— Конечно, государь, я готов их принять. Но мне нужны полномочия настолько широкие, что я даже опасаюсь у вас их попросить. Ведь в списке заговорщиков очень не простые люди.
— Да мне все равно, кто там! Всех схватить! Заковать в цепи! В крепость их, в каторгу, в Сибирь!
— Я не могу. Я не могу! Я боюсь нанести вам смертельный удар, но… Простите, ваше величество! Во главе заговора ваши старшие сыновья и супруга!
— Я знал это, — ненавидяще прищурился Павел. — Вот это я и знал, и чувствовал!
Он даже ради приличия не сделал вид, будто огорчен. Более того, в глазах его светилось мстительное, почти довольное выражение. Павел знал, что окружающие втихомолку считают его чрезмерно подозрительным, почти безумным от тех страхов, которые вечно преследовали его, и теперь был чуть ли не счастлив, что наконец-то оказался прав в своих подозрениях. Он был готов сейчас же, немедленно призвать к себе великих князей и императрицу, бросить им в глаза обвинения, а потом тут же, на глазах своих, заковать в железы, однако Палену кое-как удалось его утихомирить. Павел успокоился, начал находить удовольствие в продолжении интриги, решив поиграть с “предателями”, как кошка с мышкой. Пален пообещал ему, что самое большее через неделю заговор окончательно созреет, и тогда…
На самом деле он уже сейчас знал, что Павлу осталось жить два, самое большее — три дня. Чтобы завершить дело, оставалось только одно: согласие Александра! И император дал своему министру это последнее средство в борьбе против себя: он подписал приказ об аресте обоих великих князей и императрицы и вручил бумагу Палену с указанием пустить в ход в любой момент, который покажется ему подходящим.
От императора Петр Алексеевич направился прямо в покои Александра и без лишних слов показал ему приказ императора. Потрясение молодого человека не поддавалось описанию. Едва ли не впервые Пален видел его в состоянии чувств искренних, не сдерживаемых привычной осторожностью и равнодушием. Великий князь был совершенно уничтожен.
— Идите… — только и мог выговорить он. — Идите. Потом, потом…
Пален вышел. Спустя час, когда он уже закончил дела в Канцелярии императора и готовился уезжать из Михайловского дворца, в его кабинет неверной походкой вошел бледный Александр, швырнул на стол запечатанное письмо, не обратив внимания на любопытствующие взоры секретаря, и так же неровно вышел.
“Все кончено, — подумал Пален, холодея. — Я перестарался. Он струсил, он окончательно струсил и решил отказаться. Просит меня прекратить подготовку заговора. Столько сил, столько сил потрачено зря… Сделать ставку на Константина? Это ничтожество, бонвиван и юбочник. Неужели в этом письме отказ?”
Пален приказал секретарю выйти и начал распечатывать письмо. Вдруг за дверью послышались торопливые шаги. Министр сунул письмо в карман… и в следующую минуту даже его железное самообладание едва не дало изрядную трещину. В кабинет вошел, нет, ворвался император.
Видел ли он сына? Нет? Почему явился именно в эту минуту? Или предчувствия, которые бывают у безумцев особенно сильными, обострились и пригнали его сюда, где сейчас решалась судьба и его, и всего заговора?
— Я вот что хотел сказать вам, граф, — сумрачно промолвил Павел. — Бог с ней, с императрицей, ну кто она? Глупая толстая баба, сентиментальная немка. Ее довольно чуть припугнуть, чтобы она сделала все, что я только пожелаю. Пусть ее живет. Но я настаиваю вот на чем: как только у вас появится какой-то реальный компрометирующий материал на великого князя Александра, ну, я не знаю, какое-нибудь письмо, расписка, записка, намек на то, что он участник комплота, нечто материальное, чтобы я мог это бросить ему в лицо, вы понимаете? — в ту же минуту он должен быть арестован. В ту же минуту, понимаете?!
Если бы Пален мог, он бы сейчас рассмеялся. Император поздно спохватился! В ту минуту, когда его сын решил свернуть со своего тернистого пути, спрятаться в кусты…
— А что это у вас в кармане, милостивый государь? — вдруг с особенной, подозрительной интонацией спросил император, протягивая руку к тому именно карману, куда Пален только что сунул еще не распечатанное письмо великого князя.
