Екатерина не могла насмешливо покачать головой, глядя, как Павел соединил руки Александра и коменданта Гатчины, начальника сухопутных войск наследника Аракчеева (того самого, что иногда вырывал усы у провинившихся солдат).
“Соединитесь и помогайте мне!” Александр совсем недавно, 24 сентября, дал письменное согласие на проект, лишавший престола его отца, и даже горячо благодарил любимую бабушку за оказанное ему предпочтение.
А теперь… какая трогательная сыновняя любовь! Уморительно-трогательная! И если правда, что умирающие могут провидеть будущее, каламбур уморительно-трогательная мог бы показаться не чуждой словесных изысков Екатерине особенно удачным…
Но сейчас она не могла ни усмехаться, ни опечалиться при виде того, как Павел приказал Федору Барятинскому, сообщнику Алексея Орлова по делу в Ропше, немедля оставить дворец и тотчас заменил его как обер — гофмаршала — графом Николаем Шереметевым.
Не могла и содрогнуться, когда Павел беспардонно затребовал от канцлера Безбородко тайные бумаги матери и принялся жадно читать проект указа, объявляющий его отречение от престола, и распоряжение о водворении его в замок Лоде.
“Никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня!” — могла бы подумать в эту минуту Екатерина, глядя, как обе эти бумаги сын сунул себе в карман, отправив туда же, не читая, и завещание матери, и тайное признание графа Алексея Орлова, снимающее с Екатерины всякую ответственность за смерть Петра III…
Все это теперь принадлежало прошлому! Как и сама императрица Екатерина Великая.
В 9 часов 45 минут вечера (на дворе было 6 ноября 1796 года) лейб-медик Роджерсон поднял глаза на стоящего возле одра наследника и сухим своим английским голосом объявил, что все кончено, государыня преставилась.
Павел стукнул себя по лбу. Только теперь сообразил он, что означал виденный нынче ночью сон. Неведомая сила наконец-то вознесла его на трон!
Он будет править!
Резко повернувшись на каблуках, Павел надел на голову огромную шляпу, которую доселе нервно комкал, в руках, схватил лежащую на кресле свою длинную трость и, потрясая ею, закричал хриплым голосом:
— Я вам теперь государь! Попа сюда!
При звуке этого жуткого, почти нечеловеческого голоса ноги Платона Зубова подогнулись, и молодой князь рухнул на пол, сраженный не только горем, но и страшным, прозрением.
Он лучше других знал: Екатерина умерла, собираясь лишить сына престола. А если именно сыночек каким-то образом приложил руку к тому, чтобы ускорить ее кончину?
Эти мысли отнимали дыхание, замедляли биение сердца.
Но прежде чем окончательно лишиться сознания, Платон успел подумать, что в мире есть два человека, в которых отныне сосредоточена вся его ненависть: это вновь провозглашенный император… и вновь испеченный генерал Талызин!
* * *Все переменилось менее чем в один день!
Петербург, еще не пришедший в себя от потери той, которую страна единодушно называла матушкой, мгновенно принял вид немецкого города, существовавшего два или три века назад.
Одним из первых распоряжений нового императора было разместить по улицам караульные будки, выкрашенные в прусские цвета, белый и черный, а при них расставить часовых.
Это приказание исполняли великий князь Александр и Аракчеев. Дворец был превращен в кордегардию.
Везде стук офицерских сапог, бряцанье шпор. Везде гатчинцы, вид костюмов которых вызывал смех, смешанный со слезами.
Вышел императорский указ, запрещавший круглые шляпы, высокие сапоги, длинные панталоны, башмаки с завязками и предписывающий как установленную форму для всего мужского населения треуголку, зачесанные назад, напудренные и заплетенные в косу волосы, башмаки с пряжками, короткие панталоны, стоячий воротник…
Еще ценный указ: на столе не более трех блюд.
Никакого роскошества! Равенство, равенство…
Вперемежку с этими узаконениями сыпались и менее безобидные: высылка из Петербурга бывшего фаворита и его братьев, заключение в Петропавловскую крепость любимого камердинера Екатерины Зотова (который, кстати, сошёл в крепости с ума и умер), удаление из столицы всех, имеющих отношение к делу в Ропше, и вообще всех, кто не нравился новому императору, перезахоронение праха Петра Федоровича, помилование польского мятежника и смутьяна Тадеуша Косцюшко, к которому новый император сам, лично ездил в тюрьму извиняться…
“Герой польского народа” почему-то не пожелал воротиться на страдающую родину, а отправился в Америку, снисходительно приняв от заискивающего русского императора специально заказанную дорожную карету, столовое белье, посуду, чудную соболью шубу и 60 тысяч рублей в возмещение морального ущерба.
