Колька от неожиданности прыгнул в сторону.
- Тебя мать ищет.
- Мы в лес пойдем.
- И я с вами. Побегу переобуюсь.
- А мы босиком.
- Ну и я босиком.
Мама с топором и веревкой в руках шла впереди. Мы с Колькой шагали за ней.
На коряжистых ветлах кричали грачи. В воздухе пели жаворонки. Было тепло, светило яркое солнце. Но земля еще не отогрелась. Подошвы ног стыли, и мы старались идти по колючим, просохшим бугоркам.
Ноги у мамы были в синих прожилках, узловатые и худые. Ступни широкие, большие.
- Они у нее что, болят? - спросил Колька.
Я не ответила. Я и сама не знала, почему у мамы такие некрасивые ноги. Мне было и жалко маму и как-то неловко за нее. Колька подтолкнул меня в бок локтем:
- Спроси.
Я остановила маму, наклонилась к ее ноге и провела пальцем по большому темному узлу.
- Это что у тебя, мам?
- От родов это. Да от тяжелой работы.
Мы с Колькой погрустнели.
Мама подошла к стройной гладкой сосенке, поплевала на руки и с размаху ударила топором под самый корешок золотистого коричневого ствола.
Ук! - вздрогнула парная тишина леса.
Ук! Ук! Ук!
Мама отбросила с головы полушалок.
Ук! Ук! Ук!
Дерево было нетолстое, а мама рубила его долго.
Тупой, зазубренный топор обглодал, измочалил сосенку кругом, а она все стояла. Мама измучилась, швырнула топор в сторону, уперлась в ствол руками, поднатужилась - и дерево, треснув, устало повалилось. На корявом лучинистом пне выступили смолистые капельки слез.
- Ма-ма!..
Из густых зарослей выбежала огромная рыжая собака.
Я подбежала к маме, прижалась к ней. Колька спрятался за меня. Собака затявкала.
На ее лай из лесу вышел лесник Еремей. Тот самый страшный хромой Еремей, которого все мальчишки боялись как огня. Ходили в лес большим табуном. Да и то однажды бежали от Еремея - пятки сверкали. Еремей гнался за ними с длинной сучковатой палкой до самой околицы. Гнался за то, что они подожгли в лесу муравьиную кучу.
За плечами у Еремея висело ружье. То самое ружье, из которого, говорили, он когда-то кого-то застрелил.
Мама подняла топор.
Еремей улыбнулся:
- Полушалок возьми.
Мама подняла полушалок:
- Не подходи! - Сжала губы, побледнела.
- Ну, ну, Агриппина, не балуй.
Еремей посмотрел на уродливый пенек и покачал головой.
- Как кабаны грызли.
Он протянул руку и взял у мамы топор.
- Не трог! - взвизгнула я. - Отдай!
Еремей нахмурился.
Постоял немного, сказал:
- Идемте за мной.
Губы у мамы дрогнули. Она заплакала.
- Еремей Николаич, четверо у меня...
- Знаю. Идем.
Еремей широко зашагал в лес.
Мы с Колькой перепугались.
- Цыц! - прикрикнула на нас мама и резко накинула на голову полушалок. - Идем, душегуб.
Срубленная сосенка, распластав ветви, сиротливо лежала на желтой траве.
Еремей привел нас к своей сторожке. Взошел на расшатанное крыльцо, снял ружье, распахнул дверь, в которую тут же юркнула собака.
- Заходите!
- Нет уж, мы и здесь постоим, - ответила мама. - Пиши свою бумагу.
Еремей сердито бросил в угол наш топор.
- Бумагу... Нет у меня бумаги.
- Нет, - удивилась мама, - а пошто ты нас сюда притащил?
- Поговорить захотелось, Агриппина Васильевна.
- Знаем мы твой разговор. Пиши скорее, а топор верни. Нельзя нам без топора-то.
- Знамо, нельзя. Входите.
Мы боязливо прошли мимо Еремея. В маленькой избе было пустынно. Пахло жареным мясом.