БЫЛО велико искушение позволить ему взять это письмо, дать возможность прочесть, что сын его — слабохарактерный щенок, такой же верноподданный тирана, как и большинство населения страны, которому, вообще говоря, безразлично, что с этой страной происходит…
Уже в последний миг министр спохватился — и схватил государя за руку:
— Ах, ваше величество! Что же вы делаете? Оставьте! Вы не переносите табаку, а я его нюхаю постоянно. Мой платок весь пропитан этим запахом, вы сейчас же отравитесь.
Павел сильно сморщил свой и без того короткий нос:
— Фу! Какое свинство! Нюхать табак! — Его передернуло. — Почему я до сих пор не додумался издать приказ, запрещающий нюхать эту гадость? Прощайте, сударь!
И он вышел так же внезапно, как появился, мгновенно забыв обо всем. Кроме своей последней мысли.
Пален покачал головой и достал из кармана письмо. Распечатал. Оно было написано по-русски — это поразило министра: великий князь Александр редко писал на родном языке, и это одно доказывало, как сильно он был взволнован.
“Граф! Полученные мною нынче известия оказались той соломинкой, которая сломала спину верблюда. Чаша терпения моего переполнилась. Вы знаете, я колебался сколько мог, но теперь кажусь себе не добродетельным человеком, а страфокамилом [42], который прячет в песок голову, в то время как охотник стоит в двух шагах от него. Сегодня я задавил в своей душе и сердце последние остатки того чувства, которое называется сыновней привязанностью. Отправить в каземат, а то и на плаху жену, подарившую ему десяток детей! Двух старших сыновей! Итак, он не простил предпочтения, оказываемого мне бабушкой! Он всегда ненавидел Меня, всегда завидовал — и вот решил расквитаться со мной. Да полно, человек ли это?! Сегодня я окончательно понял: это опасное чудовище должно быть раздавлено — во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами — чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте Ваш Александр”.
Слово “ваш” было подчеркнуто двумя жирными чертами, как будто мало было всего того, что в приступе отчаянного самоотречения написал будущий русский государь.
Пален хотел бросить опасное письмо в камин, однако одумался и спрятал на груди, у сердца. И вдруг рухнул в первое попавшееся кресло, как будто ноги мгновенно отказали ему. Он не страдал избытком воображения, однако стоило представить, как Павел прочел бы это письмо…
Насчет будущего “совместного царствования” пока еще писано вилами на воде, но сегодня, как никогда раньше, великий князь Александр и первый министр граф фон дер Пален были близки к тому, чтобы совместно взойти на эшафот. И никакой pfiffig не помог бы!
Сердцебиение постепенно улеглось, министр дышал ровнее, спокойнее. Он мог быть вполне доволен сейчас: благополучно завершилась одна из самых сложных интриг, задуманных и воплощенных этим непревзойденным интриганом. Блистательная провокация принесла свои ожидаемые плоды! Однако Петр Алексеевич отчего-то был невесел. В свои шестьдесят он видел в лицо столько образчиков подлости, эгоизма и лицемерия! И вот столкнулся с новым. Александр… да что хотеть от него? Страх за собственную жизнь, инстинкт самосохранения — самый сильный движитель человеческой натуры. Ну удивительно ли, что решающим фактором для великого князя явилось намерение отца арестовать его? Что бы он там ни написал в этом запальчивом письме, вовсе не боль за судьбу страны, а страх за собственную жизнь вынудил Александра встать в ряды заговорщиков, которые…
Пален прекрасно понимал: какие бы честолюбивые устремления ни влекли на опасное предприятие Платона Зубова, Никиту Панина, генерала Беннигсена, Петра Талызина и всех прочих, они разобьются о несокрушимую каменную стену, имя которой — Александр. Сделавшись императором, он постарается расквитаться с людьми, которые вовлекли его в заговор. Этот человек по натуре своей непременно должен сыскать виноватых, которые подталкивали его к тому или иному опасному шагу. Сейчас виноват отец — отец должен быть убит. Ну а потом, когда ему понадобится доказать, что руки его чисты и одежды белы…
“Боже, спаси тех, кто расчистит этому человеку путь к трону. Боже, спаси Россию!” — подумал Пален и тихо, печально засмеялся: ну не шутка ли фортуны, что во главе заговора против императора оказался самый обласканный им человек? Наверное, его назовут неблагодарным предателем. А ведь это означает только одно: pfiffig, хладнокровный, надменный, загадочный Пален — курляндец, лютеранин! — единственный из всех заговорщиков не ждал никаких благ для себя, не ждал благодарности от нового императора.
И даже если бы кто-то сообщил ему сейчас, что он будет убит вместе с Павлом, это не остановило бы Палена. Он единственный из всех думал прежде всего о державе. О православной России.
