В жизни Гумилева начался один из самых спокойных и, кажется, счастливых периодов довоенной жизни – от зимы 1936-1937-го до весны 1938-го. Правда, в источниках он отражен хуже всего. Тем ценнее свидетельство Марии Зеленцовой, которая провела с ним осенью 1937-го шесть веселых дней. Гумилев произвел на нее впечатление красивого и успешного молодого человека.
За год до встречи с Зеленцовой, в конце октября 1936-го, в библиотеке Академии наук Гумилев познакомился с молоденькой монгольской аспиранткой Очирын Намсрайжав. Девушка читала книгу «Черная вера или шаманство у монголов и другие статьи Доржи Банзарова». Гумилев представился и сказал, что очень интересуется историей Монголии. Он приходил в библиотеку каждый день, и после занятий молодые люди гуляли по Университетской набережной, разговаривали о Пушкине, однажды зашли в Кунсткамеру. Очирын Намсрайжав была откровеннее Марии Зеленцовой и написала в своих воспоминаниях, что в ноябре 1936-го Гумилев признался ей в любви и обещал посвятить поэму. Поэму он так и не закончил, но прислал девушке посвящение к поэме, которое (если не считать нескольких строчек) не сохранилось. Их связь продолжалась до самого ареста Гумилева в марте 1938-го.
Самый спокойный и счастливый год хранит и еще одну его тайну. Хотя учеба Гумилева в университете шла вроде бы замечательно, в его зачетке есть записи только о трех экзаменах, сданных в зимнюю и летнюю сессию 1937-го и ни одной записи о зимней сессии 1938-го. Связи с арестом никакой, ведь арестуют Гумилева только в марте 1938-го, а в январе его положение еще казалось прочным. Почему же он не сдавал экзамены?
В составленной Ольгой Новиковой (сейчас она зам. председателя Фонда Гумилева) хронике жизни Гумилева говорится, будто он в 1937-м завалил экзамен по основам марксизма-ленинизма, а затем пересдал – на тройку. Но экзамен по «Диалектическому и историческому материализму» (именно так назывался этот предмет) Гумилев сдал на четверку. Так что заведующий спецчастью ЛГУ товарищ Шварцер зря написал в характеристике, будто студент Гумилев «…получал двойки по общественно-политическим дисциплинам (ленинизм) вовсе не потому, что ему трудно работать по этим дисциплинам, а он относился к ним как к принудительному ассортименту, к обязанностям, которые он не желает выполнять».
Поразительно другое – когда Гумилев сдал этот экзамен. 5 мая 1936 года. Вот это действительно загадка, ведь в мае 1936-го Гумилев вообще не был студентом истфака ЛГУ. Его восстановят только 19 октября 1936-го. Зимнюю сессию 1936-го Гумилев пропустил, а вот в маеиюне сдал сразу шесть экзаменов. Можно предположить, что экзамены за второй курс он сдавал на третьем курсе, то есть зимой и летом 1937-го. Тогда все вроде бы встает на свои места. Но почему тогда преподаватели в графе «дата сдачи курса» ставили не 1937-й, а 1936-й? Зачем им было заниматься приписками, да еще в то время, когда любая оплошность могла стать поводом для самого грозного обвинения?
Так или иначе, но до марта 1938-го Гумилев относительно спокойно учился и наконецто мог сосредоточиться на академической жизни. Свою первую научную работу Гумилев уже написал, круг его научных интересов определился еще раньше.
«МОЙ ПРЕДОК БЫЛ ТАТАРИН КОСОГЛАЗЫЙ…»
Русский филолог Александр Михайлович Панченко, друг Льва Гумилева, считал его интерес к Востоку «своего рода семейным увлечением». Но Николай Степанович, строго говоря, интересовался не Востоком, а экзотикой далеких стран и далеких эпох. Как и положено русскому культурному человеку своей эпохи, он был европейцем по образованию и воспитанию, писал о конкистадорах, а не о нойонах и багатурах, столь любезных сердцу его сына. Интерес Гумилева-старшего к Центральной Азии был самым поверхностным:
Стихи-то хороши, но ни гунны, ни татары не вооружались турецкими ятаганами. Лев унаследовал у отца память и творческое воображение. Унаследовать интерес к истории азиатских кочевников он не мог, потому что Николай Степанович их истории совершенно не знал.
Лев Гумилев в конце жизни любил рассказывать о своем татарском происхождении. Неужели он верил, будто предки того самого дьячка-псаломщика Христорождественской церкви Якова Федотовича Панова, что женился на дочери священника Григория Гумилева, были татарами? Или речь шла о полумифическом князе Милюке? Лев Васильевич Львов, прапрадед Льва Гумилева, женился на Анне Милюковой и получил с приданым село Слепнево. Предком Милюковых и первым владельцем Слепнева считался этот самый князь Милюк. На самом же деле Слепнево получил в 1682 году не «князь Милюк», а Яков Иванович Милюков. Это была награда за участие в походах против крымского хана.
