Аргидава - Гончарова Марианна Борисовна 9 стр.


Как они оформляли документы, как носили и носили какие-то бумаги, выпрашивали копии, умоляли и платили, Чарна не помнит. Часы в очереди к чиновникам тянулись как годы. Ну да, не оформили Чарне и Мэхилю удочерение, а всего лишь опекунство. Потому что бессовестная сестра удрала, стала жить как жила, но уже в другой стране, и не написала отказ от ребенка, ну, и не оформили, ладно. И по годам Чарна и Мэхиль уже не годились в родители – чиновники не щадили их, равнодушно уточняя возраст, задирая удивленно брови и кривя брезгливо губы. Но девочка все равно их. Как все это было, как прошли эти недели, ни Чарна, ни Мэхиль не помнили. Им нужно было быстрей, казалось, каждая минута девочки в одиночестве, с пластырем на лице, эти бесшумные всхлипы, этот кривой, тихонько скулящий ротик, заткнутый пустышкой, это прерывистое дыхание – им казалось, что от этого одиночества из нее, беззащитной крохотной нездоровой сиротливой, уходит жизнь.

Чарна боялась ночью уснуть. Сидела рядом с девочкой и держала ладонь на ее животике и спинке, чтобы чувствовать дыхание. Уже в месяц малышка стала узнавать Чарну и водить ручками, глядела понимающе, а когда над ней наклонялся огромный косматый, бородатый, страшный Мэхиль, девочка улыбалась своим круглым лягушачьим ротиком и что-то даже радостно урчала низким басовитым голоском.

К годику девочка подхватила страшный вирус, затем появились осложнения, и дальше больше и все хуже – начала глохнуть, чахнуть. Принялась покидать этот свет. Мэхиль все чаще задумывался у окна, разглядывая старый дуб, осыпавшийся, осенний, откуда уже улетели в теплые края все его ангелы, остались бестолковые воробьи и хитрые, лживые, коварные галки, похожие на престарелых сплетниц, что никогда не несли с собой хороших вестей. Чарна, стесняясь гадливой, всегда недовольной патронажной медсестры, видя откровенно безразличное лицо детского врача, и еще одного, и третьего, что разводили руками и делали невеселые прогнозы, принялась искать спасения у знакомых: кого звать, в отчаянии думала она, кого просить. Наутро после тяжелой ночи, когда малышка горела от высокой температуры, не спала ни секунды и, будто жалея родителей, молчала и только кряхтела, Мэхиль, в задумчивости почесывая бороду, надел пиджак, положил на голову кепку и вышел со двора. Он шел, осторожно ступая по грунтовой дороге, разглядывая мелкий гравий, выемки и следы на нем, смотрел по сторонам, оглядывая деревья, где птиц почти не было, а висели только цепкие колтуны омелы.

Он зашел ненадолго к соседке, ворчливой старухе Пацыке. Затем сел в автобус. А через час он привел в дом Елисеевну.

Та, помыв руки, потерев их одна о другую, подышав на них, подошла к кроватке и наклонилась над девочкой. Послушала ее фонендоскопом, ласково малышке улыбаясь, на что та впервые за несколько месяцев улыбнулась в ответ, перевернула ее на животик, помяла спинку, ручки и ножки и велела закутать ребенка и поднести к открытому окну. Сама она вышла во двор, подошла к распахнутому окну, протянула матери монетку и произнесла:

– Я покупаю твою дочь. Отныне она моя. Что захочу, то сделаю. Чему захочу, тому и научу. Сколько захочу, столько и жить будет. Как захочу, так и назову.

Чарна протянула в окно закутанную в одеяло малышку на двух руках. Елисеевна подхватила ребенка и бережно прижала малышку к груди.

– Я скоро приду, не ходи за мной, подожди дома, – глядя снизу на измученную, растерянную женщину в открытом окне, мягко, тепло сказала Елисеевна.

Чарна даже не посмотрела на нее. Подавшись вперед, опершись на подоконник, неотрывно следила за девочкиным жарким личиком – спит ли в беспамятстве, прислушивалась к хриплому дыханию.

