И отрезали.
А все это получалось, я считаю, потому, что не проводилось встреч с ветеранами войны и труда. Если б больше было встреч, меньше было б венерических заболеваний. Где-то у нашего зама даже валялось исповедальное исследование, посвященное этому исподнему и злободневному педагогическому вопросу, и один из выводов гласил; больше встреч!
А встречаться можно хоть в нашей казарме. Вы еще не были в нашей казарме? Ну, не все еще потеряно, сейчас я вам ее опишу, У нас как входишь – сразу натыкаешься на невыразимо огромный гипсовый бюст В. И. Ленина. Он стоит на кумачовом постаменте, зловеще подсвеченный лампочками со всех сторон. Блеск такой, что глаза слезятся. Направо – гальюн с дерьмом и сундучная-рундучная, куда матросы баб таскают и все такое. А налево – ленкомната, где воины проводят время за чтением политической литературы. Там потолок набран витражами, изображающими – с поразительным мастерством – картины битв в Великой Отечественной войне, причем все герои своими лицами походили или на командира, или на зама, или, в крайнем случае, на старпома, потому что художники все свои, с нашего экипажа, где ж им другие героические лица взять? Вот они и намалевали.
Так что обстановка очень располагала.
Так нам и начпо Северного флота заявил, проверив нашу ленкомнату.
– У вас, – сказал он, – обстановка располагает, – и все сейчас же закивали головами, как ящерицы-круглоголовки в период брачных игр, и заулыбались, и наш зам как-то особенно сильно головой задергал, завращал и при этом все что-то лопотал, лопотал – ни черта не разобрать, кроме одного слова – «очень».
– Очень… чоп… на-птух!…и… – говорил он, – очень! – А потом с ним родимчик случился.
Не у всех, конечно, замполитов внешний вид начальства вызывал такие содрогания члена и сознания, у некоторых, наоборот, развивалась инициатива и какая-то особенная задористость козлиная и сволочная прыть.
Как-то вели главкома под руки по главной улице нашего городка.
(Почему «вели»? А потому что сначала его везли на машине, а потом у нее бензин кончился – шофер не успел заправиться, потому что это был совсем не тот шофер, которого должны были под главкома подготовить, того – долбоеба – куда-то дели, а этот просто на глаза попался, его и заграбастали, а он проехал метров пять и говорит на ухо старшему над церемонией: «У меня бензин кончился», – а старший не растерялся: «Товарищ главком! Давайте пешком пройдемся, здесь два шага». И прошлись.)
А улица как вымерла: всех загнали по норам, а в подъездах выставили вахтенных не ниже капитана третьего ранга, чтоб они никого не выпускали, а то вылетит какой-нибудь наш албанец с ведром мочи и артиллерийского кала, споткнется и ведро главкому под ноги вывалит.
И вот на пустынной улице – где-то там далеко – показался заблудившийся, видимо, замполит.
Заметив главкома и свиту, он сперва заметался, как кот перед собачьей упряжкой, не зная, куда ему вломиться, а потом отчаянным прыжком, выставив входную дверь, влетел в оранжерею – ту, что рядом с тыловым камбузом, сорвал там длинный, кривой, как казацкая цацка, огурец и, одним махом взметнувшись на косогор, оказался перед главкомом, размахивая этим своим поэтическим приобретением.
– Вот, товарищ адмирал флота Советского Союза! – сказал он, протягивая ему это зеленое чудовище. – Выращен! В нечеловеческих условиях Советского Заполярья!
Главком умоляюще покосился на сопровождающих и попросил тонким голоском:
– Уберите от меня этого сумасшедшего.
А те будто только этой команды и ждали: подхватили несчастного, того зама кисловатого, под руки и, поднимая фонтанчики серой пыли, с азартом поволокли его куда-то в овраг, чтоб там кончить, наверное, а он по дороге дрыгал суставами и то ли читал вслух окружающие лозунги, то ли кукарекал. И вы знаете, мне кажется, что все недоумение у замов оттого, что у некоторых представителей этой славной профессии по всем признакам головка члена все же прищипнута была в детстве, как это делают с растениями – кабачками, например, чтоб они не очень вытягивались, отчего он у них и вырастает только вбок.
НУ КАК С ТАКИМ ЧЛЕНОМ, ПРЕДСТАВЛЯЮЩИМ ИЗ СЕБЯ ЛОМАНУЮ ЛИНИЮ, МОЖНО БЫЛО ЖЕНЩИН ЗАБАВЛЯТЬ? Только демонстрируя его на расстоянии, я считаю.
