— Откуда они у старухи? А может, ей княжна какие-то деньги привезла?”
— А ты, молодая барыня, сережки снимай, колечко, — вмешался другой —голос, помягче, почти ласковый и оттого особенно противный.
— Давай-ка, ну. А то я старуху по горлышку — чирк! — и нету бабусенъки. Грех, ой, большой грех на тебя ляжет…
— Отпустите ее, — напряженно выдавила княжна.
— Я все отдам, — Послышался шелест шелка.
— Кошелечек, ага, ишь как хорошо, умница, — ворковал приторный.
— Колечко снимай, эй ты, не финти! — прикрикнул его сообщник.
— Матушкино колечко, — всхлипнула старуха.
— Матушки ее, покойницы, вечная память. Наказала, умирая, не снимая носить и под венец с тем кольцом пойти. Оставьте, люди добрые…
— Ой, жалко до чего! Ой, страх какой! — ехидно провыл отвратительно-ласковый голос.
— Поплачь, барышня, милая, легче станет. А мы твою маменьку в первом же кабаке помянем, вот те святой истинный крест, спасением своей души клянусь…
Он еще не договорил, а душа его уже вознеслась в небеса, изумленная той скоростью, с какой распростилась с телом. Вылетела она через рваную рану на шее — именно туда угодил брошенный из-за занавески косарь.
Ну славился Алексей еще в родимом имении, среди деревенских мальчишек, тем, что, метнув нож в цель, никогда не промахивался. Сам не ведал, как так получалось, однако же кто-то притягивал его оружие к выбранной цели.
И вот сейчас это умение пришлось как нельзя кстати.
Постояв мгновение, грабитель начал медленно заваливаться назад, брызгая кругом кровью, а сообщник, также не успевший понять, кто нанес ему по затылку удар сцепленными руками, повалился на него в беспамятстве. Алексей перевел дыхание и наконец-то огляделся, сам удивленный тем проворством, с которым очистил поле боя.
Один незваный гость, оказавшийся малорослым и тщедушным, валялся с перерезанным горлом, распространяя вокруг тошнотворный, острый запах свежей крови.
Другой, толстый, коренастый, распростерся на нем, а баба Агаша, которую он сшиб, падая, пыталась подняться с полу, испуганно тараща свои ярко-голубые, ничуть не выцветшие с течением лет глаза.
Еще в комнате находилась девушка в темном платье, перехваченном под грудью широким поясом, а также в шали, концы которой она испуганно комкала трясущимися руками. Золотистые волосы аккуратными локонами ниспадали из-под маленькой шляпки.
Отчего-то при виде этой шляпки в голове Алексея, который вообще отличался хорошей памятью, что-то словно бы щелкнуло, а потом жеманный женский голос протянул: “Даже при самой маленькой шляпке непременно должны быть кружевные завязки, да широкие, так, чтобы блонды вполовину закрывали лицо. Вот настоящий парижский шик, и ничего другого я не надену!”
Ну да, конечно, это вспомнилась Алексею Луиза Шевалье, до судорог спорившая со своим братцем Огюстом, выполнявшим при ней также обязанности костюмера и как-то привезшего из модной лавки шляпку не с широкими блондовыми ментоньерками (сирень кружевными завязками), как требовала мода, а с какими-то другими, черт их разберет, с какими.
Что касается шляпки, в кою была облачена голова княжны (Алексей сразу понял, что перед ним Анна Васильевна Каразина собственной персоною), тут и с блондами, и ментоньерками все обстояло как надо.
Поднаторевший за последнее время в модах, Алексей отметил, что шаль была настоящая турецкая, явно контрабандная, а не отечественная юсуповская или колокольцовская: вся сплошь затканная узором “миндаль” и утяжеленная золотыми шариками, подвешенными к кистям, чтобы концы этого чрезвычайно модного убора могли свисать как можно красивее.
И тотчас же, словно бы Алексею сейчас больше нечего было делать, кроме как блуждать по своему прошлому, перед глазами его всплыло тонкое, задумчивое, зеленоглазое лицо, легкие, вьющиеся пряди под беретом с белыми плерезами [30].
Вот странно: мадам Шевалье, то и дело вспоминавшая о покойном императоре, умудрялась обходиться без всякого внешнего знака печали, рядилась в малиновое да голубое, а она явилась в дом Талызина в трауре, словно заранее знала, что хозяин уже упокоился. Или траур был посвящен кому-то другому?..