– Ничего-ничего, Чарна, потерпи, – почти прошептала Елисеевна.

Чарна только опустила голову, скорбно сжав губы, боясь всхлипнуть, и задрожала так, что пучок на затылке рассыпался и упали на щеки пряди волос. Елисеевна, бережно прижав к себе ребенка, торопливо пошла вниз к храму, что стоял у входа в Аргидаву. Мэхиль, обняв жену за плечи, вывел ее из дому, бормотал что-то успокоительное. Скорей себе, чем жене. Они остались стоять на мосту, глядя, как последняя их надежда удаляется все ниже и ниже с их девочкой, тянули шеи, становились на цыпочки, чтобы разглядеть, как там она, маленькая, не плачет ли. Не плакала.

Девочку окрестили и нарекли Макриной. Елисеевна принесла малышку только к вечеру. Та не хотела лежать, была оживленной, переходила с рук на руки, трогала всех за лица, немного поела, и температура упала, разве только слабость выдавала перенесенную болезнь, бледность и небольшой след на широкой переносице непонятно от чего. Чарна было спросила, а что это на носике у нее, Мэхиль легко отмахнулся, мол, есть и есть, чего даром спрашивать. Если не пройдет, то останется. Большое дело, была бы здорова и весела.

С рук Елисеевны Макрина не слезала. Гладила лицо крестной, прижималась к ней, мокрыми губами лезла в ладони, как щенок, укладывала ее руки себе на большеватую для своего тельца круглую, почти безволосую головочку и так то засыпала, то опять просыпалась, еще слабенькая, играя как котенок.

С тех пор Макрина серьезно и не болела. Ее любили родители, крестная души не чаяла. Эти трое многому девочку научили: и хозяйство вести, и готовить. Да и старая цыганка Пацыка нет-нет да травам полезным учила, когда девочка заходила к ней во двор. Правда, у ребенка остались осложнения после тяжелой болезни в младенчестве, однако девочка научилась с ними жить. Ее чистая любящая душа постаралась заменить отсутствие одних ее способностей другими.

Больше всего на свете девочка любила крепость: бегала туда чуть ли не каждый день. Если приезжали туристы, ходила за группой, заглядывала новым людям в лица, доставала из своей корзинки конфетки и яблоки, угощала детей. Часто сидела на травке у северной стены тронного, отдельно стоящего по центру крепости зала, где когда-то принимали послов, вождей, переговорщиков. Сидела сосредоточенная, с пяльцами, неловко держа иголку своими мягкими узловатыми пальчиками. Когда надо было вдеть в иголку ниточку, она бегала домой к маме или в храм к батюшке Васылю, или старушки в храме помогали ей, ну, или просила кого-то, кому доверяла. А когда не вышивала, убирала в своей корзинке. Связывала пучками травки, собранные вокруг крепости, орешки, обтирала салфеткой яблоки, а потом все аккуратно складывала обратно в корзинку. Туда же и конфетки с орешками.

– Что ж она сидит там, у самой холодной и сырой стены как приклеенная? – беспокоилась Чарна. – Сколько раз показывала, где лучше сесть, на солнышке или в жару в тенечке. Так нет, упрямо сидит там, у сырой стены, ведь простудиться может.

– Пусть сидит где хочет, – спокойно отвечал Мэхиль, лаская взглядом пшеничную макушку своей дочери, что пыхтела над тестом у кухонного стола.

И Макрина продолжала сидеть там, где хотела. Ну и правда, место было сырое – из стены медленно, капля за каплей всегда сочилась вода. Капелька появлялась на стене как слеза, недалеко от того места, где мостилась девочка, стекала вниз, исчезала в траве и уходила в землю. Макрина словно и не чувствовала ни холода, ни сырости, ей было спокойно там и уютно.