Императрица Мария Федоровна прибавила еще подарки от себя. Во время своей тяжкой неволи, во время сурового заточения в “русских казематах”, герой-мученик полюбил вытачивать вазы и фигурки из слоновой кости и самшита.
Императрица подарила ему великолепный токарный станок стоимостью в тысячу рублей, а также коллекцию камней, которую сама собирала много лет.
От сердца оторвала… но чего не сделаешь ради восстановления справедливости по отношению к бедным, страдающим полякам!
В ответ борец польской свободы преподнес представительнице народа-угнетателя табакерку, выточенную им собственноручно, и отбыл на жительство подальше от политической борьбы.
С русским императором они расстались наилучшим образом!
Примерно в это же время в полках и гарнизонах с нетерпением вскрывались конверты с первым указом нового императора.
В нем определялась вышина гусарского султана и был приложен собственноручный рисунок его величества, изображавший соотнесение высоты кивера и султана.
Апрель 1801 года.
— Savez-vous que се petit drole a fait ma conquete? [13] — с усмешкою проговорил незнакомец, вприщур глядя на Алексея, и тот ощутил, как оскомина брезгливости и отвращения сводит ему челюсти.
Petit drole, главное дело! Отчего же drоle?
И почему, скажите на милость, petit?!
Росту Алексей был не меньшего, чем сей неведомый ему нахал, на цыпочки подниматься, чтобы бросить тому вызов, отнюдь не пришлось: сделал это прямо, неотрывно глядя в наглые желтоватые глазищи этого отвратительного господина.
Правда, в плечах Алексей значительно поуже, да и руки не столь ухватистые: у противника вон ручищи что оглобли, ниже колен свисают, ладони огромные, напоминают лопаты, так что серые, дорогие замшевые перчатки, совершенно не подходящие к светло-кофейному фраку, на них едва не лопаются.
И все-таки Алексей — противник пусть не из самых грозных, но и не из последних. А по лицу мерзавца всякому видно, что он не принимает всерьез ни сделанного ему вызова, ни самого этого задиру, который молчал-молчал, а потом, словно с печки свалился, взял да и вызвал незнакомца на дуэль.
Нахал нисколько не сомневается в своей правоте и в будущей победе, словно бы привык сметать все, что стоит на пути. И точно так же намерен смести этого юнца, который вырос вдруг перед ним и прочирикал заполошным, каким-то куриным, прерывающимся от собственной смелости, вернее, наглости голосишком:
— Вы негодяй и мерзавец, сударь! Я вас вызываю! Вместе нам будет тесно на этой земле, а коли вы откажете мне в сатисфакции, так вы, ко всему прочему, станете зваться еще и трусом!
“Господи Иисусе… Да что ж это я натворил? Что наделал? Я ж его на дуэль вызвал!” — вдруг понял Алексей смысл своих слов и ощутил нечто вроде признательности к противнику за то, что тот всего лишь обозвал его petit droleем, а не принялся сразу же громко, беззастенчиво и откровенно ржать, широко разинув свой большой, губастый РОТ, как он ржал несколько мгновений назад над мадам Шевалье… что, собственно говоря, и послужило причиною вызова.
Алексей оглянулся и посмотрел на свою спутницу. Точеные черты ее смугло-румяного личика выражали некую смесь восторга и ярости.
Алексей лишь понаслышке знал о науке, именуемой химией, однако и менее образованный человек не усомнился бы, что смесь этих чувств весьма гремучая и чревата взрывом.
Собственно, вся мадам Шевалье была этакая гремучая смесь, точнее, некий осуществленный взрыв чувств, и Алексей с некоторой долей испуга вдруг сообразил, что волна от этого взрыва как подхватила его в той карете, стремительно удалявшейся от Петербурга, так и несла, несла на своем гребне несколько минувших дней, пока не вовлекла в свое движение и этого неведомого громилу.
Кто выберется невредимым из этого смерча? Кого изломает, изувечит, а то и прикончит взрывом? Это должна была рассудить судьба.
Утешало одно: ждать ее решения Алексею придется недолго, ибо внезапная дуэль должна была состояться не завтра поутру (как принято меж заправскими бретёрами, которые отчего-то предпочитают протыкать друг друга шпагами либо дырявить пулями непременно на ранней зорьке), не сегодняшним вечером, а сейчас же. Сию минуту!