На полу, возле кровати, лежала волчья шкура с когтистыми лапами и оскаленной головой. Над кроватью на березовом сучке сидел с застывшими круглыми глазами филин. У небольшого окна деревянный стол, скамья. На краю скамьи цинковое ведро с водой. В воде ковш. Под самым потолком электрическая лампочка. На кровати полосатый матрац, скомканная цветастая подушка, серое байковое одеяло и овчинный тулуп. Под кроватью, на соломенной подстилке, лежала собака.
Как только мы переступили порог, она заурчала.
- Цыган! - строго прикрикнул на нее Еремей.
Собака покорно положила голову на солому, приветливо замахала хвостом.
- Присаживайтесь.
- Мы так. Мы привычные.
- Что, боитесь? Еремея все боятся. Еремея никто и за человека-то не считает.
Мама в страхе присела на уголок скамьи.
- Дык, Еремей Николаич...
- Душегуб. Поперек горла у всей деревни стал. Изверг. Лес не дает губить... И не дам! И на тебя акт писать буду.
Мама глубоко вздохнула:
- Пиши. Чем платить-то я стану? Ребятишками?
- Вижу.
Еремей вышел, размашисто хлопнул дверью. В окнах звякнули стекла.
- Одичал, сердешный, совсем одичал, - жалостливо проговорила мама.
Еремей вернулся, поставил на стол нарядную деревянную чашку с душистым крупитчатым медом. Достал с полки каравай белого хлеба, нарезал толстыми ломтями.
- Ешьте.
Мама спросила:
- Ты что, всех, кого изловишь в лесу, спервоначала медом кормишь?
- Как же. Держи карман шире. Я бы и вас оштрафовал и в три шеи выгнал бы из леса. Да вот закавыка вышла... Топор твой мне всю душу разворошил. С таким топором в лес идет только горе-горемычное!..
Мама застеснялась, спрятала под лавку ноги.
Еремей снова вышел. Дверью не хлопнул, прикрыл ее осторожно и плотно.
Мы сидели не шелохнувшись. На мед старались не глядеть. Разве что украдкой.
Под нарами во сне взвизгнула собака. Открыла один глаз, посмотрела на нас равнодушно и опять закрыла.
Еремей не возвращался.
Я положила на стол руку и невзначай взяла ложку. Испугалась. Посмотрела на маму. Мама молчала.
Крупитчатый мед очень вкусный.
Когда Еремей вернулся в избу, нарядная чашка была пуста. Мы с Колькой облизывали ложки.
Еремей снял шапку, бросил ее на кровать, вытер ладонью потный лоб, отрывисто сказал:
- Пошли.
У крыльца стояла запряженная в рыдван лошадь. На рыдване - короткие сухие сосновые жерди.
Еремей взял вожжи.
- Ну, милая, трогай!
- Мама, а топор-то?
- Тут он, под дровами, - ответил Еремей. - Ну, шевелись!
Сытая, гладкая лошадь шагала ходко. Воз на ухабах ворочался, поскрипывал. Мы с Колькой впритруску бежали стороной. Мама задумчиво шла рядом с Еремеем.
- Ну, милая, ну! - покрикивал изредка Еремей.
Мама кашлянула, проговорила:
- Чудной ты, Еремей.
Еремей не ответил.
- Своих жердей тебе не жаль, а в лесу палку боже упаси тронуть.
- Лес не мой. Государственный.
- А мы-то чьи?
- Тоже государственные.
- Ну так и вот.
- Вот-то, Агриппина, вот, да и не совсем вот. К примеру, на твой усад зайдет твоя же свинья, каково ты на это посмотришь? Погонишь небось?
- Погоню.
- А зачем? Картошку-то ты для нее же растишь.
- Так она ж попортит все.
- Вот потому и я стерегу лес. Ну, милая, тяни!
Меж деревьев мелькнула светлая опушка.
Мы с Колькой, обрадованные, побежали вперед. Нам поскорее хотелось погреть на солнышке озябшие ноги да и подальше уйти от Еремея.
Его громоздкая фигура, тяжелые шаги и всегда угрюмое волосатое лицо пугали нас.
- Он медведя верняком поборет, - тревожно оглядываясь назад, шептал Колька. - И трактор, пожалуй, остановит.
На опушке Еремей передал вожжи маме.
- Дальше, Агриппина, я не ходок. Не примает меня ваша деревня.
