«...Расстрелять!» – 2 - Покровский Александр Владимирович 16 стр.


– Раз-ре-ши-те, – протиснулся к нему тамада Сатонов и, наклонившись, поискал, нащупал и отрезал ему под самое горло его любимый шелковый галстук.

Секунд десять происходило созревание, а потом командующий начал кидаться цыплятами и вопить, что это его самый лучший галстук.

А жена тамады Сатонова бросилась к жене командующего, уговаривая не обращать внимания на ее придурка.


А начальник тыла —

тот тоже срочно подбежал, расшаркался, как клоун, и предложил командующему новые шифроновые туфли, на что командующий заорал, что его лишили галстука, а не туфель, потом он в сердцах сдернул с шеи тот сраный охнарик, что ему Сатонов оставил, и швырнул его в тарелку начальнику штаба, а Сатонов при этом, совершенно равнодушный к поднявшейся суете, наливаясь скорым соком, дозревал в углу и с безучастным видом щелкал ножницами, нацелившись еще у кого-нибудь чего-нибудь отыметь.


То был чудный объект для наблюдения.

Это я не про галстук, это я про Сатонова. Я сам с ним как-то столкнулся на трапе. Шла приемопередача корабля, и всюду было полным-полно посторонних. Я лез вверх, а он – вниз. Мы столкнулись, и я надавил ему на лоснящееся брюхо, потому что, во-первых, я его совсем не знал и, во-вторых, у него не было на кармане бирки, где было бы написано: «Я – командир», – а все мы были в синем белье без погон, и у меня бирка была, и я абсолютно справедливо решил, что это лезет охамевший интендант.

– Ну ты, – сказал я ему, – вор в законе! – на что он горлом зашелся, захрипел, а потом кто-то рядом заметил: «Это командир принимающего экипажа», – и я задом слез, его пропустил, извинился и зачем-то руки отряхнул.

А какое было небо голубое!

А какая вода и скалы!

И солнце расшибалось о воду, превращаясь в солнечных зайчиков-кошечек-рыбок-птичек, заставляя жмуриться, гримасничать, а воздух сам, казалось, наполнял легкие, холодил внутри, и отчего-то думалось, что все вокруг твое личное и можно все это неторопливо употребить.

А сколько было ковров,

гарнитуров,

холодильников,

чешского стекла,

сапог,

колготок,

лифчиков и

прочего дерьма.

Но еще больше того дерьма не доезжало до нас вовсе, а поворачивало на юг, на Кавказ. И все благодаря начальнику военторга полковнику Маргуле по кличке Маргарин.

Это он был связан своей пуповиной

с Москвой,

Кавказом,

опять с Москвой,

Академией Генштаба и

Мурманском.

А ты стоишь перед его дверью, бывало, и она открывается: «Слушаю вас», – и ты не знаешь, что сказать: то ли о том, что в банке меда на самом дне нашел сливовую косточку, то ли хочется у него колготок для жены попросить.


Ему как-то позвонили из Москвы

и сказали: «Ты что ж это, сморчок недодавленный, змий гремучий, совсем, что ли, намека не понимаешь? Если тебе «Жигулей» в прошлом месяце не прислали, значит, что-то не так. Позвонить надо, справиться. Ты что ж это, титька кастрюлькина, думаешь: если тебя никто не трогает, значит, все тебя любят, что ли? А-а-а? Просто место берегут, дурашка противная, место неиспоганенное, чтоб туда можно было человека посадить, который давно созрел. Ты чего это рапорт на пенсию не подаешь? А-а-а? Ждешь чего-нибудь? Или ты там вечно собрался малину жрать? Вот мы пришлем тебе комиссию!» – и повесились.

А он так и остался с трубкой у уха.

А он абсолютно все здесь наладил. Сделал все, как для себя. В Мурманск спирт – а ему оттуда палтус холодного копчения. И засосало у него при мысли о палтусе, и ощутил он его вкус и тут же умер.

Вся база стояла с непокрытыми головами и педелю собирала по рублю, и все его жены, дети, любовники жен, любовницы и их законные мужья – все решительно оплакивали его кончину и невыносимо, непотребно рыдали.


Оборвалась пуповина,

связывающая нас с Москвой,

Кавказом и еще раз с Москвой.

С невообразимым треском.

Правда, ненадолго.

Скоро ниточки все починились, и все закипело по-прежнему.

И если главкому требовалось какой-нибудь боевой корабль в Индийский океан за кораллами послать, чтоб потом те кораллы аккуратненько в ящички уложить и доставить в Москву и чтоб потом, как пронюхаешь о переменах в верхах, сразу же у двери, за которыми ожидаются перемены, с тем кораллом стоять, и только она приоткрылась – сразу же туда втиснулся: «Вот вам наши кораллы», – так, знаете ли, лучше нашей базы никого бы не нашлось.


