты пила кофе?

Почувствовал запах.

Тереблю ногтями заусенцы, он недоволен:

— Прекрати!

Захотел хурмы, съездила на рынок, разрезала пополам, кормлю его с ложки, а он не ест.

— Не хочу.

Жарко, окно откроешь, оттуда еще больше зноя. Просил положить холодные ладони ему на горячий лоб, на щеки. Держала руки под краном с ледяной водой, чтобы были похолоднее.

Накануне он все почувствовал. Я еле расслышала:

— Умираю, дочка.

— Умирает он! А мы не умираем? В трамвае едем?

Он скривился. Это была улыбка. Прошептал:

— Сашка, как я тебя люблю!

Мама умерла без меня, и мне было очень важно, не могу объяснить почему, чтобы в ту минуту, когда это произойдет, я держала папу за руку.

Попросила его:

— Папа, когда ты будешь умирать, я хочу держать тебя за руку. Обещаешь не умереть без меня?

Он прикрыл веки.

Потом наступили его последние минуты. Папа так дышал, что кровать под ним ходила ходуном. Говорить он уже не мог и не отрывал от меня просящих глаз. Я знала, о чем он просит.

Мне захотелось обнять его, я прилегла рядом на кровать, прижалась к нему, все время смотрела ему в глаза. Взгляд его изменился. Он глядел на меня, но глаза уже не просили. В них было какое-то удивление.

Он уходил. Он еще был со мной, но уже заглянул туда. Он остановился, помедлил на какое-то мгновение на черте. Увидел то, что мне из этой комнаты не было видно.

Папа силился мне что-то сказать.

— Что, папа, скажи! Что?

У него из гортани полилось клокотание.

И вдруг я поняла, что он мне хотел, заглянув туда, сказать. Он хотел мне сказать, что там, действительно, живут нетленные люди и немые цикады.

Папа несколько раз говорил мне, что уже знает, какая у него в записках будет последняя фраза. Он нашел где-то концовку, которой раньше писцы заканчивали свои книги — про корабль и морскую пучину. Но последняя запись в его брошюрке бытия совсем про другое.

«Оказывается, по последним данным, покойный может слышать, и после смерти — из всех функций слух уходит последним. Саша, дочка, скажи мне что-нибудь!».

Я все это пишу для того, чтобы объяснить удивительное ощущение: я держала его за руку в ту минуту, наверно, самую важную в жизни человека, и чувствовала себя счастливой.

***

Сашенька!

Родная моя!

Скажи, а ведь может такое быть, что все кругом на самом деле не существует?

Дождь опять. Весь день идет.

Разве может все это быть реальностью, да еще моей? Конечно, не может.

Ну, хорошо, дождь, но ведь это может быть совсем другой дождь. Мало ли дождей. Ведь не каждый из них настоящий.

Может, это тот, дачный дождь. Зарядил с утра. И вот там все настоящее. Зудение комаров на веранде. Крыша протекает — капель в тазу. Стекла в накрапах. В приоткрытом окне сад шуршит. Промокшая сирень пахнет особенно, по-дождливому. На дорожке перед крыльцом лужи живьем.

Валяюсь на диване с томом Шекспира на коленях и пишу вот в эту тетрадку. Сочиняю. Как хорошо сочинять! Про любовь, смерть и все на свете. Ведь потом можно все написанное взять и сжечь. Как это чудесно!

Только прилег с тетрадкой, задумался, погрыз карандаш, взглянул на часы, а уже без десяти два! Ты же меня ждешь! Сейчас влезу в резиновые сапоги, наброшу старый дождевик и пойду — нашей дорожкой. Сначала до угла, там, где за забором сосед разводит чайные розы, потом лесом к мосту через овраг, а оттуда уже видна крыша вашей дачи. Особенно люблю ту тропинку через наш лес. Мне так нравится, как ты всякий раз удивляешься, что я знаю названия растений. А что тут такого? Это каждый может.

Любимая моя! Подожди еще немного!

Я иду!

***

Любимый мой, родной, единственный!

Проснулась рано, лежала и думала о тебе.

Милый, это будет очень радостное письмо.

Но сначала нужно все рассказать по порядку — прежде всего про то, что, наконец, весь город завалило снегом.

Среди ночи проснулась и вспомнила, что сегодня на работу идти не надо и можно спокойно еще валяться в постели. И вот тут только почувствовала, как я устала за эти дни и недели. И годы. А за окном какое-то свечение. Выглянула — все в снегу. Легла опять, завернулась, как ты любишь, куколкой, и смотрела в дырочку на снегопад за окном. И так сладко потом снова заснула!