И в море они, видимо, по той же причине, всегда мылись не с личным составом, а отдельно. Исключения – в смысле того, что не всем прищипывали, – конечно же, были. Некоторым, видимо, удавалось отвертеться. Вот наш Тихон Трофимыч, с которым мыться в одной душевой можно было – пожалуйста, заходи, – но с которым матросы в этом месте стеснялись встречаться. Только самые неопытные просились: «Разрешите с вами помыться?» И тут же в ужасе назад выскакивали и потом по отсекам разносили весть о том, что у зама заморыш совершенно не прищипнут: до колена и в толщину как хорошая осина, и трет он его обеими руками, будто стружку снимает.
ТО-ТО МЫ ПОДОЗРЕВАЛИ, ЧТО У ЗАМА ЧТО-ТО НЕ ТО! Уж очень много страсти вкладывал он в учение Маркса и Энгельса.
В смысле излагал его очень убедительно.
Что и было подозрительно, потому что остальные замполиты, видимо, с членами мелкими, своевременно прищипнутыми и растущими в сторону, заметно тушевались при изложении работ, касающихся происхождения семьи, частной собственности и государства.
А этот не смущался, так прямо и рубил: «Человек – это обезьяна!» И мы ему внимали, а в, задних рядах всегда робкий гул стоял. Там решали, как зам свой шланг в штанах укладывает.
– Бухточкой, бухточкой! – шипели самые нерадивые. И, видимо, были правы, потому что впереди у зама невероятно подвижный ком красовался, что при экономии материала, отпущенного Родиной на штаны, делало его заметным, особенно во время лекций и бесед. Особенно когда он в середине фразы в сердцах хватал его рукой и вниз оттягивал.
Только зам спросит: «Как у нас воплощается забота о личном составе?» – и все сейчас же уставятся ему в ширинку и следят за рукой, которая в ту сторону направляется, и ухмыляются, будто именно там и находится правильный ответ.
И тут я должен,
нет, я просто обязан сделать заявление!
И тут я обязан заявить, что, конечно, многие полагали, что мужской детородный орган – это и есть тот продукт, которым долгое время у нас партия кормила народ!
Но! Непосредственного подтверждения этому вы нигде не найдете,
Разве что в какой-нибудь заброшенной казарме, на Богом забытом стенде с наглядной агитацией, где политически незрелые негодяи рисовали все подряд, в том числе под органом политическим всем знакомый орган половой.
Но на боевых постах и в зоне, где у нас лодочки имелись, нашу наглядную агитацию берегли, холили и постоянно обновляли, а в ночь перед комиссией главкома ее даже охраняли, чтоб не изгадила сволочь какая-нибудь или чтоб бакланы с аппетитом сверху на нее не нассали.
Ходил туда-сюда офицер и кричал этим проклятым птицам:
– Кыш! Брысь! Гесь! – и веткой отгонял.
И они его прекрасно понимали, и с пронзительными криками срывались с места и летели куда-нибудь подальше на памятники ночевать.
А командующий утром приезжал и, чуть чего, брал за шкирку того офицера, если он не успевал до очередного лозунга раньше бакланов домчаться или если домчался, но постеснялся рукавом стереть.
И еще он его брал за это малопривлекательное место, когда находил вольно шляющегося воина-строителя. Тот воин от него сразу же давал деру – вверх по скользким скалам, с ходу врезаясь в колючее заграждение и снося его совершенно, уходил сопками.
И вот тогда командующий подзывал того зачавканного офицера, который, как очарованный, наблюдал это вспархивание, и говорил:
– Если вы мне вечером не сообщите его фамилию, то я завтра утром заинтересуюсь вашей.
И несчастный офицер, сразу ставший узкоплечим и пахучим, растаращив до боли гляделки, по стойке «смирно» глотал хлынувшую слюну и чувства и сейчас же ощущал жгучее желание находить всех подряд и сажать, находить и сажать и, будьте покойны, находил и сажал.
Хотя в другое время, в расслаблении конечно же, он ковырял бы в носу, находил бы там козявки, доставал их и истончал между пальцами, как чувства, и они потом падали бы и терялись.
Но в то время, когда адмирал брал его все-таки, я думаю, не за шкирку, а за жопу, он был собран в пучок и готов к страданиям.
А прикажи ему в ту секунду адмирал раздеться – и он, рывком обрывая пуговицы, разделся бы, потому что страна Великанов и командующий для офицера – это тоже Великан, который может все; может поднять, сорвать одежды и сожрать Мальчика-С-Пальчика. Подойдет к тебе Великан – и разденешься, никуда не денешься, потому что такая страна, черт тебя подери!
