Ранней специализации тогда не было, а занятия на первом-втором курсах не оставляли места для научной работы, но зимой 1935-1936-го Гумилев, отчисленный из университета, начинает работу над статьей об удельно-лествичной системе Тюркского каганата. Это был первый шаг к диссертации, единственная научная работа, законченная до ареста в 1938-м. Среди прочего Гумилев доказывал, что организация политической власти в каганате напоминала удельно-лествичную систему, известную по истории Киевской Руси. Власть над государством принадлежала старшему в роду, а после его смерти переходила к младшим братьям, после смерти последнего из них – к сыну старшего брата и так далее.
В 1936 году помимо истории Тюркского каганата у Гумилева появилось и новое увлечение. Летом 1936-го он работал на раскопках хазарской крепости Саркел (на Дону). Видимо, именно тогда Гумилев под влиянием Артамонова, своего начальника и учителя, впервые заинтересовался хазарской историей. В 1938 м на пересылке Гумилев будет читать своим «однодельцам» (Шумовскому, Ереховичу и другим) лекцию именно о хазарах. Интерес к Хазарии не пропадет у Гумилева и много лет спустя, он вернется к хазарам уже на рубеже пятидесятых и шестидесятых. Это будет славное возвращение, хотя и приведет к совершенно неожиданным последствиям.
ДАР СЛОВ
В 1990 году на вопрос журналиста, как удалось избежать соблазна стать поэтом, Лев Николаевич отвечал с иронией: «Я был сыном опальных поэтов, журналы не печатали даже мои научные изыскания, так что соблазн, как вы выразились, на самом деле был невелик. Отношение к художественной литературе у меня сначала было пассивное (я ее иногда читал), а потом и вовсе сошло на нет».
Гумилев говорил это в семьдесят восемь лет. А в двадцать пять и даже в тридцать пять он был совсем другим человеком. Современники восхищались его поэтической эрудицией и уникальной памятью.
Эмма Герштейн: «Сергей Борисович (Рудаков, литературовед и поэт. – С.Б.) и Лева целый вечер читали стихи, щеголяли знанием Сумарокова, читая его наизусть вслух, обсуждали русский XVIII век».
Алексей Савченко, инженер, солагерник Гумилева: «Он читал наизусть стихи Н.Гумилева, А.К.Толстого, Фета, Баратынского, Блока, каких-то совершенно неизвестных мне имажинистов и символистов, а также Байрона и Данте».
Мемуаристы вспоминают, как Гумилев читал наизусть Иннокентия Анненского, Владислава Ходасевича, Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, Николая Заболоцкого, Николая Олейникова, Павла Антокольского и многих еще поэтов. Причем не только стихотворения, но и поэмы. «Так, он два вечера подряд читал "Божественную комедию", — вспоминал Алексей Савченко.
В 1936 году Гумилев будет жаловаться Эмме, что в университете «совсем заскучал без стихов».
Л.Н.Гумилев. «Огонь и воздух». 1934С годами его вера в собственный поэтический дар даже укрепилась. Из воспоминаний Руфи Зерновой: «— А вы сами… Вы пишете стихи?
— Пишу.
— Хорошие?
— Хорошие, — сказал он убежденно». Скромность – не гумилевская добродетель. Тридцатые-сороковые годы – самый плодотворный период для Гумилева-поэта. «Блокноты были полны стихами», — рассказывал позднее Орест Высотский.
Сочинял он часто в дороге. «Если доводилось бывать с Левой в совместных походах, то можно было слышать стихи, произносимые им тихо, как бы про себя. <…> Иногда и незнако мые, возможно, его собственные, навеянные красотой природы, отрешенностью от обыденного», — вспоминала Анна Дашкова.
Стихотворение «Огонь и воздух» он написал в поезде на пути из Москвы в Ленинград. Стихи он обычно не записывал, а переносил на бумагу, только если хотел сделать подарок. Так они попали к Дашковой вместе с письмами, и она их сохранила. Еще чаще он дарил стихи Эмме Герштейн. «Вот он сидит у моего секретера и пишет небольшое стихотворение, слишком напоминающее раннего Лермонтова. Помню только заключительную строку "И уж ничто души не веселит"».