Май 1801 года.
Маскарад был уже в разгаре, когда карета князя Каразина ворвалась в настежь распахнутые ворота роскошного дворца на Морской и понеслась по аллее, увешанной разнообразными причудливыми фонариками, от которых вокруг было светло как днем, и всякий гость мог видеть, что затянувшаяся, холодная весна не властна над этим роскошным садом, в котором уже вовсю цвели вишневые и яблоневые деревья, сирень, даже миндаль и розы, розы, чудесные, бархатные розы!
Журчали фонтаны, меж зарослей сквозили очертания редкостных мраморных статуй, по заказу хозяина вывезенных из Афин и Рима, и чудилось: среди волшебно расцветших дерев бродят гости, которые не осмеливаются войти в залу и взглянуть на царившее там великолепие. Потому что если зрелище пышного сада изумляло, то убранство дома просто-таки сбивало с ног.
Все мыслимые и немыслимые, представимые и непредставимые изыски богатейшей фантазии и баснословного состояния были представлены на этом прощальном балу, который давал петербургской знати светлейший князь Римской империи Платон Александрович Зубов — последняя любовь великой императрицы Екатерины, человек, озаривший счастьем ее последние, ее осенние дни, ныне — член Государственного совета и начальник кадетского корпуса.
Платона Зубова называли оголтелым честолюбцем, приводя в доказательство несусветно пышный титул, который он сам для себя некогда придумал: “Светлейший князь, генерал-фельдцейхмейстер, над фортификациями генеральный директор, главно — начальствующий флотом Черноморским, Возне-сенекою легкою конницею и Черноморским казачьим войском, генерал от инфантерии, генерал — адъютант, шеф кавалергардского корпуса, Екатеринославский, Вознесенский и Таврический генерал-губернатор, член Государственной Военной коллегии, почетный благотворитель Императорского воспитательного дома и почетный любитель Академии художеств”.
До сих пор жила в памяти его гениальная по патриотической смелости и в то же время незрелая по безрассудству задумка — овладеть Персией и всем Востоком до Тибета: это стоило России войны 1796 года.
Над ним втихомолку посмеивались, особенно над упоением своей внешностью, которая и сейчас, в его 38 лет, умела вскружить головы прекрасных дам. И его побаивались — как человека, который не побоялся взвалить на свои изнеженные плечи страшный груз ответственности за государство и обагрить руки в крови прежнего императора, — чтобы посадить на трон его сына, по воле которого Платону Зубову предстояло завтра поутру покинуть пределы России. Уехать столь же бесповоротно, безвозвратно, как принужден был сделать это граф Пален, а еще раньше — братья Платона Зубова, Николай и Валерьян, также принимавшие участие в событиях 11 марта.
Словом, это был прощальный бал, и хотя многих изумляло, что хозяин решил устроить именно маскарад, мысль его была, в общем-то, понятна. Под масками не разглядишь истинного выражения лиц, не увидишь злорадства, ехидства, зависти, мстительности. Маски все одинаково дружелюбны, веселы, лукавы и беспечны. Очевидно, именно это общее впечатление безудержной радости и хотел запомнить князь Платон на прощанье. А какие там кипят чувства, что варится в этом многолюдном котле — не столь важно. Чего не знаешь, то не помешает!
Котел и в самом деле кипел. Танцевали вальс — бешено популярный в Европе, запрещенный в России при императоре Павле наряду с другими новинками как “порождение революции”, но вот-вот, совсем недавно, разрешенный Александром. Им наслаждались тем более самозабвенно, что мода маскарада — вольна и свободна, а потому дамы с восторгом облачились в пышные, разлетающиеся юбки, забыв о сковывающих движения, чрезмерно узких и облегающих, словно перчатки, платьях а ля antic, которые теперь только и носили в высшем свете, тем паче при дворе.
Кружились, вертелись, смело откинувшись на руку партнера и блаженно улыбаясь из-под масок, маркизы в пудреных париках и пастушки в чепчиках, боярышни в кокошниках и дрезденские куколки в шляпках с цветочными гирляндами, амазонки в маленьких, лишь чудом удерживающихся на высоких прическах цилиндрах, малороссийские панны в высоких венках, мавританские и турецкие султанши в тюрбанах… В этом пестром, оживленном вареве кружилась даже одна китайская принцесса в высокой, лакированно-блестящей прическе, утыканной шпильками, словно святой Себастьян — стрелами! Просто (на самом деле отнюдь не просто!) нарядных, хоть и разодетых в пух и прах, дам здесь было вообще не счесть, и все казались писаными красавицами, хотя бы потому, что личико каждой было закрыто маскою или полумаскою. Таково было непременное условие бала: закрытое лицо.
