Смертники - Козаков Михаил Эммануилович 2 стр.


Камера посмеивалась, но хмуро и сдержанно.

— Убей меня Бог, я не понимаю! — был доволен своей шуткой Иоська. — Как он взял эту бутылку, — так, думаю, никакой такой опасности ему, может, и нету: просто переводят человека в другое место… А как велело ему начальство бутылку нам оставить, тут поверил я в Зарудину смерть.

…Весь день камеры были открыты, в каждом этаже арестантам разрешалось свободно ходить по коридору, и тут-то Иоська переузнал всех, — как говорил сам: «кто чем дышит». Целыми днями он слонялся вместе со всеми по коридору, играл в карты, в «подкидного дурака», с престарелым епископом и двумя казначейскими чиновниками, объедал зажиточных смирихинских мельников, числившихся на неопределенный срок «заложниками», или дрыхнул после беспокойной ночи на тюремных нарах.

Глядя на него, говорил Степан Базулин спокойно и рассудительно:

— Ты, парень… с дождичка, или что ведерко с дыркой: не удержать в ем воды. Я и говорю тебе, Иоська: потерял ты себя. Верное слово.

— Потерянный я человек — это верно, — соглашался Иоська. — Если бы меня отсюда выпустили, — поехал бы я в Елисаветград к папаше и сказал бы ему: «Хочу, папаша, быть биндюжником — и больше ничего. Буду я настоящим сыном, и можете за меня не беспокоиться…» Пускай только выпустят! — мечтательно вздыхал Иоська.

— Я не про то, парень, — продолжал Базулин. — С дождичка ты, Иоська, и в нутре у тебя — дырка… Сам я знаю, Иоська: почти каждый человек теперь потерял себя. А у кого душа, примерно, в один обхват — так тот просто на четвереньках ходить стал. Верное слово! Парень! — приблизил свое лицо к Иоське Базулин. — Что я скажу тебе — а?… Вот будто в бандитах я был — про это дело всем тут теперь известно. Ну, вот… А был я еще на войне, еще столярством занимался. А еще брата своего, в Щиграх, убил.

— Брата?… — поморщился Иоська. — Что это значит?…

— Ну, да — брата… Убил его за то, что с бабой моей связался. Убежал я от суда, бродяжил. И вот, известное дело, нынче под пулю попал… бандитом. А не потерял я, — вот те хрест святой! — не потерял я себя вконец, душу свою не потерял. Понятие, значит…

— Я тоже с понятием человек, — горячо перебил его Иоська. — Если б отпустили меня на волю, я б сказал всем, какой я честный человек. Пускай только выпустят…

— Хм… И Солоха блинов напечет, коли масло из рук потечет: на волю — не простое это дело теперь. Да ты, Иоська, не перебивай — понятно? Вот я и говорю тебе, а ты слушай. Думаю я так не потеряет себя каждый человек, если у него душа, понятие, верхом на плоти сидит. Так, а? А у тебя, парень, — не в обиду сказано, — она самая клеем, столярным клеем к брюху подмазана. Насчет смерти, если взять…

— Ну?…

— Вот тебе и ну! Не душа у тебя, Иоська, смерти боится, а пузо. А выпусти тебя отселева, — все едино на четвереньках ходить тебе в жизни, козлу длинному…

— Убей меня Бог, — радовался вдруг Иоська. — Пусть меня выпустят только за ворота, так я до самого Елисаветграда настоящим-таки козлом побегу!

— Ну, и козлом… А козлу какая в жизни цена? — насмешливо смотрели базулинские глаза.

— Э, брось… А разве, Отец, живой козел хуже мертвого человека?… Пускай меня Бог хоть в свинью превратит, — бы ее никто не зарезал.

Не понимал Иоська Базулина.

Оба — бандиты, налетчики, они каждый по-своему ждали своего рокового конца. Замешкавшаяся смерть сохранила для них ряд непонятно дарованных дней, а дни — слепую и хрупкую надежду на спасение.