Кто выберется невредимым из этого смерча? Кого изломает, изувечит, а то и прикончит взрывом? Это должна была рассудить судьба.
Утешало одно: ждать ее решения Алексею придется недолго, ибо внезапная дуэль должна была состояться не завтра поутру (как принято меж заправскими бретёрами, которые отчего-то предпочитают протыкать друг друга шпагами либо дырявить пулями непременно на ранней зорьке), не сегодняшним вечером, а сейчас же. Сию минуту!
Рига нашему герою, который и Петербурга-то разглядеть не успел, а потом был неприятно поражен путешествием по скучнейшей лифляндской местности (лесочки, болотца, песочек, нет ни больших гор, ни пространных долин, глазу отдохнуть не на чем, не то что в России!), показалась какой-то очень большой и очень суровой, хоть и некрасивой.
Совершенно чужой, не русский город!
И сразу видно, что город сей —торговый: множество лавок, множество озабоченного народу снует по узким улицам. И много каменных зданий, среди которых есть удивительные, особенно соборы.
Еще по пути Алексей приметил, что лютеранские церкви весьма похожи на наши, только наверху стоит не крест, а петух, который должен напоминать о падении апостола Петра [14].
На задах одного из таких старинных соборов с петушком на шпиле и предстояло скрестить шпаги двум непримиримым врагам, еще полчаса назад и не подозревавшим о существовании друг друга и которым отныне будет тесно на земле!
Секундантом у Алексея должен был выступать Огюст.
Поскольку противник нашего героя путешествовал в одиночку и еще не успел обзавестись в Риге не то что друзьями, но и самыми простыми знакомыми, роль его секунданта предстояло исполнить верному Жан-Полю.
Он был представлен как еще один родственник госпожи Шевалье — вернее, ее супруга. К слову сказать, неведомый супруг сей был, видимо, совершеннейшим Амфитрионом [15], снисходительно, а то и одобрительно взиравшим на приносившую немалые доходы связь жены с графом Кутайсовым и намечающийся роман с его венценосным господином.
Таковой же снисходительной “дуэньей” оказался и Жан-Поль.
Забавы мадам Шевалье его ничуточки не волновали. Он был всецело поглощен своими непростыми, очень нервными отношениями с Огюстом, и как ни оставался в некоторых вещах наивен и неискушен Алексей (все еще оставался, несмотря на то, что его амурное образование шло вперед семимильными шагами), иногда он все же задумывался: отчего это Огюст и Жан-Поль более напоминают не друзей или родственников, а amis de coeur [16] или вовсе ревнивых любовников?
Да господь с ними со всеми!
Сейчас Алексея гораздо больше заботила собственная судьба. Он снова и снова возвращался мыслями к ссоре — вернее сказать, к причине ее.
А причина состояла в том, что на площади возле какого-то неприветливого рижского собора (разумеется, увенчанного петушком) к мадам Шевалье приблизился рослый малый и, щуря желтые глаза и скалясь, осведомился, не натирает ли ей шейку жемчуг генеральши Кутузовой.
Мадам Шевалье бросила на него исполненный великолепного безразличия взор. Огюст задрал носик. Совершенно такой же неприступный вид принял и Жан-Поль, а поскольку все трое французов были по типу весьма схожи, сейчас они напомнили Алексею стайку нарядных птичек, которые вдруг одинаково вздернули головки и распушили перышки, силясь напугать стервятника, который, уже приближался к ним, описывая в небе медлительные, широкие, угрожающие круги.
“Стервятник” нимало не испугался проявления сей галльской заносчивости и, заступив путь надменному трио, снова уставил свои распутные желтые глаза на шейку мадам Шевалье, отягощенную розоватыми жемчугами, которые даже на взгляд ничего в таких вещах не смыслящего Алексея представляли собой немалое состояние.
Вообще следует сказать, что нынче на этот жемчуг не обратил внимания только слепой.
Иногда Алексею казалось, что пешая прогулка по Риге, предпринятая в тот час, когда прилежные лютеране возвращаются от обедни, была устроена нарочно для того, чтобы потешить тщеславие мадам Шевалье, которую наш герой, хоть убей, до сих пор не мог приучиться называть просто Луизой, несмотря на то, что отношения меж ними уже сделались короткие. Весьма.
Повторимся: вся Рига имела нынче возможность лицезреть четыре нити крупного, словно горошины, розовато — матового жемчуга, которые покоились на довольно-таки худощавой шее, ежели не сказать — костлявых ключицах мадам Шевалье.