А все потому,

что понимали все, что жизнь и все в этой жизни появляется из малого и, может быть, даже из такой мелочи, как кораллы, – семенная жидкость и половые отношения.

А вы думаете, что муж, ждущий назначения и перевода, не знал, что за наставления дает его жене начальник отдела кадров? Знал и уходил в наряд, а когда приходил ненароком, то всегда давал возможность «дяде Толе» уйти невредимым.


А «дядя Толя»,

очаровательный, изумительный, неисправимый охламон, все считал, что восхищаются его мужским достоинством, хотя все же, по-моему, некоторые объективные размышления на этот счет его посещали и, оставшись один, он даже доставал свое «достоинство» и несколько раз его с сомнением пристально разглядывал, но масляные глаза плутовки, все эти ее отправления совершали над ним волшебство, и стоило только чаровнице дотронуться пальчиком до его трико с помпоном в середине, как в них развивался пожар, и он немедленно хотел перевести ее мужа в Москву, в войска центрального подчинения, потом, правда, это желание несколько ослабевало, но стоило только паршивице еще раз качнуть утеночка в колыбели, как оно сейчас же укреплялось, постыдное. И они так пыхтели, и кровать колотилась в стену, как паровоз Черепановых, а за стенкой сидел я и пытался на бумаге отразить все их невероятное старание.


А как пили?

Пили-то как, Господи! Сколько было спирта! Какая была благодать!

Пили – и отбивали чечеточку. Пили – и говорили о службе.

Пили – и решали государственные вопросы. А потом привязывали какого-нибудь начальника штаба 33-й дивизии и выгружали его из лодки по вертикальному трапу ногами вверх: «Переверните! Переверните!» – и переворачивали, и говорили, что у него инфаркт.

– Сердце не выдержало! – сокрушались на партийной научно-практической конференции и качали головами.

А у него не выдерживало не только сердце, но и – что особенно печально – мочевой пузырь, и все это на тех, кто выпихивал, особенно когда перевернули.

– Запишите в вахтенный журнал: «Капитан первого ранга Протасов в 137-й раз входит в Палу-губу!»


Ну, конечно!

Потрясающе! Натурально, красиво! Вошли да как трахнули соседнюю лодку по стабилизаторам, а у них – отчет-но-выборно-партийное собрание, и в кают-компании все посыпались, как горох, и лючки на подволоке отвалились, и сверху на лежащих полетели крысы, которые, как оказалось, тоже присутствовали на партийно-выборно-отчетном.

Вот от этого рождались дети-идиоты, которых кормили с ложечки ворованной красной икрой, а они ту икру жрали не переставая и все равно оставались идиотами, и вместо мозга у них вырастал только ствол тикающий, то есть я хотел сказать; огромный детородный орган. И все родственники, кормя его с ложечки до пятнадцати лет, с ужасом наблюдали это заметное увеличение его в размерах и заранее хлопотали о поступлении ребеночка в Высшее военно-морское училище связи, то есть не связи, конечно (что это со мной?), а туда, откуда потом можно попасть в долгожданные командиры подводных лодок. И его туда запихивали – с дядями, с тетями, со звонками в Москву, а он все равно идиот, хоть ты тресни, не проходит он в училище по баллам – и вот уже икра потекла в училище рекой, и спирт туда же – и вот он уже становится командиром, и при перешвартовке его лодка жопой вылезает на остров.


А какие бакланьи яйца были на том острове – можно было ведро набрать – и собираешь с опаской, косишься на небо, потому что переполошившиеся бакланы, которые в таком состоянии обладают коллективным разумом, взмывают вверх и очень ловко на тебя сверху коллективно серят.


А хорошо в сиротстве разбить целую сковороду бакланьих яиц и зажарить, они все равно что куриные: ничем не пахнут. И я думаю, с таким же успехом можно было бы зажарить бараньи яйца или даже человечьи.

И, может быть, за эту гастрономическую страсть к различным видам яйцеклеток или яйцекладок, в скорлупе или без, а может, еще за что-нибудь этакое, сюжетное, военнослужащих у нас называют «яйцекладущими» и «яйценесущими» – а несут они их в штанах, а кладут они их под себя, на стул при посадке, и никогда про них не забывают: взмывая, всегда их подхватывают, и это – после Родины, конечно, – самое необходимое и дорогое; может быть, поэтому у военнослужащего так часто интересуются: «А по яйцам хочешь?»


Отчего и происходит изменение в лице.

Отчего и происходит изменение в лице.