— Может, помилуют? — взволнованно-радостно спрашивал иногда Иоська своего товарища. — Я готов хоть десять, лет тут сидеть и ничего не делать, — лишь бы помиловали.

— Больно щедрый ты да ленивый, — усмехался Базулин. После первых двух недель такого же состояния, как и у Иоськи, он проявил затем себя в том, что так свойственно было его деловитой и спокойной натуре.

Надо было тюремную баню чинить — вызвался к этому делу Базулин. Нар много сломанных оказалось в тюрьме — и нары Базулин чинит. Пол в тюремной конторе неисправен -и здесь пригодились базулинские руки.

Он делал все это сосредоточенно, хозяйственно, а работой так увлекался, что забывал часто о своем положении «смертника». Так тянет упрямый и трудолюбивый муравей в гнездо своей коммуны крохотную соломинку, не видя близкого уже, рокового для него человеческого шага, растаптывающего на земле такую же крохотную муравьиную жизнь.

Все реже и реже вспоминал Базулин о приговоре военного трибунала, и еще меньше помнили о нем все остальные в тюрьме, видевшие в Базулине исправного мастерового и спокойного, рассудительного человека.

…Шел к концу уже третий месяц неизвестности, за это время многие узнали свою судьбу, и только Базулин и Иоська не знали ее приговора. Их перевели в камеру «срочных». Знать ли Иоське Кацу «срок» свой? — Ночью приходит призрак его — и страх пытает тогда Иоську, а утром — отбегает пытка далекими мелькающими верстами.

Может быть, милостив Бог Иоськи, старый услужливый Бог, в беде впрягаемый человеком в послушные мысли всегда, как, каждодневно, старый конь в «биндюгу» отца Иоськи в городе Елисаветграде…

И тихонько, прячась от всех, налетчик Иоська Глиста читает по ночам вынесенную из «хедера» давнишнюю молитву.

И словно заклинаемая этой молитвой — тихо, не оглядываясь на тюрьму, проходит ночь, но вместе с ней уходит и покорная, раболепствующая мысль о том, в кого учил веровать богобоязненный «хедер». Так игрок, испытав случайную удачу, приносимую часто попадающейся в руки картой, ревниво ищет ее в колоде и — не замечает ее после игры, после азарта и риска…

И однажды, в светлый солнечный день, певший о вольном благоденствии, рискнул Иоська заговорить о том, что так тщательно хранил по ночам в своих мыслях.

— Отец, — нерешительно спросил он Степана Базулина. — Может быть, есть-таки Бог, или он, по-твоему… вроде на арапа?

— Тебя, что, попик за картами вере научил или кто другой? — усмехнулся Базулин.

— Нет, это я между прочим только… А ты скажи, Отец?

— Неизвестно мне, парень, — отчего-то угрюмо ответил гот. — Доподлинно не знаю. А ежели есть он, так интерес в ем, по-моему, Иоська, только для мертвых.

— Значит, мертвые, может, и живут где-то — а?

— Ну и дурак же ты, парень. Шутник оказывается…

— Нет, нет! — волновался искренно Иоська. — А может, живут они, Отец? Особенно как-нибудь…

— Ноздрей вверх, да костью врозь!… Нравится, Иоська?

— А ты сам про их интерес говорил?

— Да померли ж они! Понятно? У купца нашего какой теперь интерес, а? Убили мы!

Этот реальный и столь знакомый пример мгновенно разочаровал Иоську. Он злобно и обидчиво выкрикнул:

— Я за его интерес и копейки не выплюну. Я туточки, на земле хочу жить. Останусь жить — каждый день Богу буду молиться. Но — чтоб на земле ходить, — правда?

— Верно, парень, — задумчиво отвечал Базулин. — Помирать зря — грех большой, да и дураком всяк назовет. Подумать надо…

— О чем? — жадно и пытливо посмотрел на него Иоська.

Известно — о чем!