И для командующего в этой стране имеется свой Великан, и для главкома. И куда ни кинь свой взгляд – везде одно и то же…
И будто действительно когда-то
И для командующего в этой стране имеется свой Великан, и для главкома. И куда ни кинь свой взгляд – везде одно и то же…
И будто действительно когда-то
некоторый Великан
наступил тут на берег и вдавил его в море, и образовалась наша бухточка, где у нас теперь только пирсы, пирсы, лодки, лодки, А летом – воздух, море, благодать, А гулко, как в бане, и слышно все, потому что от скал отражается, особенно когда лодка к пирсу подходит и командир в мегафон с буксирами разговаривает.
Господи! Какие восклицания!
Экспрессия, истинная экспрессия.
Какие могучие выражения, при которых слово «жопа» выглядит как невинная присказка. И как все точно, словно ярлыки наклеены, потому что рождается это все в мгновение наивысшего торжества истицы, потому что прав командир, тысячу раз прав, когда он кричит, хрипит, визжит в мегафон этим болванам, козлам, обалдуям клееным мы не будем повторять что, потому что это не имеет отношения к нашей с вами бдительности, а имеет отношение к мироощущению или к миросозерцанию, едри его мать!
А в 79-м доме жил Сова.
Не может быть, чтоб я вам про него не рассказывал.
Сова – маленький, толстенький, черненький такой, начисто лишенный шейных позвонков, у него голова сразу к плечам приставлена. И глаза у него хитренькие, узкие. Сова – командир ракетной боевой части, и еще он всегда готов к представлению, эскападе, прокламации и лирической драме.
Однажды жена послала его в воскресенье в Доф: приобрести билетики в кино. Было ровно четыре часа пополудни. Сова вырядился в преддверии интеллектуального общения с экраном в костюм и пошел, а навстречу ему еще два придурка ракетчика, пихающие в гору свежекупленный холодильник. Почему в гору и почему на себе? А по-другому у нас ничего не доставляется, дети мои. Только на себе и только в гору.
– Сова! – кричат эти ненормальные. – Помоги, сдыхаем!
Надо вам сказать, что у ракетчиков очень сильно развито чувство локтя.
Они так и норовят друг другу помочь.
Остальным начхать триста раз, а у ракетчиков так не получается, у них все время локоть за спиной торчит, и все время он их пихает – помоги, помоги!
И Сова помог.
А как же!
Затащили они этот проклятый холодильник на пятый этаж, выпили, и Сова очнулся в два часа ночи в прихожей на ботинках – он лежал, свернувшись клубочком.
– Е-мое! – воскликнул Сова, ощупывая костюм. – Лучше б я в говно упал!
И я с ним не могу не согласиться. Лучше упасть в говно и пролежать в нем полдня по случаю надвигающегося какого-либо праздника или просто оттого пролежать, что при падении от испарений потерял сознание. У нас командир БЧ-5 вот так упал в говно от потери сознания, то есть наоборот, – сначала в говно, а потом уже потеря сознания, то есть потеря знаний о себе. Его взяли после ресторана в комендатуру, а он попросился у них в гальюн и в дучке уже замыслил побег: выломал доску и уже почти вылез наполовину наружу – и тут неаккуратно нько па что-то наступил, и это «что-то» треснуло, и с ужасающим нарастающим звуком он провалился в гавно (или в «говно» – как правильно, не помню) и от немедленно возникшего испарения потерял сознание; его вынимать, а он висит на подмышках, и, главное, никто его не соглашается руками вынимать – все палкой пытаются, палкой. А она соскальзывает – и по роже. Ужас, одним словом. Смерть героя – упал в говно и утонул. Ужас – еще раз хочется сказать.
Но этот ужас – это переживание совсем иного сорта, когда ты пошел за билетами, а очнулся в два часа ночи в передней, на чьих-то невкусных ботинках, а жена все еще дома, ждет тебя, чтоб сходить в кино.
– Е-мое! – воскликнул Сова еще раз и еще раз нашел с моей стороны полное понимание.
А эти два травмированных с детства членоплета спят в салате. Дети Арины Родионовны! Он растолкал одного из них, а тот распеленал свои дивные глазки и не узнал Сову:
– Ты кто?
– Я? – удивился Сова, и какое-то время он действительно не знал правильного ответа. – Я – никто.