Именно поэтому военнослужащего всегда хочется наблюдать. Хочется его наблюдать в боевой обстановке, когда он, стиснув зубы, идет на врага, и еще при пожаре его хочется наблюдать, когда, выпучив свои очаровательные зенки, он лезет из огня. И в промежутках его хочется наблюдать, тогда – в промежутках – он варит себе макароны где-нибудь в теплушке или на заброшенном КПП, где, впрочем, есть и тепло, и вода – он тут все починил, – и посреди бетонного пола имеется его коечка с верблюжьим одеялом и канализационный люк – отодвинул его и в журчащий поток с удовольствием справил нужду.


Наш военнослужащий!

В канаве рожден,

канавой вспоен,

дерьмом вскормлен!

И Родину любит!

Красота-а! Яйца потные!

А вокруг – солнце, как мы уже говорили, кислород, вороны и прочая летающая дребедень, как, например, все те же бакланы, которые криками будят тебя лучше будильника, особенно когда крысу поймают. Схватят ее за холку, поднимут вверх и бросят, чтоб разбилась о скалы, а внизу ее еще один баклан подхватит, так и не допустив до скалы, и опять поднимет и так швыранет, что крыса летит сверху и верещит что-то по-крысиному, может быть: «А-а-а, бля-ди…»


А от импотенции лечились в госпитале.

Там была замечательная операционная сестра Маша – огромная девушка лет тридцати пяти. А у Маши был гюйс, вырванный с клочьями из белой форменки и с обратной стороны Маша палочками отмечала тех, кого ей удалось вылечить от импотенции.

И вы знаете, у нас Геша однажды заболел. А Геша такой интеллигент—дальше некуда. Мы ему: «Геша! Да сходи ты к Маше, она мертвого поднимет. У них в госпитале даже у забинтованных, без рук, без ног, с обморожением при виде Маши на кончике члена бутоны распускаются».

А Геша – балда узкорылая – нам: «Неудобно», – а чего неудобного-то, моченый корень короля Лира, ей же всех нас жалко, у нее же для всех и ласковые слова найдутся, и все такое. «Бедненькие вы мои, – только так она и говорила – или же: – Чего тебе, родненький?» И у всех после таких слов внутри сейчас же исполняется общепринятый гимн: «Как увижу Валентину, сердце бьется об штанину».

Ну, наконец затолкали мы Гешу к Маше – отвезли его чуть ли не на саночках и впихнули, – а сами ушами влипли в переборку.

А Геша ей: «Не могли бы вы, Маша, положить себе в рот мой… чувствительный сосок?..» Чувствуем, положила. «Не затруднит ли вас, Маша, пройтись губами от середины моей груди и до низа моего же живота?» Чувствуем, не затруднит. «Не будете ли вы столь любезны приласкать моего котеночка?» Все в порядке, с котенком разбираются. «Не случится ли такого, что вам вдруг захочется попробовать моего младшенького губами?» Конечно, случится.

Через полтора часа мы изнемогли. А Геша все – то туда его целуй, то сюда лизни, то там подними, то взамен опусти, а потом потряси, обними, тут проведи, там захвати. Черт!

Сейчас войдем – решили мы – и скалкой дадим ему по лбу, может, тогда у него встанет?

И тут – о чудо! – начались охи, вздохи, крики «Маша, я тебя люблю!»

Фу! Выдохнули мы.

Еще одна ПОБЕДА отечественной медицины! Еще один ВОЗВРАЩЕН в строй! И Маша счастлива, и мы все довольны.


Сварили мы тогда

ведро подосиновиков, маслицем заправили, лучка не пожалели, перчиком припорошили, уксусом сдобрили, и картошечкой рассыпчатой это дело усугубили, и водочкой из хрустального графина запотевшего по всем рюмочкам прошлись.

Два часа хруст стоял ослепительный, а потом все отвалились и наперделись всласть.

А Серега из нашей компании, уходя, все сокрушался, что он пятнадцать лет женат, а до сих пор у жены куночку не видел, не разрешает она ему смотреть. И вот сейчас оп решил положить этому конец («Где наш конец?») и постановляет отправиться к ней и, проявив последовательность и осмотрительность, разложить ее на койке и все досконально там распердолить.

И мы Серегу благословили. Мы его Галку знаем. Сейчас она ему самому рожок в тушку вставит, уксусом облагородит и все там потрогает, расшевелит и распердолит.


А Толик отправился к очередной бабе.

Наверное, только затем, чтоб получить в торец. Приходит Толик к бабе, дверь раскрывается, и Толик получает в торец, распластавшись в воздухе. Конечно, не везде его приветствовали подобным образом, но иногда бывало. На каждой экипажной пьянке он обязательно представлял заму свою новую бабу: «Моя жена». И зам смущался, расшаркивался, ручки лез целовать. Может, нравилось Толику, что зам каждой его бабе ручки целует. Уж очень он настойчиво ее к нему подводил и все норовил встать так, чтоб у нее ручки были не заняты.