— О чем же? — переспросил Иоська. — Ты что-то задумал, Отец. Просить… чтоб помиловали, а?… А я — как же?

— Подумаем, Иоська, — уклончиво сказал Базулин, пряча свои глаза от Иоськиных — просящих и возбужденных.

Все расспросы были тщетны: молчание и скрытность Степана Базулина были так же крепки и упрямы, как и его воля, работоспособность и труд.

Тем более это молчание взволновало теперь Иоську Он знал уже, что Базулин что-то замышляет — вероятно, просьбу о помиловании, — к Базулину благоволила тюремная администрация, она поддержит его, — а он, Иоська, останется один в ожидании неизбежной смерти.

В душе он ненавидел уже Отца, считал его изменником и после последнего разговора зорко и неотступно следил за каждым шагом товарища.

Однако это продолжалось недолго: скрытный и неразговорчивый Базулин нарушил свое молчание, и тогда Иоська понял несправедливость своего чувства…

4

В этот день Степана Базулина позвали в контору, к начальнику тюрьмы:

— Базулин! Скоро в бане санитарный осмотр будет. Полати все в исправности?

— Сработаем, товарищ, к сроку.

— Гвоздей тебе хватит?

— Маленько еще прикупить надоть. Я вот вам на весь материал сметку прикину.

— А для культпросвета скамей сколько сработал?

— Меньше десятка осталось. Да вы не беспокойтесь, товарищ: к сроку поспеем…

Начальник, как и все в тюрьме, привык к исправному мастеровому и забыл о «смертнике» Базулине, осужденном за грабеж и убийство.

Может быть, он и сейчас не вспомнил бы о нем, если бы Базулин в ответах своих не повторял так спокойно и уверенно одно и то же слово.

Начальником конторы овладело на минуту любопытство; он по особенному долго, прищурясь, посмотрел на коренастого хозяйственного мужичка, чье спокойствие и уверенность ему захотелось вдруг испытать, и тихо усмехнулся:

— Базулин… Вот ты все говоришь: «к сроку поспеем», сработаю «к сроку»… Бане срок, например, неделя, и того больше.

— Ну, и неделя… Так что? Управимся! — не понимал Базулин.

— А вдруг бумага придет из Харькова… и так не понять, брат, проволочки. Придет если бумага, с приговором?… Вдруг через час?… Утверждение если?…

Начальнику не хотелось произнести точного, подразумевавшегося слова.

— Что тогда, брат?

Ему не видать было всего базулинского лица: мохнатая, густая борода и такой же длинный, не подстриженный волос головы, закрывали подбородок, нервно вздрогнувший рот, нахмурившийся лоб. Выдавали одни только глаза: в мгновение полыхнулись они зеленым пожарищем и заметались, как разбросанный огонь, подгоняемый зловещим ветром.

— Не должно меня… убивать, — сдержанно, овладев собой, сказал Базулин. — Теперь никакого резонту нет… не должно быть! — повторил он.

Он вышел из конторы медленно, пошатывающимся шагом.

Вопрос начальника тюрьмы не заключал в себе ничего такого, что должно было бы поразить, ошеломить Базулина: как и Иоська, как и все «смертники», он каждодневно испытывал тревогу за свою жизнь. Однако то, что ни разу за эти три месяца никто из окружающих, посторонних, никто из тюремной администрации не напоминал ему о его положении обреченного, — успокаивало его, вселяло уверенность в предотвратимость его насильственной, искусственной смерти… Тем сильней теперь ощутил он вдруг опасность — надвигающуюся, никак еще не устраненную.

Он словно во второй раз услышал смертный приговор, но уже не преступнику, не убийце городского купца, а тихому, смирившемуся человеку. Все эти три месяца неизвестно почему продленной жизни он чувствовал не только свое собственное преображение, но и радость оттого, что ничто вокруг не отделяло его от всего живущего, не разобщило, как обреченного, с жизнью: живет на земле мастеровой Базулин — кому нужна смерть мастерового Базулина?…

И вечером он сказал — сердито и упрямо — своему товарищу:

— Не должен мне приговор подтвердиться. Слышь, парень!