Алексей резко мотнул головой, отгоняя застоявшуюся там дурь, и посмотрел на княжну. Та разлепила спекшиеся от ужаса губы, выдавила:
— Не имею чести, сударь… — и, бледнея, заводя глаза, начала клониться долу. Алексей успел подскочить, подхватить Анну Васильевну под белы рученьки, усадить на лавку. Девица запрокинула голову, так что шляпка наехала на лоб, и сидела недвижима, редко дыша. Баба Агаша заметалась вокруг, то причитая над барышней:
— Деточка моя, княгинюшка, Анюточка… — то пытаясь кинуться на шею Алексею, восклицая: — Алешенька, ангел божий, спаситель бесценный, дай я тебя расцелую!
Расцеловать “бесценного” не удавалось по причине его высоченного роста — крошечная баба Агаша достигала спасителю чуть выше пояса.
Да Алексею и не до бабки было: все косился на поникшую фигурку, причем любопытство его было раззадорено до крайности. Не все ему хлопаться без памяти — привелось увидать, как это делают настоящие барышни, голубых кровей. Отчего-то его немыслимо умилило зрелище девичьего обморока.
Того, что сам он за последнее время не менее как трижды лишался чувств, Алексей, конечно, стыдился. Не по-мужски! А вот девице это вполне пристало: охать, ахать, закатывать глазенки… Так бы и подхватил на руки эту ослабевшую красавицу, так бы и доставил ее самолично в родительский дом, не дав по пути на нее и ветру повеять…
Сказать по правде, лица молоденькой княжны он толком не разглядел: глаза вроде бы голубенькие, губки бантиком, бровки дугой, но не может же, в самом деле, романтическая барышня, так премило упавшая в обморок, быть дурнушкою, да и какой рыцарь признает, что спасал от злодеев не первую в мире красавицу, а абы кого?!
— Анна Васильевна, — шепнул он робко, перебирая тоненькие пальчики, похолодевшие, невзирая на царившую вокруг влажную духоту (баба Агаша так и забыла про щи, они прели во всю ивановскую) и борясь с искушением поднести эти пальчики к губам, что, несомненно, было бы безобразной вольностью: мало ли что жизнь ей спас, все же они друг другу не представлены!
— Очнитесь, милая княжна. Баба Агаша, да вынь ты щи из печки, не продохнуть от них!
— Ой, сейчас, запамятовала я про щишки — то, перепрели небось, — засуетилась бабка.
— Беда, ухват куда-то запропастился. А, вот он!
— Ох, свят бог, ох! — Внезапный вопль заставил Алексея подскочить, выпрямиться и обернуться.
На пороге стоял ражий мужичина с бородой веником и в ливрее — сразу видно, господский кучер.
— Да что это у вас тут деется?!
— Ох, Илюшка, страшные дела! — всплеснула руками старая нянька.
— Спаси господь, уберег, послал вон доброго человека, — она обеими руками указала на Алексея, который едва сдерживал смех, наблюдая озадаченную физиономию кучера.
— Кабы не он, обобрали бы нас с барышней лихие люди, а не то и зарезали бы. Одному дивуюсь, как супостаты проведали, что барышня у меня в гостях об эту пору будет?
“А и правда, как они проведали? — нахмурился Алексей. — Неужели следили за нею от самого дома? Или здесь поджидали? Эй, а что этот Илюха делать вознамерился?”
Кучер повел себя и в самом деле как-то странно. Перестал охать-ахать да руки заламывать, словно купчиха, утопившая в луже один из башмаков и принужденная далее идти необутою, бочком, бочком, воровато, начал подбираться к зарезанному грабителю.
— Эва! — протянул, морща нос и топорща нижнюю губищу, и без того отвисшую.
— Эк его хватанули…
И вдруг схватил окровавленный косарь, развернулся к Алексею, пошел, пошел на него с неумолимым лицом, выкатывая белые, безумные глаза:
— Читай отходную, тварь! Брата моего порешил — ну, теперь и тебе край придет!
— Илюшка, стой! — взвизгнула баба Агаша.
— Не уж то греха не боишься?
— Все мы грешные, что ни ступили, то согрешили, — отмахнулся тот косарем и снова занес его над Алексеем.
Наш герой, не в силах оторваться от его жуткого, парализующего взора, только и мог, что вяло посунулся вправо, загораживая княжну и подставляя себя под удар кучера…
Сентябрь 1800 года.
— …Так мне предстоит смеяться или плакать после того, как я дам себе труд выслушать ваши сплетни о моем несчастном брате Людовике?
— Думаю, вам предстоит пролить немало слез. Ведь вашему величеству предстоит убедиться в том, что люди не всегда те, за кого они себя выдают, и под высокопарными девизами они скрывают тупость, жадность и глубоко укоренившуюся развращенность. Позволительно ли мне продолжать, или, быть может, ваше величество пожелает, чтобы я удалился?