- Она и твоя также.
- Моя... Не знаю... Всю жизнь я в ней чужой. Ну, да ладно. Бог нас рассудит.
Еремей вынул из воза лопату.
- Лошадь пусть мальцы пригонят. Я их тут подожду на опушке.
Еремей вскинул лопату на плечо и пошел к лесу.
Лошадь, повернув голову, проводила его большим черным глазом, беспокойно заржала.
- Ну, милая! - по-еремеевски крикнула мама, дергая вожжи.
Обратно мы ехали вдвоем с Колькой. Еремея на опушке не оказалось. Мы покричали. Никого. Колька спрыгнул с рыдвана и обмотал вожжами дерево.
- Никуда не уйдет. Бежим.
- Нет, Кольк, так нельзя. А вдруг ее волки съедят. Что тогда? Давай в лес зайдем, посмотрим.
Колька мялся. Я видела, что ему не хочется в лес. Мне и самой не хотелось, но идти надо было.
Я взяла Кольку за руку.
- Идем.
- Только недалеко.
- Ага.
Под Колькиной ногой треснул сучок. Мы вздрогнули и затаились.
"Тук, тук, тук!" - вдруг донеслось до нас.
- Это, Кольк, дятел. Не бойся.
- Смотри-ко, - шепнул Колька.
Я приподнялась на цыпочки. Рядом с лучинистым пеньком, где мама срубила дерево, Еремей сажал новую маленькую сосенку. Мы с Колькой удивленно переглянулись. Еремей утоптал под сосенкой землю и, не поднимая головы, вдруг спросил:
- Лошадь пригнали?
Под нашими ногами зашуршали сухие листья, затрещали ветки...
Дома я спросила маму:
- Мам, а за что Еремея не любят?
- Старостой он при немцах был.
- И людей убивал?
- Отступись! Вишь, мне некогда. На вот постирай, а я пока поросенка накормлю.
Я засучила рукава, встала к корыту. Я любила стирать.
Взбитая в корыте мыльная пена, словно живая, дышит и колышется.
Взбитая в корыте мыльная пена, словно живая, дышит и колышется.
Руки после стирки мягкие, чистые. Ни единого чернильного пятнышка.
- Мам, расскажи про войну и про папу что-нибудь, расскажи и про Еремея.
- Вот дался ей Еремей.
- Он, мам, где ты срубила сосенку, посадил другую.
- Эко дело... - Мама хотела что-то еще сказать, но передумала, спросила: - Сосенку, говоришь?
- Мы с Колькой видали.
Мама задумалась.
* * *
Вечером мы с мамой перебирали мелкий колхозный лук-севок. Его каждый год осенью развозят по домам в корзинках на хранение.
Нюрка, Мишка и Сергунька лежали на печи. Нюрка вслух по складам читала сказки. Мама тихо говорила:
- Поженились мы с отцом как раз в канун войны. Весной поженились, а летом война началась.
- А сколько, мам, тебе годов было?
- Много, дочка. Поздно мы с отцом поженились. Отец-то в парнях непутевый был. Все где-то на чужой стороне по стройкам мотался. А я ждала.
- А ты бы, мам, взяла да и вышла за кого-нибудь за другого.
- А за кого? Парней у нас в деревне в ту пору было раз-два и обчелся. Они тогда все как белены объелись. Все по городам разбежались. Один Митяй сопливый остался, а девок табуны. А я не ахти какая красавица была. Получше меня и то в перестарках ходили.
- Мам, а раньше, раньше, когда ты совсем маленькой была, что было?
- Тогда тоже война была, и тоже с Германией. Голод.
Мама помолчала, поправила на голове пучок.