Собранные в книге «Дар слов мне был обещан от природы» стихотворения и поэмы далеко не исчерпывают написанного им в те годы. Когда-то в Бежецке Анна Ивановна Гумилева бережно складывала листочки со стихами внука в деревянную шкатулку. Позднее не будет рядом такого доброго хранителя. Кочевая жизнь не располагала к заведению архива, тюрьмы и лагеря – тем более. Записанные Марией Зеленцовой стихи сильно пострадали в блокаду: попала вода и бумага склеилась. Листочки со стихами могли забрать во время обысков и арестов. Вот как, по словам Н.Я.Мандельштам, это обычно происходило: «Они перетряхивали одну за другой книги, заглядывали под корешок, портили надрезами переплеты, интересовались потайными… ящиками. <…> Каждая просмотренная бумажка <…> либо шла на стул, где постепенно вырастала куча, предназначенная для выемки, либо бросалась на пол…» и потом бумаги «лежали на полу с великолепно отпечатавшимися каблуками солдатских сапог».
Бумаги могли уничтожить и на месте. «Они выдвигали ящики письменного стола, вытаскивали оттуда бумаги и, не читая, рвали их в мелкие клочья… очень старательно истребляли фотографии», — рассказывает Лидия Корнеевна Чуковская.
Могут ли лирические стихи Гумилева тридцатых годов добавить новые краски к его психологическому портрету? Если так, то это стихи несчастливого, одинокого человека.
И названия говорят сами за себя. «Самоубийца» (1934), «Одиночество» (1935). Всё это вполне вписывается в портрет Гумилева из мемуаров Эммы Герштейн. Она часто отмечает перепады его настроения. «Я чувствую, как отталкиваюсь от земли ногами», — говорил он Эмме на вокзале. А потом в Ленинграде «он был в развинченном состоянии… только что не плакал от стихов, нервов и водки».
Правда, Анна Дашкова и Мария Зеленцова запомнили его веселым и жизнерадостным. Во время тяжелых переходов на Хамар-Дабане он подбадривал других, сочиняя незатейливые, но смешные экспромты. Наталья Викторовна Гумилева утверждала, что муж ее был смешливым человеком с прекрасным характером. Значит, это было свойственно ему от природы, не после тюрем же он стал смешливым.
Тем не менее сквозной образ лирических стихов Гумилева тридцатых годов – «черные звезды», знак беды и даже гибели.
А в черном омуте такая глубина, Что, даже утонув, ты не достигнешь дна. Там, водорослью скользкою обвитый, Ты звезды черные увидишь над собой…
Многие стихи Льва Гумилева архаичны прежде всего лексикой: «лик», «чело», «стезя», «днесь», «яства», «наипаче», «чреда», «вертоград», «влачусь», «вдоль нея», «дольний», «бранное знамя».
Есть у Гумилева и архаичные для тридцатых годов XX века жанры – мадригал, канцона. Иногда Гумилев ориентируется даже не на XIX, а на XVIII век.
Из воспоминаний Эммы Герштейн: «Изысканные стихи в тридцатых годах считались убийственно старомодными. Писали тогда "под Маяковского", поминали тайком Есенина, более рафинированные любители стихов чтили "камерного" и "непонятного" Пастернака…»
Картина была сложнее. В начале тридцатых писал и даже, бывало, печатался Мандельштам. Заболоцкий успел до ареста выпустить «Столбцы» (1929) и «Вторую книгу» (1937). Еще не забылись выступления обэриутов, но массового успеха они не имели.
Из записных книжек Лидии Гинзбург: «Педагогический опыт этого года (рабфак. – С.Б.) убедил меня в том, что из всей новой поэзии массовый читатель знает и любит по преимуществу Есенина. <…> Маяковский плохо понятен. <…> Читатель, которого я имею в виду… это профтысячник, рабфаковец, часто партиец. Он слыхал, что Есенин упадочный, — и стыдится своей любви. Есенин, как водка, как азарт, принадлежит в его быту к числу факторов, украшающих жизнь, но не одобряемых».
Но власть в двадцатые и особенно в тридцатые годы культивировала оптимизм, пропагандировала преимущества советской жизни. С киноэкрана, из тарелок радиоприемников, с газетных полос и агитационных плакатов в массовое сознание внедрялись совсем другие стихи.
«Рекомендовать Безыменского комсомольцам нечего. Они и так его прекрасно знают. Каждому грамотному молодому рабочему известен и близок образ своего поэта, который рассматривает свое творчество лишь как особый вид партийной работы, поэта, который выражает думы и чувства "стальной большевицкой породы"», — писал критик Г.Лелевич.
Критик совершено адекватен своему герою и соответствует уровню его дарования.
Стихи Льва Гумилева не вписывались в реальность тридцатых не только жанрами, лексикой, но и содержанием и, главное, мироощущением автора. На первый взгляд он даже не касается современности, но только на первый взгляд.