Гумилев иногда упоминал, что его предок сражался на поле Куликовом, причем командовал одним из полков. Если так, то речь идет о Семене Мелике (Милюке), который и в самом деле участвовал в Куликовской битве. Именно к нему возводили свою родословную Милюковы. Вот только татарским князем Семен Мелик не был, он происходил «из немец». Связь же тверских Милюковых с Семеном Меликом не вполне ясна. В Тверской губернии в XIX веке было пять дворянских родов, носивших фамилию Милюковы. Недаром Валерий Шубинский, строгий исследователь, автор самой солидной биографии Николая Гумилева, скептически отнесся к запутанным и сомнительным родословным мелкопоместных дворян. Не станем и мы доверять семейным легендам. Документальных же подтверждений татарского происхождения Львовых и Гумилевых нет.
Сложнее с Ахматовой. Эмма Герштейн находила в ней даже не увлечение, а «органическое тяготение» к Востоку. В Казани говорили, будто Ахматова – «настоящая татарская писательница», а узбеки в Ташкенте сожалели, что Анна Андреевна носит «татарскую» фамилию Ахматова, а не узбекскую «Ахметова». Но восточной лести верить нельзя, а Эмма Герштейн мало что знала о Востоке.
Связь с европейской культурой для Ахматовой органична и непрерывна. Что рядом с этой связью несколько ориентальных образов, украсивших часть ташкентских стихотворений? И многое ли значат переводы китайских и корейских поэтов, которыми она занималась для заработка? Ахматова была русским поэтом. Ее воспитание, интересы, вкусы, круг чтения – все было русским и европейским. Исайе Берлину даже бросилось в глаза ее западничество: «Оба (Пастернак и Ахматова. – С.Б.) принадлежали к тем, кто лелеял несбыточные иллюзии относительно богатой художественной и интеллектуальной культуры Запада – о золотом мире, полном творческой жизни…» А что Восток?
Восток еще лежал непознанным пространством И громыхал вдали, как грозный вражий стан…
Правда, ей нравилась семейная легенда: «Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. <…> Этот Ахмат, как известно, был чингизидом». Другой раз она написала, будто ее прабабушка была «чингизидкой, татарской княжной». На самом же деле, считает биограф, прабабушка Анны Андреевны «Прасковья Федосе евна Ахматова была, конечно, не татарской княжной, а русской дворянкой. Ахматовы – старинный дворянский род, происходивший, наверное, от служилых татар, но давным-давно обрусевший».
Осторожные биографы, правда, оговариваются: происхождение от чингисидов подтвердить нечем, но его нельзя и отрицать. В.Черных и С.Коваленко, составившие родословную Ахматовой, не решились развенчать легенду, ведь «мать Прасковьи Федосеевны – Анна Яковлевна – до замужества носила фамилию Че годаева и, по всей вероятности, происходила из рода татарских князей Чегодаевых». Эта русская княжеская фамилия напоминает имя хранителя Ясы, второго сына Чингисхана – Чагатая, хотя никаких доказательств, подтвердивших бы связь Чегодае вых и тем более Горенко с чингисидами, нет и они вряд ли когдалибо найдутся. Да и княжеская фамилия, вероятнее всего, происходит всего лишь от этнонима «чагатаи», так называли смешанное тюрко-таджикское население долин Кашкадарьи и Сурхандарьи, что в современном юго-западном Узбекистане.
Гумилев же легенду о предках-чингизидах любил и не раз воспроизводил, по всей видимости, не без удовольствия. Даже на допросе он будет рассказывать следователю: «Ахматовы – князья из рода чингизидов, принявших православную веру и получивших фамилию Ахматовы».
Интересно, что другую ахматовскую легенду – о предках-греках – Лев Николаевич не упоминал ни разу.
Если даже поверить в татарское происхождение Гумилева, то его любовь к степям и степнякам не обусловлена генетически. Сотни дворянских фамилий имели татарские корни, но потомки тюркских и монгольских головорезов, некогда предложивших свою саблю московскому великому князю, стали обычными русскими европейцами. Скажем, Феликса Юсупова, потомка знаменитого татарского полководца Едигея, служившего самому Тамерлану, ориентальное происхождение не подтолкнуло ни к евразийству, ни к востоковедению.