Срывать маски, как и водится на сборищах такого рода, должны были в полночь, с последним ударом часов, и чем ближе подходило время, тем более нетерпеливо бились сердца у веселых молодых людей, которые уже отчаялись угадывать именитых красавиц, скрывшихся под разнообразнейшими личинами.
Однако ежели кто-то решился бы искать под маскою прелестное фарфоровое личико княгини Eudoxy Каразиной, он был бы заранее обречен на неудачу.
Василий Львович явился на бал хоть и не один, но все же без жены и даже без дочери. Анна, по правилам хорошего тона, не могла присутствовать в столь многолюдном и опасном собрании без дамского попечительства, а такового теперь обеспечено ей быть не могло, ибо ее мачеха-княгиня несколько часов назад была отправлена в тамбовскую вотчину Каразиных: с неверными супругами в этом роду обходились столь же круто, как и во времена Ивана Васильевича Грозного.
Ну, конечно, без кнутобойства обошлось, без таскания по двору за волосы, без оплеух. Было задано несколько прямых вопросов и получено несколько перепуганных, невразумительных ответов. Потом были предъявлены обвинения, на которые последовали полные и безоговорочные признания в свершенных грехах и униженные мольбы о пощаде. Однако князь ответил на все вопли и стенания только одной короткой фразою: “Измену супружескую простил бы, измену Отечеству — никогда!”
И вскоре вслед за этим приговором двое ражих слуг в охапке снесли во двор бьющуюся в истерике княгиню, затолкали в тесную кибитку, накрепко заперли дверцу — и вихрь завился за повозкою. Кучеру велено было гнать без остановки. Вперед помчались двое верховых: предупреждать о подставах; ну а на заднем дворе начали спешно собирать возок со всеми теми вещами и имуществом, какие только могли понадобиться сосланной Eudoxy в ее новом, тамбовском заточении.
Случилось так, что едва около дома Каразиных улеглась пыль, поднятая “позорной колесницей”, как небольшая ладная карета влетела во двор и остановилась у крыльца. Из нее, словно из черной табакерки — чертик, выскочил смазливый аббатик и, смиренно потупив распутные очи, устремился к крыльцу.
Бес его разберет, какая надобность именно в сей миг привела отца Флориана к его “духовной дочери”: собирался ли он дать ей какие-то последние наставления по обработке супруга, или просто засвербело в штанах (нет, точнее сказать — под сутаной, ибо штанов аббаты в ту пору не носили, несмотря на ветреную петербургскую погоду — не носили даже и подштанников), — однако случилось это некстати, на беду его, на несчастье.
Князь в ту пору еще не ушел в дом. Увидав приближающегося красавчика в черном, он слегка отвел назад, за плечо, правую руку, а потом вывел стиснутый кулак ее вперед и вел его до тех пор, пока кулак не встретился с красными губами и белыми зубами отца Флориана.
Широко размахнув черными рукавами, словно подбитая ворона — крылами, аббат грянулся плашмя, и таково-то приложился затылком оземь, что некоторое время валялся, незряче лупая своими красивенькими глазками и слабо суча ручонками и ножонками. Затем перевернулся на четвереньки и, стоя по-собачьи, возмущенно уставился на хозяина, который глядел свысока на поверженного охальника с выражением таким брезгливым, что человека более стыдливого вполне можно было испепелить на месте. Ну, видать о стыдливости господа римские аббаты имели лишь самое приблизительное представление, потому что отец Флориан попытался воздеть правую руку в жесте, напоминающем проклятие. А с уст его уже начало срываться сакраментальное: “Изыди, сатана!”
Однако князь в свою очередь воздел руку и приказал:
— Спустить собак!
Поскольку за происшествием так или иначе наблюдал весь дом, псари тоже были здесь. Никогда, ни на какой охоте, ни на какой травле не исполняли они господский приказ столь споро! Чудилось, они еще мчались на псарню, а уж оттуда, огибая флигеля, летела свора разномастных псов, от приблудных Шариков и Катков, находивших себе приют на заднем дворе княжеской усадьбы, всегда заботливо прикармливаемых и никем не гоняемых, до настоящих охотничьих выжлецов, умеющих и медведя из берлоги поднять при надобности, и борзых собак, которым не задача загнать вусмерть самую верткую лису и самого проворного волка, не то что какому-то поверженному чужеземному черноризцу порвать в клочья эту самую ризу.