- Семья у нас была большущая. Отца на войну угнали. Ни обуть, ни одеть. А тут еще беда. Отец с фронта убежал. Дезертировал. Как сейчас, вижу его. Вошел он в избу оборванный, бородатый, грязный и с винтовкой. Мы перепугались и - кто куда. Я под лавку забралась, выглядываю оттуда, как собачонка. Отец поставил винтовку, перекрестился на образа и выругался. Потом он все в лесу скрывался, а как ударили холода - домой пришел. Тут его и взяли. Понаехали стражники и нас всех вместе с ним увезли. Куда нас возили, не припомню. Помню только, что на другой день мы приехали обратно, а отца опять на фронт угнали. Так он и загиб там. От тифа умер. Сосед наш, Федор, сказывал. Они вместе служили. Письмо он нам привез. Да что толку-то в письме! Слезы одни. А тут вскорости революция началась. Барскую землю кинулись делить. Не успели поделить - ночью пожар занялся. Такой пожар не приведи господи!.. - Мама вздохнула. - Вспоминать страшно. От самой Анисьиной избы до нижнего конца весь верхний порядок как корова языком слизнула. Мы остались в чем мать родила. Воды не из чего напиться. Мы с Клавдией, самые меньшие, по миру пошли... Поначалу стыдно было. Потом обвыкли. Много в то время наших по деревням под окошками горе распевали. Вставали ни свет ни заря, как на сенокос, чтобы первыми похристарадничать.
- А жили вы, мам, где?
- Известно, в мазанке. Наколотили нар в два яруса - слезы. Хорошо, что революция. Помещичий лес порубили и помаленьку отстраиваться начали. Только отстроились, опять пожар. Это уж когда богатых мужиков - кулаков зорить стали. Они и подожгли в отместку. Мы снова без крыши остались. Но на этот раз счастье нас не обошло. Сельсовет выделил нам кулацкий дом со всей утварью. Дом - хоромина. Самого богатого мужика Николая Проклова.
- Еремеев дом?! - Я застыла в изумлении.
Мама улыбнулась и спокойно продолжала:
- Еремей тогда в парнях ходил. Жениться как раз собирался. А женитьбы-то и не получилось. Отца его раскулачили и в Сибирь сослали. А Серафима, мать-то Еремея, тут возле нас в пристроечке жила. Недолго, верно. Умерла вскорости в одночасье.
- От горя?
- Знамо, от горя. Еремей возвратился в деревню незадолго перед войной. Дикий, нелюдимый. Пройдет, бывало, и головы не подымет. Мы в ту пору в их дому уже не жили. Колхоз нам новую избу срубил. А в еремеевском - правление было. Еремей перестроил баню под горой и жил в ней.
Мама умолкла. В ее торопливых руках шеберстел сухой лук. Мишка с Сергунькой спали. Нюрка продолжала читать:
- "С-ска-за-л царь на-ро-ду: бу-де-те жи-ть хо-ро-шо. И о-пя-ть об-ма-нул ца-рь на-ро-д. И..."
По деревне прогромыхала телега. Нюрка захлопнула книгу, повернулась легла на живот. Я тронула маму за рукав:
- Мам, рассказывай.
- Дальше, дочка, война началась. В июне отца на фронт забрали, а по осени в нашей деревне немцы хозяйничали.
- Ох, наверно, и страшно было?
- Чего?
- Когда война-то в нашей деревне была.
- Глупенькая. Никакой войны в нашей деревне не было.
Я озадаченно посмотрела на маму. Как же?
- Стреляли где-то в стороне. Глухо этак. Мы тоже ждали невесть чего. В погреба попрятались. Посидели, посидели да и вылезли. Глядим, едут на мотоциклах. Думали, наши. За околицу выбежали, а это немцы. Мы обратно. Визг, переполох.
- А немцы, мам?
- Немцы у колодца остановились. Полопотали что-то и уехали.
- И никого не убили?
- Не, это опосля, когда другие приехали, они лютовали, порядки свои устанавливали. Коммунистов все выискивали.
- И нашли?
- А чего их искать-то? Все мы тогда коммунистами были. Схватили деда Василия и повесили.
- Его выдали?
Нет, он сам сказал, что он партийный. А сам и в партии-то никогда не состоял.
- Чегой-то он, мам?
- А чтоб нас в покое оставили.
Мама взялась за край корзинки, встряхнула ее.
- Давай, Капа, спать. Луку много, а завтра вставать рано.
- Много?! - Я заглянула в корзину. - Нет, мам, совсем немного.
Я хитрила. Луку в корзине было полно, но мне хотелось дослушать до конца.
- Еще полчасика, мам. Ты о Еремее не сказала.