Она гордо шествовала под ливнем пристальных взглядов; ничуть не смутилась и теперь, когда этот верзила в белом, небрежно повязанном шарфе задал ей невежливый и странный вопрос.
— Вы мне не ответили, сударыня! — продолжал задираться незнакомец.
— Вдобавок мне странно, что всем тем драгоценностям, которые были заработаны вами вполне честно, своим пением и прочими усилиями, — тут он довольно-таки гнусно хихикнул, — ну, так или иначе получены за труды, вы предпочли жемчуга, фактически вами украденные у госпожи Кутузовой, коей они были присланы из Стамбула, где ее супруг был некоторое время нашим посланником.
Алексей просто-таки похолодел, услышав такое.
Растерянно оглянулся на мадам Шевалье, уверенный, что сия капризная и гонористая особа незамедлительно хлопнется в обморок или отвесит оскорбителю пощечину, однако личико прелестной Луизы по-прежнему выражало одну только чистую и невинную гордость.
— Совершенно не понимаю, что вы имеете в виду! — высокомерно пропела она.
— Извольте объясниться, сударь!
Алексей удивился. По его мнению, дама, тем более настолько светская и утонченная, как мадам Шевалье, должна была всячески избегать даже намека на скандал.
Единственным ответом на беспримерную наглость человека, ей незнакомого, случайного встречного, осмелившегося вдруг столь фамильярно заговорить с особой, которой он даже не был представлен, могло быть высокомерное молчание.
Нет же, мадам Шевалье зачем-то ввязалась в разговор. И, само собой разумеется, ее послушные пажи, Огюст и Жан-Поль, незамедлительно последовали ее примеру.
— Вот именно, извольте объясниться, сударь! — зачирикали они хором.
— Вы, собственно, о чем ведете речь?
— Ну как же? — развел руками незнакомец.
— Неужто вы еще ничего не знаете? А между тем весь Петербург в январе обсуждал сию историю.
Голос у него был громкий, ухватки — записного любителя рассказывать в компаниях всякие пикантности, а то и скабрезности. Почему-то эти манеры привлекали довольно много прохожих, которые сочли, что россказни наглого русского офицера не в пример любопытнее проповеди лютеранского пастора.
Чудилось, все рижане мигом позабыли про общение с господом и решили обратить свои взоры к сугубо мирским делам.
Польщенный таким вниманием, господин, еще пуще распушил свой белый шарф, который, видимо, являлся предметом его особой гордости (на взгляд Алексея, это был самый обыкновенный шарф, непременная принадлежность офицерского обмундирования), и во всеуслышание изрек:
— Напоминаю: генеральша Кутузова, муж которой, Михаил Илларионович, некоторое время был послом при турецком дворе, получила в подарок из Стамбула четыре нити дорогих жемчугов.
Но, поскольку генерал стал нуждаться в протекциях, чтобы поддержать себя при дворе покойного императора Павла, генеральша взялась искать этой протекции у самой влиятельной особы того времени — французской актерки мадам Шевалье.
Тут наглец в белом шарфе отвесил полупоклон в сторону названной особы, которая слушала его с видом оскорбленной невинности, не предпринимая, однако, попыток двинуться дальше.
Помалкивали и Огюст с Жан-Полем.
— На каком-то музыкальном вечере госпожа Кутузова подарила два ряда этих жемчугов мадам певичке, а остальные две нити в ее присутствии отдала своим дочерям.
Спустя несколько дней при дворе давали оперу “Панург”.
Мадам Шевалье, само собой, должна была там петь. И накануне представления она послала к Кутузовой с просьбой одолжить ей на этот вечер остальные жемчуга.
Отказать генеральше не было никакой возможности: она очень надеялась на протекцию француженки. Жемчуг был передан актрисе — но, один вечер совершенно незаметно перелился во многие.
Короче говоря, оперная принцесса начисто забыла вернуть драгоценности хозяйке, ну а генеральша, опасаясь повредить делам своего супруга (ведь мелкая мстительность Луизы была всем известна!), не осмеливалась напомнить мадам Шевалье о “забытых” драгоценностях.
Ну что ж, простим ее. Несмотря на внушительное сложение, генеральша — дама деликатная. Она не решается называть вора вором, а воровку — воровкой.
Вместо нее это сделаю я… с вашего позволения, — примолвил он, отвешивая мадам Шевалье самый торжественный и при этом шутовской поклон.