Глава четырнадцатая Мэхиль

К Мэхилю ходили не только свои узнать о себе и родных, что и как. Да, это совсем не одобрялось. Но зачем кому-то рассказывать вслух? Раввину, или батюшке, или пастору, или ксендзу… Мэхиль вытирал руки о грязную ветошь, снимал кожаный фартук, сажал человека перед собой и смотрел сквозь него. В окно. На большой дуб, где весной, и летом, и осенью шуршал, шелестел, свиристел, пел, кричал птичий хор, таинственный народец, подающий Мэхилю особые знаки. Мэхиль, уже немолодой кузнец библейского вида, добрейшей души, из потомственных, ниоткуда взявшихся тут авгуров, страсть как любил птиц: наблюдать, слушать, кормить. Откуда в нем была способность вопрошать и видеть ответ, он не ведал. Но бормотал человеку все, что возникало в нем при виде птахи, что вдруг выныривала из листвы или принималась летать, кувыркаться в воздухе и фигуры свои птичьи выделывать, будто рисовать хвостиком, как кисточкой, по небу.

А что? Откуда мы знаем, кто посыльный от Бога? Может, птичка как раз он и есть, а Мэхиль просто знает, как прочесть это Божье послание. Кто-то, потерянный, тоскует, просит и спрашивает. Боженька ему посылает знаки, мол, прислушайся, присмотрись. А этот дурак – нет. Опять ноет: что, да как, да почему. Тогда Божий ангел какой-нибудь, кто посвободней, тыркает этого человека в затылок – слушай, не морочь голову, иди к Мэхилю, он тебе все скажет.

А как он это делает, не спрашивай, не знаю. Говорит, как поступить, что делать. И у того, кто его услышал, все получается. Ну, или он готовится к худшему. Не всегда же за счастьем или деньгами идут к Мэхилю, иногда и по скорбным делам: к чему быть готовым в этой непростой жизни.

Проведав Мэхиля с семьей, разобрав травки с крестницей, Елисеевна засобиралась на последний автобус, ехать домой, в город. Провожая Елисеевну на остановку, Мэхиль, неся торбу, что собрала крестной хозяйственная Чарна – свежих яиц с десяток, мед, курочку ярко-желтую, жирную на крепкий осенний бульон, а яблоки румяные некропленые сама крестница в саду собрала – шел, угрюмо уронив на грудь голову, а на перекрестке дорог, у хаты Пацыки, прыткой соседки старухи-цыганки вдруг поднял голову да быстрым острым глазом зыркнул в сторону незанавешенного окна, откуда глядела печально и равнодушно владетельница покосившегося старого дома, заросшего виноградом диким и плющом, ворожка Пацыка. Елисеевна поздоровалась. Мэхиль приподнял кепку, чуть поклонившись. Пацыка даже не кивнула в ответ.

Проведав Мэхиля с семьей, разобрав травки с крестницей, Елисеевна засобиралась на последний автобус, ехать домой, в город. Провожая Елисеевну на остановку, Мэхиль, неся торбу, что собрала крестной хозяйственная Чарна – свежих яиц с десяток, мед, курочку ярко-желтую, жирную на крепкий осенний бульон, а яблоки румяные некропленые сама крестница в саду собрала – шел, угрюмо уронив на грудь голову, а на перекрестке дорог, у хаты Пацыки, прыткой соседки старухи-цыганки вдруг поднял голову да быстрым острым глазом зыркнул в сторону незанавешенного окна, откуда глядела печально и равнодушно владетельница покосившегося старого дома, заросшего виноградом диким и плющом, ворожка Пацыка. Елисеевна поздоровалась. Мэхиль приподнял кепку, чуть поклонившись. Пацыка даже не кивнула в ответ.

– Ах ты! Ах ты бедная… – только и вздохнул устало Мэхиль.

– Что Пацыка как туча? Даже не кивнула.