— А как тебе, Отец, так и мне тоже! — радостно подхватил Иоська, довольный, что Базулин возобновил с ним беседу. — Разве у нас с тобой разный купец по рукам прошел? Вместе зашились…

— Иоська! — положил ему руку на плечо Базулин. — Вот что я скажу тебе: ты мне про купца больше не поминай, -слышь? Теперь не в купце дело.

— Именно в этом буржуе, Отец. Если б не его деньги, да не умри он, сволочь, — так мы бы разве сидели тут?…

— Шут! — досадливо прикрикнул Базулин. — Я вот к чему говорю, Иоська… Был буржуй — нет буржуя — так?

— Выходит, что так.

— Ну, вот. Я говорю: теперь никакого резонту нет в том приговоре. Ежели стрелять, так в ту же минуту надо, сразу -во что!

— Я, Отец, не могу дать согласия…

— Эх, сусля ты! — сплюнул Базулин застрявшую меж зубов махорку. — Сусля — одно слово! Ну, так я вот насчет своей личности: не должно меня пулей стребить, потому в личность мою вскочила перемена. Может, тебе, парень, и не понять этого дела…

— Почему не понять? — старался казаться обиженным Иоська. — Когда тебя каждую минуту могут взять на расстрел, — так тут всякая перемена может случиться.

— Ну вот, парень… Не сплю я по ночам и думаю. Про себя и про всякое такое. Ну, и думаю: скажем, икотка у человека есть…

— Ну, так что?…

— Ну, настращай вдруг того человека — она и оборвется. Или так думаю: примерно, ешь ты всю жизнь мясо коровье… Та-ак. Ешь, а от какой именно коровы — не знаешь. И увидел раз, как эту самую живую скотину насмерть бьют. Или, примерно, голубя ножичком… а? Увидал, значит, и — бывает так, ей-богу — опосля этого не полезет тебе в рот тая пища. Голод морит, а тую пищу не возьмешь…

— Сказки! — хитро и недоверчиво посмеивался Иоська. — Пpo эти сказки ты ночью думаешь?

— А ты до конца слушай. Вот… Одумается в таком случае человек да и начнет одни только коренья шамать да молоко пить. А еще сапоги с ног поснимает: потому и сапоги со скотины, в общем, содраны. И выходит так, Иоська: всякого человека, друг ты мой, жизнь оборвать может… Покажет ему близко смерть — и оборвет. Перемену сделает…

— Хорошо! — воскликнул Иоська Глиста. — У тебя фантазии, как у интеллигента… Хорошо. Но, может быть, ты еще о чем-нибудь ночью думаешь?… Не только о сказках всяких?

Базулин не отвечал. Сидя на наре, он свесил голову вниз и покручивал пальцами окурок выкуренной цигарки. Он о чем-то раздумывал.

Мысли двигались, как человек под снежную гору с нагруженными салазками. Салазки тянут вниз, тяжело человеку — он время от времени останавливается и, туго дыша, крепко зажимает в руке конец бечевки. И — снова подымается в гору.

Иоська волновался, Иоська торопил сосредоточенно молчавшего товарища:

— При чем, при чем все это?… Может, ты болен, сдурел: чего ты говоришь про какую-то икотку, про корову? В чем дело?…

— Я не сдурел, — поднял голову Базулин. — Икотка — это к примеру, и корова тоже. Это я, чтоб сказать: всякая перемена с человеком вдруг случается. Понятно? Ну, значит, был я, примерно, в бандитах, и больше — аминь тому! Вскочила в мою личность перемена. Через смерть вскочила — верно. И дразнит она, три месяца, гляди, дразнит… Под боком живет смерть. Ведь так, парень? А?

Иоська вздрогнул.