Когда Гумилев полюбил историю Центральной Азии? Когда и почему стал тюркофилом и монголофилом? В Бежецке татары не жили, а в доступных маленькому Леве библиотеках не было книг по истории и этнографии Центральной Азии. Сам Гумилев позднее рассказывал, как перенес любовь к литературным индейцам, героям Купера и Майн Рида, на «евразийских индейцев» – тюрков, половцев, монголов. Но что это нам дает? Миллионы советских детей любили Чингачгука, Оцеолу и других романтических героев североамериканских прерий. Но они не знали и не стремились узнать о Тонъюкуке, Есугей-багатуре или Субудай-багатуре.
В последнем классе школы Гумилев читал «Историю Древнего Востока» Бориса Александровича Тураева. Но классическая монография Тураева посвящена истории Египта, Ассирии, Вавилона, Персии. Тураев был одним из первых русских египтологов, кочевники Центральной Азии в сферу его научных интересов не входили.
Эмма Герштейн приписывает увлечение Гумилева историей Центральной Азии влиянию евразийцев. Их сочинения он мог будто бы найти в библиотеке Пунина: «Это было в 1934 году. <…> Я помню, как он называл имя кн. Трубецкого в связи с жизнью этого мыслителя в Праге и постигшими его там бедами из-за прихода нацистов».
Увы, Эмма Герштейн явно переносит на 1934-й какой-то поздний, конца пятидесятых годов, разговор с Гумилевым. В 1934 году нацисты еще не пришли ни в Прагу, ни в Вену, где провел последние годы жизни князь Трубецкой. Несчастья постигли Николая Сергеевича Трубецкого в 1938-м, после аншлюса. Гумилев в это время сидел в «Крестах» и о невзгодах великого лингвиста и евразийца понятия не имел, равно как и о его существовании.
Правда, уже в университетские годы Гумилев прочтет книгу Николая Толля «Скифы и гунны», изданную в Праге в 1928 году. В приложении к ней была статья Савицкого «О задачах кочевниковедения (Почему скифы и гунны должны быть интересны для русского?)». Но окружающие заметили интерес Гумилева к монголам гораздо раньше. Первое свидетельство относится к июню 1931 года, ко времени его Прибайкальской экспедиции. На перегоне между Иркутском и Слюдянкой какой-то пожилой бурят положил голову на колени Анне Дашковой. Но восемнадцатилетний Лев заступился не за подругу, а за бурята: «Оставьте его, пусть спит. Аборигенов нужно уважать, ведь они потомки монголов…» А в предисловии к своему эссе «Из истории Евразии» Гумилев пишет, что собирал материалы «о деяниях хуннов, тюрок, хазар и монголов» уже с 1930 года.
Интерес Гумилева к степнякам, видимо, был природным, его нельзя объяснить ни воспитанием, ни влиянием окружения, ни прочитанными книгами. Герштейн утверждает, что уже «в молодости он поражал сходством с азиатским типом – и чертами лица, и движениями, и характером». Правда, это сходство появилось, по всей видимости, не сразу. С какогото времени Гумилев начинает сознательно подражать татарам, что примечательно, ведь он обычно не следил за собственной внешностью. Летом 1935-го Гумилев в экспедиции отрастил «татарские» усы – «тонкие, спускающиеся по углам рта». Весной того же 1935 года Анна Ахматова в тревоге говорила Эмме Герштейн: «Лева так безумно, так страстно хочет… уехать в Монголию».
Приступить к основательному изучению истории евразийских кочевников Гумилев смог только в университете: «Целостной истории тюрков и монголов просто не было. Тогдато я решил заняться этой темой сам», — рассказывал Лев Гумилев своему ученику Вячеславу Ермолаеву.
МОЛОДОЙ ВОСТОКОВЕД
Русские востоковеды изучали тюркскую и монгольскую этнографию, историю и филологию уже больше ста лет, а Ленинград тридцатых годов оставался главным центром советского востоковедения. Правда, в 1934 году восточного факультета в Ленинградском университете не было (его восстановят только в 1944 м), а тюркология и монголоведение были сосредоточены в Институте востоковедения АН СССР – ИВАНе.
После смерти академика Владимирцова (1934) крупнейшими советскими монголоведами были Николай Николаевич Поппе и Сергей Андреевич Козин. Поппе, знаменитый исследователь алтайских (тюрко-монгольских) языков, уже в тридцать шесть лет стал членом-корреспондентом Академии наук – случай редкий для гуманитария. Козин в начале двадцатых занимал пост советника при Богдогэгэне, «живом боге» и правителе независимой Монголии. Поппе и Козин свободно говорили по-монгольски, а Козин монгольский к тому же преподавал. Но с Поппе Гумилев, на свое счастье, знаком не был, иначе ему на следствии 1949-го предъявили бы еще одно обвинение. В 1942 году Николай Николаевич перешел к немцам, а после войны попал в США, где продолжил свою блистательную научную карьеру. Козин же будет научным руководителем Гумилева в аспирантуре Института востоковедения, но это случится уже после войны, а в университетские годы они, видимо, не были знакомы.