– Да опять дочь ее Катерина на милиционера своего жалуется. Столько лет живет с ним как жена, работает на него, а замуж он ее так и не берет. Только обещает… Знаешь? Ну тот, который когда-то саму Пацыку в колонию упек. За копеечную кражу. То ли кукурузу с поля воровала, то ли картошку. Когда вернулась она через два года, дом ее был разорен, обворован, все ее старинные цыганские украшения исчезли. Настоящие, золотые. Только и сохранила свои колдовские подвески, что на ней в тот день были. Вот она смириться не может и злится. Люди говорят, что дочь ее сама старуха уже почти, а позарилась на милиционерское добро. Много в его доме, говорят, барахла всякого, коллекционер он. Корнеев его фамилия. Слыхала?

– Да. Слыхала. Тяжелый, скрытный человек Корнеев этот.

– Искусством интересуется, антиквариатом всяким. Так и рыщет! А Катерина необразованная, но крепкая, работящая. Видно, он и в дом ее взял, чтобы ухаживала за ним на старости лет. А та и рада. Корнеев ее сына от тюрьмы спас. Мать упек, а сына спас.

– Справедливо?

– Воровал. Пойман был на горячем. Других детей ее кого покосило пьянством и драками, а кто и сам уехал далеко и пропал. Остался этот вот, Варерик, младший. А еще племянник есть у Корнеева. Образованный парень. Не знаю, что их связывает. Отец Васыль говорит, что парень дядю не очень жалует. Но побаивается.

– Что так холодно-то? В сентябре – и холодно.

– Вот чую я, затевают что-то. Объяснить не могу, а чую. Пацыка выходить перестала совсем.

Елисеевна остановилась и беспомощно посмотрела на Мэхиля, как будто сверяла, правда ли то, что она подумала.

– А что пернатые твои кажут, а? Мэхиль? Скажи. Открой… – тихо попросила Елисеевна.

– Неспокойно, смятенно… – Остановился Мэхиль, глянув сверху Елисеевне в лицо, – плохо. Уже две луны присматриваюсь. Не могу поверить. Но… – Мэхиль потер пальцами зудящий застарелый шрам на щеке как от острого ножа. – Чаек бессчетно появилось на реке. Ликуют хищницы, кричат, ничего не боятся. Галки вдруг откуда-то на дедовском дубе поселились. Откуда только взялось их так много. Слишком много ненависти накопилось, требует выхода. Так что плохо дело. Ненастье собирается. Ненастье грядет. Война будет.

– Скоро? – тихо только и могла спросить Елисеевна.

– Не знаю. Годит еще. Присматривается. Ищет, рассчитывает, выжидает. – Мэхиль молча подошел к остановке, где уже стоял небольшой почти пустой автобус, занес сумки, отряхнул руки и вдруг тихо добавил, повторил медленно:

– Ненастье встает.

– Ненастье… – повторила Елисеевна, глядя перед собой.

– Он.

Порыв ветра сорвал кепку с головы Мэхиля, разлохматились серебристые его длинные волосы и пышная борода, ласково расчесанная Макриной час назад, еще и ручкой ее приглаженная вслед за деревянным гребешком.

Видение

…Они вышли из ниоткуда. Злые духи окаянные, рожденные болотным газом, высвобожденные темные силы, дикие, безобразные, низколобые, приземистые, едва знавшие несколько человеческих слов, кои не были им нужны. Мародеры, кочевники, полулюди, потомки ведьм и болотных духов. Самые безжалостные племена, жесточе, чем дикие звери, они не умирали своей смертью – не доживали. И никто не мог определить их истинный век. Они хватали, рвали, жгли и присваивали все вокруг, потому что мир принадлежал их вождю, а следовательно, какая-то доля принадлежала и лично им.

Первые в истории кавалеристы, лучшие в истории лучники – черные всадники – жили и умирали верхом на литых коренастых лошадях, таких же диких, крепких и жилистых, как их хозяева.

Беспамятная, необразованная, жадная чернь. Они боялись только своих безжалостных, несговорчивых, клыкастых звероподобных богов. И вождя. Царя своего. И няньку его, кормилицу, ведьму.