Губеру не надо было смотреть на императора, чтобы увидеть, какой жадный огонь вспыхнул в тусклых, невыразительных его очах. Получать неустанные подтверждения того, что люди не всегда те, за кого они себя выдают, было одним из любимейших развлечений государя.
— Извольте продолжать.
— Повинуюсь. Итак… вот история из первых рук. Она была рассказана мне известным вам господином Шевалье, бывшим якобинцем, а потому вполне может быть отнесена мною к числу самых достоверных.
Павел не сдержал улыбку. Этот господин Шевалье был директор труппы французского театра, блиставшей при дворе. Павел, своего рода актер, питал особую любовь к театральному миру. Господин Шевалье беспримерной наглостью превосходил самых нахальных людей. Со званием директора театра он соединял чин пехотного майора и носил мальтийский мундир.
Его супруга, дочь какого-то лионского ткача, возвысившаяся благодаря своей исключительной красоте и доступности до того, что в республиканских празднествах в 1792 году в Париже выступала в роли богини Разума, обрела в России свое истинное призвание.
Она не столько изображала Федру или Ифигению, сколько ублажала Ивана Кутайсова. Этот бывший брадобрей был ныне шталмейстер и Андреевский кавалер. Он оставался близким другом и наперсником императора, что выражалось, например, в следующем: Анна Лопухина-Гагарина и Луиза Шевалье жили в одном доме, роскошном особняке на набережной Невы, только в разных его крыльях, и частенько, император и его приятель отправлялись на любовные свидания к своим фавориткам вместе.
Две кареты, почти неотличимые одна от другой, обе ярко-красного, “мальтийского” цвета, следовали из Зимнего дворца к заветному особняку, причем часовым и полиции настрого было запрещено обращать на них внимание.
Павел, требовавший к своей персоне поистине азиатского почтения (например, всем лицам мужского пола предписывалось при прохождении мимо резиденций императора обнажать голову во всякую погоду, а при встрече с его экипажами опускаться на колени, хоть бы и в грязь; дамам же было велено непременно выскакивать из повозок и делать реверанс), порою любил поиграть в страуса.
Предполагалось, что, если государь велит его не замечать, все тотчас и незамедлительно становятся слепыми!
Ходили все более упорные слухи, что прелести Луизы Шевалье не оставили равнодушными не только графа Кутайсова: император Павел нередко погружал ищущий взор в глубины ее декольте. Ходили все более упорные слухи о том, что вскоре при дворе будут два снисходительных Амфитриона: и уже привычный к этому господин Шевалье, и сам граф Кутайсов.
— Да, Шевалье лгать не станет, — одобрительно кивнул император.
— Ну и долго вы будете меня мучить своими .недомолвками?
— История, которую я хотел бы вам поведать, происходила в Кобленце в 1792 году. Как вам известно, государь, в этом немецком городе собрался цвет французской роялистской эмиграции. К несчастью, аристократы ничему не научились и ничего не забыли: в изгнании они вели точно такую жизнь, как та, которая привела их к гибели.
Однажды госпожа де Лаж, очаровательная подруга принцессы де Ламбаль [31], пригласила нескольких друзей в гости и приняла их в прозрачном дезабилье, которое позволяло всем убедиться, насколько очаровательна ее мохнатка.
Павел вскинул изумленные глаза. Иезуит осенил себя крестом.
— Это не мои слова, государь, — сказал он брезгливо.
— Так выразился человек, сообщивший мне эти сведения. Увы, такой лексикон весьма принят среди французской эмиграции.
Император уселся поудобнее.
— Хозяйка предложила гостям праздничный пирог. В каждый кусочек были вложены карточки с именами всех гостей: семерых мужчин и семи дам.
Госпожа де Лаж объяснила правила игры: каждому предстоит заняться развратом с той особой, имя которой написано на карточке, — сухо продолжал Губер.
— Одна из дам спросила, что делать, если лукавая судьба подбросит женщине карточку с именем представительницы ее же пола.
Маркиза де Лаж ответила: что бы ни случилось, условия игры должны быть выполнены. Наконец пирог был разделен, карточки прочтены. Две дамы нашли в своих кусках имена дам, некий шевалье — имя мужчины, а какой-то граф — вообще свое собственное имя.
Все были разгорячены шампанским, никто не возражал против судьбы. Вскоре праздник был в разгаре. Изгнанные из страны “несчастные” предавались греху где придется: на канапе, на креслах, на ковру, на подоконнике…
Павел резко закинул ногу на ногу.