Рано утром проснулась по привычке — затемно, и слышу, как скребут лопаты за окном, вспомнила, что выпал снег, и опять такое счастье навалило! Снова заснула и спала уже до полудня, отсыпалась всласть.

Завтракать села перед снегопадом.

Потом просто так сидела у окна, словно перед сценой, и смотрела, как мокрые хлопья ударяются в стекло и медленно сползают.

Заварила себе крепкий чай. Никуда бежать не надо. Так хорошо!

Чай в стакане от заоконной зимы как-то особенно рдеет.

Не вытерпела, пошла погулять. Ввалилась в снегопад.

Иду и шалею от свежего чистого запаха.

День от этого запаха тоже ошалел, будто забыл роль и несет отсебятину.

И весь город какой-то одуревший.

У перекрестка во рту снежная каша, бормочет что-то.

Памятник был брюнет, а теперь альбинос.

Гадали, где живет снежный человек, а он тут, в скверике.

Ветки тяжелые, прогнулись, норовят схватить за загривок, каждой приходится кланяться.

Так здорово, что зима и снег! Особенно снег! Пришел все пересотворить.

Парк стоял ползимы пустотелый, сквозной, а теперь стал снежной дворцовой архитектурой — арки, башни, купола. Деревья так нависают над дорогой, что машины будто въезжают в снежные подворотни.

И вообще снегопад превращает все в одно целое. То каждый на свете жил сам по себе, а теперь всякая скамейка и тумба, не говоря уже о почтовом ящике, понимает полноту и единство существования, не имеющего швов.

Прохожий прячется под зонтом от снега. Один такой умный. Остальные просто отряхиваются, охлопывают себя варежками, а на плечах и шапках лепешки растут как на дрожжах.

В каждом дворе дети катают комки, лепят снежных баб.

Снег мокрый, липкий. Взяла в кулак, не удержалась, отгрызла кусочек.

Снегопад прыток, легконог, буен. Заражает собой весь город, но особенно мальчишек и собак. В школьном дворе старшеклассники сражаются в снежки, суют горстями снег друг другу в лицо, за шиворот. Шарфы валяются, шапки. Дворняга бросается с лаем за снежками, фыркает, кусает снег.

Смотрела, как собака радостно носится взад-вперед, разбрасывая слюни. Пес вдруг остановился прямо передо мной, взглянул удивленно, мол, чего ты тут стоишь, давай с нами! — потом зевнул, звонко щелкнув челюстями, и понесся дальше, сбивая снежинки хвостом и звонко лая от счастья.

Дальше шагаю, сама не понимая, куда. Какая разница, если валит взахлеб?

На тротуаре оттиски подошв — елочкой.

Черные прогалины вокруг люков.

Залепило таблички с названиями улиц.

Снег летит неровно, с наклоном, и на подоконниках скапливается не равномерно, а косым углом.

И на деревья мокрый снег налипает только с одной стороны, стоят, как с белыми лампасами.

Мне навстречу лезет из снеговерти какой-то куст со свекольными прутьями. Ты знаешь, как он называется.

А вот велосипедист — перечит зиме. На колеса наматывается липкий снег. Соскочил и повел за руль.

Иду мимо стройки — под навесом деревянные мостки, грязные, мокрые, приятно пружинят при ходьбе, подкидывают вверх на каждом шагу.

Парикмахерша выскочила покурить, ловит снежинки огоньком сигареты, а хлопья у нее уже в волосах. Кто-то вышел, и из двери пахнуло приторной парикмахерской смесью. Как можно целый день этим дышать?

Потом шла мимо детского сада и заглянула в окно.

Стою и смотрю, как мамы и бабушки разворачивают костюмы и одевают детей — зайчики, снежинки, лисы, медведи. Один надел маску волка и пугает всех. Девочка натягивает белый гольф и скачет на одной ножке.

В другом окне огромная нарядная елка — то вспыхнет, то погаснет. В углу засовывают подарки в мешок.

А в последнем окне Дед Мороз застегивает Снегурочке сзади застежку на платье. Она глядится в зеркальце и красит губы. Живая, хоть и слепили из снега. И никто не удивляется.

Пошла домой.

Перебирала бумаги, задумалась. Похлопывала стопкой по губам. И так глупо получилось — порезала губу о край листа. Такой неприятный порез, очень больно.

Вечером решила пойти на концерт. Не очень люблю скандинавов, но все равно.

Не могу жить без музыки. Все наносное, ненужное слетает, как шелуха, остается только настоящее.

Но в этот раз почему-то не могла сосредоточиться, все кругом отвлекало, мешало.

Назад Дальше