Стихи Льва Гумилева не вписывались в реальность тридцатых не только жанрами, лексикой, но и содержанием и, главное, мироощущением автора. На первый взгляд он даже не касается современности, но только на первый взгляд.
Это о каком времени? Под стихотворением дата – 1936 год.
Старцы помнят, внуки помнят тоже; Прежде, чем сместился звездный путь, Равный с равной спал на брачном ложе, Равный с равным бился грудь о грудь. С кем теперь равняться, с кем делиться И каким завидовать годам? Воют волки, и летают птицы По холодным, мертвым городам.
А это о каком времени? Дата под стихотворением – 1937 год.
Не зря Ахматова заставила Эмму Герштейн сжечь листки со стихами Льва. Реальность сталинского СССР была ему чужда и враждебна. Себя и людей близких Гумилев относил к потерянному поколению, которое не вовремя появилось на свет. Вспомним судьбы его друзей.
Теодор Шумовский – востоковед-арабист, семнадцать лет провел в лагерях и ссылке.
Николай Давиденков – биолог, погиб в лагере.
Аксель Бекман – референт-переводчик АН СССР, расстрелян в 1942 году.
История – главная тема гумилевских стихов. Труд историка – почтенный и благородный, историк спасает человечество от забвения.
Товарищ Сталин исключительно высоко ставил роль личности в истории, непростительно высоко для марксиста. К середине тридцатых в отечественную историю вернулись Екатерина II, Иван Грозный и, конечно же, Петр Великий. Гумилев яркими историческими фигурами всегда интересовался, но царя Петра не любил. В его стихах Петр не великий и суровый государь, а просто палач.
Понятно, с кем ассоциировался в те годы Петр. Немудрено, что Гумилев видел свое место не в свите царя и даже не в толпе зевак, а на дыбе или на плахе:
В тридцатые годы взгляды Гумилева на историю еще только формировались. Судя по стихам (а других источников здесь нет, в тридцатые он написал только одну статью), его взгляд на историю отличался от распространенных тогда марксистско-гегельянских представлений. История в поэзии раннего Гумилева – увлекательный, но жестокий мир, где одна трагедия разыгрывается вслед за другой. Не зря же он любил исторические хроники Шекспира. Впервые прочитал их еще в Бежецке, а в декабре 1951 года просил Ахматову прислать их ему в Камышлаг.
В истории человечества он как будто не видел прогресса. В стихах тридцатых он прогресс не отрицает – он его просто не замечает. В мире нового средневековья рассуждать о любом прогрессе, кроме технического, просто смешно.
Часть III
БОЛЬШОЙ ТЕРРОР И АРЕСТ 1938
1938 год начинался для Гумилева удачно. Ему даже предложили напечататься в журнале студенческого научного общества. Террор как будто обходил его стороной. Но в ночь с 10 на 11 марта 1938-го за Гумилевым пришли. Утром 11 марта Орест Высотский, который тогда ночевал на Фонтанке, 149, но ареста избежал, пришел в Фонтанный дом и сообщил Ахматовой о случившемся.
Арест 1938-го Гумилев связывал с лекцией Льва Васильевича Пумпянского о русской поэзии начала века:
«Лектор стал потешаться над стихотворениями и личностью моего отца. "Поэт писал про Абиссинию, — восклицал он, — а сам не был дальше Алжира… Вот он – пример отечественного Тартарена!" Не выдержав, я крикнул профессору с места: "Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!" Пумпянский снисходительно парировал мою реплику: "Кому лучше знать – вам или мне?" Я ответил: "Конечно, мне". В аудитории около двухсот студентов засмеялись. В отличие от Пумпянского, многие из них знали, что я – сын Гумилева. Все на меня оборачивались и понимали, что мне действительно лучше знать. Пумпянский сразу же после звонка побежал жаловаться на меня в деканат. Видимо, он жаловался и дальше. Во всяком случае, первый же до прос во внутренней тюрьме НКВД на Шпалерной следователь Бархударян начал с того, что стал читать мне бумагу, в которой во всех подробностях сообщалось об инциденте, произошедшем на лекции Пумпянского…»
Однако в марте 1938-го Гумилева допрашивал Филимонов, а не Бархударьян. Пумпянский вовсе не был стукачом, а донос в НКВД написал, вероятно, кто-то из студентов – в аудитории из двухсот человек должен был находиться не один осведомитель. Но и этот донос на арест, скорее всего, не повлиял, Гумилев был обречен задолго до этой несчастной лекции.[17]
В годы Большого террора следователи руководствовались не столько индивидуальным, сколько классовым и отчасти национальным подходом. На оперативном совещании начальников региональных управлений НКВД Ежов дал понять: «Нужно арестовывать по соцпризнаку и прошлой деятельности в контрреволюционных партиях». «Тогда не спрашивали друг у друга: "Как вы думаете, за что арестовали Ивана Алексеевича?", но: "По какой линии?", а линий было великое множество и самых разнообразных, а потому в ответ на заданный вопрос можно было услышать: "По линии глухонемых", или "По линии поляков", или "По линии библиотекарей"», — вспоминала Лидия Чуковская.