Я уж не знаю, на какой Толиной бабе зам сломался и потерял интерес к этой стороне Толиного существования.


А все оттого, что Толя развелся со своей первой женой при весьма интимных обстоятельствах.

Как-то в отпуске отправился он с женой и компанией в лес на шашлыки. Наелись, и Толя в кусты захотел. Пошел он туда, штаны спустил, сел и, только поднатужился, чтоб метафору выдавить, как почувствовал неудобство какое-то, веточка, что ли, по голой жопе елозит; он, не оборачиваясь, ее рукой отводит, а она ни в какую, ну тогда он по ней – тресь! – а она его возьми и укуси, потому что это не веточка вовсе, а гадюка.

Толя – совершенно белый, с трясущимся нутром, в собственном дыму – из кустов выполз без штанов и на четвереньках, а на его чувствительной заднице красовались две капельки крови – следы гадючьих зубов. И все тут всполошились – что-то надо делать, – решили, что надо высасывать, и решили, что высасывать должна жена, а она в руках билась и кричала, что у нее пародонтоз и все дупла червивые, и ни в какую не сгибалась до нужного места даже силой. Отчего задница распухла, а потом сама как-то угасла, улеглась, опала, то есть частично излечилась, видимо, от злости.

Разозлился Толя на жену за то, что она не захотела ему яд из жопы высасывать.

И тут мы с Толей были солидарны. Позор! Жена не хочет у мужа яд из жопы высасывать! Я считаю, что это неправильно и даже ненормально. По-моему, если есть в жопе яд и есть жена, то совершенно нормальным будет его высосать.

И не только я так считаю, все вокруг в этом уверены, весь поселок, который обсуждал проблему высасывания яда из Толиной жопы недели полторы.

Были, конечно!

Были, конечно, отдельные моменты или даже мгновения, когда многие наши дамы полагали, что жена военнослужащего или его подруга должна быть готова ко всему. В любой момент ее мужа или хахеля могут во что хочешь опустить или над ним могут совершить какой-нибудь акт морального и физического насилия. И тогда она с ним должна его поделить, примерив на себя смирительную рубашку, в которую его собираются облачить, вылив на себя ведро дерьма, которым его собираются окропить.


Но потом

ветер, что ли, менялся или положение облаков на Марсе, и те же самые дамы начинали полагать, что какого черта тратить свою молодость, мораль и упругое тело на этого зачуханного обормота, когда их можно с большим толком потратить где-то рядом еще.

И тратили.

И если какая-нибудь слишком увлекалась и снабжала полпоселка венерическими недомоганиями, то ее – лилейнораменную – в 24 часа – выселяли с треском в тканях из нашего лучезарного городка. За подрыв боеготовности.

Именно – за подрыв! И за потери среди личного состава! А как же! Черт побери!

Что вы себе возомнили! Пенистые члены – членистые пены!

Ради чего мы, по-вашему, существуем?

Мы существуем ради нашей боеготовности. Мы ходим, бродим, дышим – ради нее.

Для нее же мы едим, пьем, а потом с легкостью отправляем естественные надобности, то есть грациозно гадим.


А лечили от подобных неприятностей только

на БОЛЬШОЙ ЗЕМЛЕ – в Мурманске или еще дальше, может быть, даже в Ленинграде, в Военно-морском орденоносном госпитале имени Жоржа Паскаля (или, может, не Жоржа) в девятом отделении, где в мое время самый лохматый сифилитик матрос Карапетян, повышенной угреватости, старательно клеил картонную коробочку, а потом опускал ее на веревочке в окошко с запиской: «Палажите, пажалуста, сюда адну сигарэту» – и где дежурный врач, увидев вновь поступившего разносчика заразы, кричал:

– Карпинский! Опять?! В пятый раз?! Я что, нанялся, что ли, твой свисток прочищать? Только ампутация! Сестра! Сестра! Карпинского готовить к ампутации! На стол суку! Я тебе выскоблю эту любовную железу!


И выскабливали – будьте покойны.

А на большом противолодочном корабле «Адмирал Перепелкин» перед гигантским строем старпом выводил трех матросов, которые в погоне за половыми успехами раскроили себе головки членов и вшили туда стеклянные шарики, и все это безо всякого наркоза. Старпом заставил их снять штаны и показать всем это армейское уродство, потом он скомандовал корабельному врачу: «Два шага вперед! Кругом! Майор медицинской службы Бобров! Отрезать им хуи напрочь!»

Назад Дальше