- Когда немцы пришли, он так в бане и жил. Немцы к нему: "Старостой будешь!" А он поглядел на них так это исподлобья и говорит: "Думаете, я Советской властью обижен, так и Родину продавать буду?" Да как плюнет одному в лицо.
Мама помолчала, раздавила жухлую луковицу, отбросила ее к порогу, сказала:
- Совсем сгнила.
- Мам, а потом что?
- Били его. Били нещадно. Живого места не оставили. Кусок мяса бросили в канаву. Мы думали - все, покойником станет. А он живучий. Отудобел. Ночью к себе в баню уполз. Через месяц ходить помаленьку начал. К этому времени кое-кто из наших мужиков, кто в окружение попал, в деревню возвернулся. Оружие попрятали, переоделись. У Еремея тоже объявился человек. Не наш деревенский. Чужой. Потом чужак пропал. И наши мужики пропали. Мальчишки-подростки тоже как в воду канули. Мы догадались: в лес ушли партизанить.
- И Еремей?
- Нет, Еремей, как оправился малость, в соседнее село к немцам в полицейский участок ходил. Видно, с повинной, потому как объявился облеченный властью. В свой дом перешел. Мы так и ахнули. Ну, бабоньки, рассуждали меж собой, отомстит он нам за раскулачивание. Да нет, бог миловал. Не обижал он нас. Грешно пожаловаться. И немцы при нем спокойные были. Приедут, Еремей накачает их самогонкой и обратно отвезет. И удивительней всего нам было: сам он ни капельки не пил, все дров запасал. Каждую неделю в лес ездил. А иногда на неделе по два раза. И хоть бы дров-то путных. Навалил коряг вокруг дома - ни проехать, ни пройти. Немцы и те чертыхались.
Мама встала и ушла на кухню. Задвинула в печь чугун с водой, посмотрела в окно.
- Темень-то - хоть глаза коли.
Постояла, глубоко вздохнула.
- И тогда вот такая же ночь была. Под утро их привезли, раненых. Пять человек, и чужак с ними. Сказывали, весь отряд вырезали.
- Их Еремей, мам, предал?
- Полицаи говорили, Еремей.
Мы помолчали.
- Поначалу и мы им поверили. А опосля, когда полицаи начали расспрашивать о нем, искать его, мы поняли - врут. Иначе зачем им было разыскивать Еремея и возле его дома слежку устраивать.
Мама поднялась, вытряхнула из корзинки луковую шелуху в угол, разобрала постель.
Я попросила:
- Мам, можно, я с тобой лягу?
- Ложись. Наговорила я тебе...
Мама выключила свет, легла.
- Какие у тебя руки-то холодные. Озябла?
- Нет.
Мама обняла меня, прижала к себе.
- Спи.
Тепло с мамой, уютно. Я поджала ноги и зарылась носом в мамино плечо.
Мимо дома кто-то устало прошаркал сапогами.
- Бон уж Дуняшка доить коров на ферму пошла.
Мама легла поудобнее.
- Рассвет скоро.
Где-то зазвенело железо. Мама пояснила:
- Митяй машину заводит. Бабы в город собрались с молоком.
В окна на миг ударил яркий зеленоватый свет. Я близко-близко увидела мамино лицо: заостренный нос, на щеке родинка с черным волоском, у глаз морщинки.
Милая моя мама.
На улице зашумел ветер. По стеклам зашелестел дождь.
- Мам, а из партизанского отряда никого не осталось?
- Остались. Вон Афанасий, а может, и еще кто.
- Шуркин отец?
- Он.
Мама потеплее укрыла меня одеялом.
- Ты не думай об этом. Спи.
Мы долго лежали в тишине.
- Мам...
Мама не отозвалась.
- Ты спишь?
- Сплю, Капа.
- А Еремей?
- Что Еремей? Он воевал. Говорят, до Берлина дошел. И в деревню, возможно, не заявился бы. Ничто его здесь не привязывало. Да, вишь ли, раненый он был. Грудь у него была прострелена, легкие задело, и доктора, сказывают, посоветовали ему пожить у нас в лесу, на воздухе. Вот он и устроился лесником, да так и осел. Все-таки родное место-то.