— Страшно, парень — а? — почти шепотом, тяжело и э пытая, переспросил убийца. — Страшно, страшно эська… Душе моей, понятию моему страшно. Душе — вот Живет молодое дитё, жить бы ему в радости, а его каждый день пугают… И душа теперь — дитё. Вот что! Слышь? Не след теперь убивать меня. Не дамся.

— А я?… — жалобно прошептал Иоська и еще больше выта-: теред свою уродливую прыщеватую нижнюю челюсть 1 ты! — горячо и убежденно ответил Базулин — Степ-•азулин сроду еще товарища не бросал. Он вдруг вплотную подсел к Иоське, быстро и щупающе эвел глазами камеру и так же осторожно и быстро сказал-

Шмется народ тут… Разговор у меня есть с тобой нуж-Опосля только — повремени малость…


…Вечер.

Задвигаются на каждой двери засовы, люди набрасывают тугие — медными сжавшимися кулаками — замки а проворный недоверчивый надсмотрщик — ключ — входит в их узкую холодную скважину, чтобы, щелкнув два раза громко сказать осужденным о власти осудивших их.

Вечер — изморозной черепахой, и черепахой — рыхлая мутноглазая ночь.

Люди в тюремной камере прижимаются, в ознобе друг к другу на нарах — ищут так теплый сон.

А когда усыпают, и слышно только почесыванье, всхрип и выхлюпнувшиеся, как вода из переполненного стакана выплески разговора со сна, — тогда Степан Базулин толкает в бок лежащего рядом Иоську Глисту, приподымается и склонив в над ним темное бородатое лицо, медленно, осторожно-шепчет:

— Слушай, что я надумал… Запомни, что надо делать. Слышишь?

— Слышу… Господи, хоть бы не пришли сегодня… Господи! — обращает сразу к двоим свой затаенный молитвенный шепот Иоська Кац и судорожно глотает свое собственное дыхание.

5

Может быть, в эту же ночь, или раньше, далеко где-то, в полуосвещенной избе кубанской станицы — вспомнили о Иоське и Степане Базулине.

Разговор вели двое:

— Как, можно сказать, без регистрации еще партейной я, товарищ комиссар, — то не понимаю я, в общем и целом, чего требует бумажка из Харькова? Ведь донесение у них есть про это самое дело. Уполне ясное донесение: двух бандитов к расстрелу…

— Стойте, товарищ! — прервал тот, кого называли комиссаром. — Уже почти одиннадцать часов, а мне все еще приходится возиться с вашими старыми трибунальными грехами. Я тут новый человек — не обязан все помнить. Нашли вы в делах воентриба протокол разбирательства? Да или нет?

— Так точно. Нашел. На ваше усмотрение вот положил на стол, товарищ комиссар.

— Эх, раззява! — выругался комиссар. — Если это бандиты и налетчики — надо было расстреливать тотчас же, как присудили. А коли написали в Харьков (для чего — черт вас знает!…) — так уж заодно и протокол бы самый послали. А как могут там без протокола решать дело?…

— Уполне верно.

Безволосое, круглое, как яблоко, лицо с вырезанным ломтем мяса на молодой щеке — виновато улыбнулось. И, улыбаясь, кавалерист сказал:

— Так што тогда комполка наш сразу же в тиф ударился, а я протокол от него взял и до другого дела по ошибке приложил. И уполне, окромя меня, никто не повинен тут. И вообще, — досадливо махнул рукой кавалерист, — вообще, товарищ комиссар, отошлите меня на фронт против генералов. Потому я тут, при этих письменных делах, третьей шпорой только звякаю!…

…В темном казенном пакете ушел вскоре в Харьков найденный протокол о базулинском и иоськинском деле.

И пока шел он туда кривыми путями девятнадцатого года, — ушел из тюрьмы один из осужденных.

Стало в камере, где сидел Степан Базулин, одним человеком меньше: Иоськой Глистой. Налилось вдруг его костлявое длинное тело едким сухим огнем: тиф.

Назад Дальше