Европа звала его Ненастье. Вождя их. Царя их. Ненастье. Каков царь, таков и народ его. Qualis rex, talis grex. Все они были одним ненастьем. Потому что двигались быстрей грозовых туч, налетали ниоткуда, как пылевая буря, несли с собой леденящие душу убийства и полное разорение. Римские мудрецы и философы говорили, что Ненастье был первым, кто создал культ вождя, основанный на терроре и жестокосердии. Он, бесноватый и бестрепетный, не боялся погибнуть, оттого и считался бессмертным. За любой ропот, не говоря уже о трусости и предательстве, казнил жестоко и прилюдно.

А другие, то ли от дремучести своей действительно почитая его и любя, то ли от страха погибнуть, от ожидания гибели своей, казни жестокой каждый день, просто от дурного настроения царя, пресмыкаясь и лебезя, заявляли громогласно послам римским и вождям соседним, что скромен он, что ест из посуды деревянной, когда другие – из серебра и золота, что завязки на обуви, сбруя коня, меч, пояс – все у него без украшений.

– Любим тебя, посланник богов! – кричали и падали ниц, стараясь дотянуться до его башмаков, хоть кончиками пальцев прикоснуться, губами прижаться.

Толпа неистовствовала. Те, кто посильней, затаптывали слабых и детей. О Вождь. О царь наш! Их объединяла воедино слепая, угрюмая, тяжеловесная любовь к нему. Близкая к ненависти.

Вождь не верил. Никому не верил, приближенные его расталкивали толпу. «Чернь, природа твоя неизменна! – думал вождь, челюсть тяжелую выдвинув вперед, зыркая быстрыми колючими маленькими глазами исподлобья, – ты славила брата моего, посланника небес, а через одну луну ты била радостно в барабаны и отплясывала, когда он был убит, и щедро приносила кровавых жертвенных петухов на мою коронацию, ты, чернь!»

Зед. Старший брат. Любимец. Красавец. Не замечавший, с каким обожанием смотрят на него женщины. Все получавший легко и когда хотел. Без видимых усилий. Храбро сражался он, весело, широко и обильно праздновал победы. Безбоязненно плавал он в озере богини Гульде, и блестели на солнце его длинные черные густые, промытые чистой водой волосы, сверкали в улыбке его белые зубы, играли крепкие мышцы. Легки, упруги и неслышны были шаги его.

Зеда убили случайно, на охоте.

Духом ослаб Зед. О боги, что за простолюдин! – влюбился. И отказался жениться на дочери богатого вождя сарматов. Сармат обещал обученных воинов и давал в приданое византийские ковры и карфагенское золото. Ах, глупец Зед. Любовь слепит, обессиливает и нрав смягчает. Пленница Ют. Принцесса германская. «Ют! Ют!» – повторял Зед, напевал радостно.

Ют, прелестная Ют. Льняные волосы, длинные, вьющиеся, легкие. Синие удивленные глаза, непривычно белое лицо с прозрачным розовым румянцем и смешные большие ушки. Ее нельзя было назвать красивой, какими были две жены брата его, Младшего, но поневоле на ее голос или песню все поворачивали голову и невольно улыбались. Или затаивали злобу. Пленница не может быть счастливой и веселой. Пленница не может плавать в темном холодном озере Гульде. Рабыня-наложница не может стать женой вождя.

А она стала. Счастливой, радостной женой вождя. Она, Ют, готова была сидеть верхом на лошади за спиной Зеда, прикрывать собой его спину от коварного удара и подавать супругу стрелы из колчана. А вождь Зед был счастлив. И жаловал, и миловал. Миловал и отпускал пленный народ германской принцессы Ют. И прекратил набеги на другие племена. И повторял ему, Младшему: «Брат! Первое правило царя – великодушие. Царь такой гигантской империи, как наша, должен быть милосерден. Царь должен миловать. И жаловать. Давать. Одаривать. Ты – вождь, брат. Учись, пока я жив».

Он был счастлив и хотел делиться.

Бранная жизнь племен остановилась. Воины роптали. Народ проявлял недовольство.

– Вождь не может быть добрым. Нас слишком много, – ропот в войсках становился громче, негодование ширилось.

Назад Дальше