Тюркологией занимался Сергей Ефимович Малов, старый русский востоковед, ученый с мировым именем, получивший звание профессора еще в 1917 году. Много лет он занимался языками, историей, культурой и этнографией тюркских народов России и Китая.
Айдер Куркчи – единственный из биографов Гумилева, кто рассказал о его знакомстве с Маловым. Но мемуары Куркчи доверия не вызывают, слишком много в них грубых ошибок, много недостоверных сведений.
Если бы Гумилев и в самом деле был хорошо знаком с Маловым, он непременно рассказал бы об этом в интервью. Не включил Гумилев Малова и в список своих учителей, который открывает монографию «Древние тюрки». Разумеется, он много и охотно ссылается на Малова, ведь тот, в числе прочего, прочитал, перевел и опубликовал орхонтские надписи древних тюрков, важнейший источник, без которого монография Гумилева потеряла бы очень много.
Сам Гумилев охотно рассказывал об университетском знакомстве только с одним тюркологом, учеником Малова, — с Александром Натановичем Бернштамом. К Бернштаму Гумилева привел кто-то из преподавателей, возможно, Кюнер или Якубовский. Сфера научных интересов Бернштама была ближе всего к интересам Гумилева. Александр Натанович написал кандидатскую диссертацию как раз по истории тюрков VI–VIII веков, но и после защиты (1934) продолжал заниматься этой темой. Бернштам вел археологические раскопки в Средней Азии, изучал тюркские надписи, публиковал статьи по истории древних тюрков и их соседей (тюргешей, уйгуров). Уже после войны вый дет его монография «Социально-экономический строй орхоно енисейских тюрков VI–VIII вв.» – расширенная и переработанная кандидатская. Казалось бы, именно Бернштам должен стать научным руководителем Гумилева.
Но их встреча окончилась катастрофой. Почти полвека спустя Гумилев будет так рассказывать о ней: «Александр Натанович Бернштам… начал разговор с предостережений, сказав, что самое вредное учение по этому вопросу сформулировано "евразийством", теоретиками белоэмигрантского направления, которые говорят, будто настоящие евразийцы, то есть кочевники, отличались двумя качествами – военной храбростью и безусловной верностью. И на этих принципах, то есть на принципе своего геройства и принципе личной преданности, они создавали великие монархии. Я ответил, что мне это, как ни странно, очень нравится и мне кажется, что это сказано очень умно и дельно. В ответ я услышал: "У вас мозги набекрень. Очевидно, вы – такой же, как и они". Сказав так, он пошел писать на меня донос. Вот с этого и началось мое знакомство с евразийством и с научным работником Бернштамом…»
Трудно сказать, насколько рассказ Гумилева соответствовал истине, ведь даже в научных монографиях Лев Николаевич, случалось, мешал правду с фантазией, а в рассказе о своем давнем враге он вряд ли избежал натяжек. Несомненно одно: встреча Гумилева и Бернштама привела к ссоре, что не удивительно: оба, и молодой Гумилев, и Бернштам, были людьми чрезвычайно экспансивными и резкими.
И все-таки Гумилев нашел в ЛГУ и хороших преподавателей, и умных квалифицированных консультантов, которые помогли ему обучиться ремеслу историка. Помимо Кюнера и Якубовского Гумилеву помогал Михаил Артамонов. Уже в тридцатые в руки Гумилева попали работы географа и путешественника Григория Ефимовича Грумм-Гржимайло,[16] которого Лев будет считать своим предшественником. Сам Грумм-Гржимайло тогда доживал последние месяцы, его не станет в марте 1936-го. Правда, «Западную Монголию и Урянхайский край», главный, с точки зрения Гумилева, труд Грумм-Гржимайло, Лев Николаевич прочтет только в середине пятидесятых, в лагере.
Ранней специализации тогда не было, а занятия на первом-втором курсах не оставляли места для научной работы, но зимой 1935-1936-го Гумилев, отчисленный из университета, начинает работу над статьей об удельно-лествичной системе Тюркского каганата. Это был первый шаг к диссертации, единственная научная работа, законченная до ареста в 1938-м. Среди прочего Гумилев доказывал, что организация политической власти в каганате напоминала удельно-лествичную систему, известную по истории Киевской Руси. Власть над государством принадлежала старшему в роду, а после его смерти переходила к младшим братьям, после смерти последнего из них – к сыну старшего брата и так далее.