Гумилеву, дворянскому сыну, уже дважды арестованному, уже давшему на себя показания, уцелеть можно было только случайно. Но и вероятность этой случайности сводилась к величине ничтожно малой самим же Гумилевым.
В отличие от своего предусмотрительного и осторожного брата Лев учился на одном из самых опасных факультетов. Фразу видного историка-марксиста М.Н.Покровского об истории как «политике, обращенной в прошлое», хорошо помнили. В 1937 м репрессировали ректора ЛГУ, который всего полгода назад так помог Гумилеву. В апреле 1937-го Михаила Семеновича исключили из партии, обвинив в связях с «правым отщепенцем Бухариным» и «троцкистскими бандитами». Лазуркин еще работал в кабинете ректора, когда газета «Ленинградский университет» напечатала разгромную статью о нем: «В университете работа Лазуркина характеризуется насаждением подхалимства, угодничества и самовосхваления. А под шум самовосхваления в университете окапывались враги народа, занимали руководящие административные и научные должности».
Арестовали Лазуркина в июне (он погибнет во время следствия), взяли и его жену, Дору Абрамовну. Она выживет в лагере и много лет спустя сумеет по-своему отомстить за мужа. На XXII съезде КПСС именно старая большевичка Лазуркина (член партии с 1902 года), когда-то дружившая с Крупской, потребует вынести из Мавзолея тело Сталина: «Во сне ко мне часто приходит Ильич и говорит: "Мне неприятно лежать в Мавзолее рядом со Сталиным: он совершил столько зла"».
Чистки и репрессии и прежде были на гуманитарных факультетах обычным делом. Первый декан исторического факультета Григорий Соломонович Зайдель был арестован еще в январе 1935-го по обвинению в связях с Зиновьевым. Вслед за деканом на факультете арестовали еще двенадцать «скрытых зиновьевцев». Второго декана, Сергея Митрофановича Дубровского, арестовали в 1936-м, в том же году взяли еще десять преподавателей. Третьего декана, Арвида Карловича Дрезена, обвинили в попустительстве вредителям и троцкистам и тоже арестовали. Это было уже в 1937-м. А всего между 1934-м и 1940-м на историческом факультете сменилось семь деканов. Продолжали сажать и преподавателей, доцентов, профессоров. Профессора Ковалева, пишет в своих воспоминаниях Дьяконов, обвинили во «вредительской трактовке» заговора Катилины. Потом появилось и обвинение в терроризме. Оказывается, пожилой историк античности замышлял (в одиночку?) прорыть подземный ход от здания исторического факультета на Васильевском острове до Дворцовой площади, «чтобы устроить террористический акт во время демонстрации».
В простенках университетского коридора прежде висели портреты профессоров, теперь они исчезали один за другим, на месте старых появлялись новые, но и они задерживались ненадолго. В конце концов перевешивать портреты устали и приняли разумное решение: портреты убрать вовсе.
ВТОРОЕ СЛЕДСТВИЕ, ПЕРВЫЙ СРОК
Второе дело Гумилева, где ему досталась роль организатора антисоветской террористической группы, начинается зимой 1938 го. 10 февраля арестовали Теодора Шумовского и Николая Ереховича. Если с первым Гумилев и в самом деле был хорошо знаком, то второго не знал вовсе. Николай («Ника») Ерехович был студентом-старшекурсником филологического факультета ЛГУ, специализировался, как и арабист Шумовский, по кафедре семито-хамитских языков и литератур, но занимался не арабами, а Древним Египтом. Только наивный читатель может подумать, будто историк и два филолога-востоковеда мало подходили на роль подпольщиков, заговорщиков, террористов. Подходили идеально. С Гумилевым все понятно, социальное происхождение у Ереховича было и того хуже – он был сыном царского генерала и крестником императора Николая II, Шумовского же взяли «по линии поляков».