— Предавались греху где придется, — повторил иезуит, — и тут раздался звон дверного колокольчика.
“Кто бы это ни был, — воскликнула хозяйка, сладострастие которой еще не было удовлетворено, — пусть войдет!”
Это был какой-то бедняк, пришедший за милостыней. Несколько мгновений он наблюдал за тем, что происходит вокруг, а потом обрушил на присутствующих самые грубые ругательства и удары своей палки.
Господа французские аристократы оставили на время своих дам и кинулись на нищего.
Вскоре, избитый до полусмерти, он был выброшен на улицу. Его жалкий вид вызвал расспросы прохожих. Весь Кобленц узнал об этом приключении, и презрение, которое немцы питали к французам, усилилось. Добропорядочные люди опасались заразы, которая приползет из королевства лилий на их землю…
Губер многозначительно умолк.
Павел сидел, опустив глаза. Губер понимал: государю стыдно, что проницательный иезуит разглядит в его взоре не только возмущение неподобающей распущенностью аристократии, но и… самую обыкновенную похоть. Поэтому он и сам помалкивал, опустив глаза, словно в смущении, но исподтишка сторожил всякое движение императора.
Наконец тот опустил ногу, прежде закинутую на другую, и сел свободнее, уже не опасаясь, что охватившее его возбуждение будет заметно. Внутренне ухмыльнувшись, иезуит поднял исполненный серьезности взор.
— Зачем вы мне это рассказали? — сердито спросил Павел.
Святой отец чуть заметно пожал плечами.
— Нет, скажите! — воскликнул император.
— Я же вас знаю, вы ничего просто так не говорите и не делаете. Что вы имели в виду, вспоминая эти сплетни?
— Всего лишь то, что многие из людей, участвовавших в этой сцене, нашли приют в Митаве. Слухи, которые доходят до меня о нравах двора Людовика XVIII, могут составить целый том скабрезностей. Право, только вы еще не слышали их. Вы, с вашей глубокой внутренней чистотой, с вашей склонностью к нравственному аскетизму. Однако вся Европа судачит о том, что русский император покровительствует разнузданному разврату.
— Это ложь!
— Ложь, — согласился Губер.
— Но разве вы еще не убедились, что, если ложь многажды повторить, она овладевает умами людей и постепенно становится правдой?
— Никто из тех, кто знает меня, не поверит этому! Никто не сможет это повторить!
— Наверное, англичане мало знают вас. Потому что слухи о разврате при митавском дворе исходят именно из Англии.
Как ни странно, на защиту вашего доброго имени выступает только один человек.
— Кто?
— Бонапарт, — усмехнулся Губер.
— То есть на самом деле это совсем не странно, потому что никто лучше французов не знает развращенность старой аристократии.
— Откуда вам-то может быть известно, о чем думает Бонапарт и что на самом деле творится в Митаве, если об этом не знаю даже я?
— Однако одна из моих верных дочерей, госпожа Губрильон, сообщила мне об этом.
Если не верите, спросите у господина Ростопчина. Президент Коллегии иностранных дел тоже в курсе этих слухов.
— Я немедленно велю его позвать! — разгорячился Павел.
— Я не допущу… не допущу… — Он осекся, сам хорошенько не понимая, чего не хочет допустить.
— Скажите, однако, почему Панин [32] ничего не докладывает мне об этих гнусных разговорах англичан?
— Как почему? Но ведь Панин — яростный сторонник коалиции вообще и союза с Англией в частности, а стало быть, ненавистник Франции.
Он целенаправленно предоставляет вашему величеству сведения односторонние, в то время как источники мои и господина Ростопчина гораздо более объективны!
Губер не стал уточнять, что эти “объективные источники” — некая госпожа Губрильон, бывшая горничная госпожи Прованс, придворной дамы Людовика XVIII, мадам Прованс выгнала свою субретку вон, та приехала из Митавы в Петербург, а сплетни ее разносила уже упоминавшаяся мадам Шевалье.
До Ростопчина “факты” доносила Каролина де Бонейль, имевшая с ним интимную связь. Президент Коллегии иностранных дел не мог не знать, что настоящее имя этой дамы — Аделаида Рифлон, она дочь золотаря живодера из Буржа и агент Первого консула.
Знал! Но установление дружественных отношений с наполеоновской Францией давно стало его целью. И он, и Губер старательно обрабатывали податливый, хотя и непоследовательный ум императора. И вот случилось нечто, резко сыгравшее им на руку: 1 октября англичане взяли Мальту!
Новое надругательство над милым его сердцу островом подстегнуло Павла к решительным действиям для установления с Англией вооруженного нейтралитета.