– Вот и иди отсюда, – сказали ему и выперли за дверь. Через пять минут Сова вернулся.
– Слушай, – сказал он двери, – пойдем к моей жене, скажешь ей, что я у вас ночевал.
– Да пошел ты! – возмутилась дверь. И Сова пошел.
А в автономках Сова всегда назначал себе день рождения, чтоб получить поздравления и торт. Он подходил всегда к заму тихонько, вставал рядом со спины и говорил скромненько:
– А у меня завтра день рождения.
И зам резко оборачивался, обнаруживал Сову и смущался так, будто тот застал его за чем-то интимным и совестным, и он тут же бросался Сове руку пожимать, поздравляя его всячески, а потом мчался на камбуз, чтоб там торт организовать.
Так что Сова у нас рождался в каждой автономке независимо от времени года. И зам ни разу не проверил, когда же Сова действительно появился на свет Божий.
А еще Сова любил спать. Он спал сидя, стоя, лежа, на корточках, на карачках, стоя раком; заходишь к нему в каюту, а он стоит на койке раком, ты ему: «Сова! Сова!» – а он спит; он спал на учениях, на докладах, совещаниях, собраниях, конференциях и просто так. Он спал, когда его распекали: вгонял голову в плечи, делал глазки щелками и тихо сопел. Он хрючил во время больших и малых приборок, на политзанятиях, политинформациях и в строю, при поворотах на месте и в движении.
Мы стояли в Полярном полгода. И жили на ПКЗ. На этом плавбезобразии. Там была плавказарма, которая, стоя у пирса, давно утонула, то есть нижняя ее часть прогнила и впустила воду, и это пешеходное корыто село на грунт. В общем, в трюме – вода, дальше – крысы, потом – матросы, а затем – наша палуба, где офицерам отвели каюты, а выше – начальство. И еще служба там правилась по всем статьям: «Для подъема флага построиться – шкафут, правый борт!» – и все это на корабле, который давно утонул. Просто «карман-сюита» – как все это дело называл старпом соседей, имея в виду то положение вещей, когда человек засовывает себе руку в карман, чтобы почесать там то, что на виду обычно не чешется.
И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб офицеры в рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские сурки, то есть без задних ног. И остались в каютах только голые панцирные койки, такие колючие, что на них лечь мог только умалишенный.
Сова надевал шинель, застегивал ее на все пуговицы, на голову – шапку-ушанку с опущенными ушами и в ботинках – руки на груди – заваливался на голые пружины и спал.
Зайдешь, бывало, в каюту, и не по себе становится: Сова, вытянувшись, лежит в шинели на голых пружинах, свежий как покойник. Ему поначалу даже бирку в руки совали: «Я – умер, прошу не беспокоить».
– Савенко! – кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. – Где вы пропадаете?
– В цехе, товарищ командир, там клапана…
– В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву!
– Есть! – говорил Сова и поворачивался, и у него на спине – сверху и донизу – была отпечатана койка.
Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по территории. Так его никто не трогал, и он никого не трогал.
Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он, пользуясь этой повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться, перестраиваться, назначал старшего на переходе.
Как-то стоим мы с ним на обочине – а Сова только-только из себя дежурного сделал, – а мимо прет строй воинов-строителей – немытые, зачуханные, по грязи, сапоги рваные. Строй похож на пьяную сороконожку.
Сова встал по стойке «смирно», грудь выпятил, поднял лапу к уху и пролаял: «Здравствуйте, товарищи воины-строители!»
Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их, скорее всего, вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали себе «Раз-два-левой!», взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам, рывком повернули головы направо и завопили: «Здравия! Желаем! Товарищ! Майор!»
Сова, все еще стоя по стойке «смирно», скосил на меня глазки и спросил:
– Саня, чего это я только что сделал? А?
– Не знаю.
– И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь, что творишь.
Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала ракета. Не верю. Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я когда-нибудь в центральный, а он там дает очередное представление.
А как ракета падает, я видел. Хлоп – и потекла. И облако белое, ядовитое от нее поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как рванули все – мигом вымерло, а впереди безумной толпы бежал капитан первого ранга. Он так врезался в окружающее нашу героическую базу колючее заграждение, что проволока лопнула у него справа и слева и в грудь глубоко вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый, и у него во время бега работало все: руки-ноги-рот и, главное, конечно же, ноги – они у него так и мелькали, так и мелькали, создавалось даже ложное впечатление, что они у него обуты в белые чулки, а за ним неслись все остальные, на мгновение позабывшие про свой мужеский пол.