Слепые по Брейгелю - Вера Колочкова 13 стр.


— Слышишь, крест начерти! — глухо скомандовал Павел.

— Какой… крест? Где? — совсем растерялась, утирая со лба капли нервной испарины.

— Возьми ватный тампон, там есть… Намочи йодом, нарисуй сбоку на ягодице крест. Потом в середину креста и втыкай иглу, поняла? Так нерв не заденешь.

— А как втыкать? С размаху? Я не умею с размаху! Я вообще никак не умею!

— Да как получится! Ну же, давай! Не бойся!

— Ой, мамочки… Я боюсь…

Глаза заволокло обморочным туманом, голову опасно повело по кругу. Нельзя, нельзя сейчас туда, в трусливую панику. Господи, дай мне немного воли для внутреннего усилия. Самую капельку воли, авансом. И чтобы в обморок не упасть.

Так, хорошо. Вот она, середина йодного креста. Соберись, дыши глубже. Если тошнит, сглотни. Голова кружится — не помеха, потому что середина йодного креста тоже с головой в унисон кружится. Так, иголка вошла… Теперь лекарство… Как руки дрожат, зараза. Ходуном ходят. Но все получилось, слава богу, лекарство ввела. Теперь иголку вытащить…

Все! Можешь в обморок падать. Главное, сделала, что должна была сделать.

Надо сесть, а то ноги не держат.

— Спасибо… — вяло пробормотал Павел, видимо засыпая. — Как тебя там…

— Маша. Маша я.

— Спасибо, Маша. Я сейчас усну, эта зараза быстро действует… Еще раз тебе спасибо.

— Да пожалуйста, какие дела. Обращайтесь еще.

Все, заснул. Посидела немного, тихо изумляясь на саму себя — надо же, не только с уколом справилась, но и заковыристое «обращайтесь еще» себе позволила. Вот что делает короткое пятиминутное плавание в собственном подвиге. Но все равно, ощущения внутри были странные. По крайней мере, ни тошноты, ни внутреннего дрожания больше не было. Было другое что-то. Как-то не принималась головой безнадега относительно четвертой стадии рака. Хотелось еще чем-то помочь, еще какие-то действия предпринять. Пусть минимальные, но чтобы сопротивляться вдруг открывшимся обстоятельствам, не сидеть сиднем. Знать бы еще, как сопротивляться. А может, и неправда все, что Павел сказал? Может, у него временное помрачение рассудка? А что, бывает же…

Надо бы его пледом накрыть. А то лежит, жалкий, с йодным крестом на ягодице. Прямое нарушение человеческого и мужского достоинства. Так, где тут какой-нибудь плед? А, вот, на кресле… Да, вот так уже лучше.

Долго стояла, всматриваясь в его расправившееся от боли лицо. Красивое мужское лицо. Широкие брови, высокие скулы, волевой подбородок с ямочкой. Потом вдруг стыдно стало, будто тайком подглядела то, что не следовало. Отступила на шаг. Вздохнула, провела взглядом по комнате. Да, запустение тут порядочное. Немного прибрать бы. И мокрой тряпкой надо по мебели пройтись, пыли много. И пахнет пылью.

А может, сначала что-нибудь поесть приготовить? Продукты какие-то найдутся в холодильнике, интересно? Да и Луша, наверное, голодная. Кстати, что-то совсем ее не слышно…

Луша так и лежала под столом на кухне, положив голову на передние лапы. Дышала часто и сипло, высунув язык. Наверное, за хозяина переживает. Говорят, собаки такие вещи особенно остро чувствуют.

— Луша, он спит, не переживай. Ему сейчас хорошо.

Присела на корточки, неловко изогнувшись и почему-то стараясь глянуть ей в глаза. Луша снова задышала тяжело, заскулила, отвернула морду.

— Понятно, не хочешь со мной общаться… А хозяин твой, между прочим, вчера сказал, что ты в меня влюбилась! Так что давай, соответствуй, не подводи его! Ой, ты же, наверное, голодная? А у меня для тебя гостинец есть! Погоди, сейчас принесу.

К выложенной перед носом сахарной косточке Луша осталась равнодушна. Не желала из чужих рук брать, а может, вообще от стресса аппетит потеряла. Но через пять минут издала тот самый странный звук, будто всхлипнула. Выползла из-под стола, деликатно ухватила зубами косточку, потащила в комнату. Распластавшись около дивана, где спал хозяин, принялась выгрызать из нее мясо. Не по-собачьи аппетитно, а будто так надо было.

— Ешь, ешь. Хочешь, еще дам? Или тебе много сырого мяса нельзя? Может, лучше бульон сварить? Нет, лучше овсянку на мясном бульоне… Знаешь, у нас на работе одна тетка вредная есть, так она своей собаке все время овсянку варит. Еще и накидает туда всякой дряни, представляешь? Морковку, яичную скорлупу, морскую капусту, хлеб…

Она опять поймала себя на мысли, что разговаривает с Лушей вполне сознательно, с искренней доверчивой интонацией. Так же, как Павел вчера. И еще подумалось — надо бы выяснить завтра у Тани все нюансы про собачью еду… Да и человеческую еду надо бы приготовить. Павел проснется, ему очень даже не помешает.

В морозилке нашлась курица, вусмерть обледеневшая. И разморозить негде, даже микроволновки нет. Ладно, пусть там и лежит, леденеет дальше, бульон для Павла можно и у себя дома приготовить. Ну, еще котлетки какие-нибудь, салатик…

— Луш… Я домой пойду, поесть хозяину приготовлю, ладно? И тебе кашу сварю. А двери на ключ закрою… Потом приду, и мы с тобой погуляем, хорошо?

Луша оторвалась от косточки, глядела на нее молча, будто раздумывала, как отреагировать на предложение. Потом повернула голову в сторону дивана, заскулила тихо.

— Да все будет хорошо, Луш… Не расстраивайся так… — вдруг подступил слезный комок к горлу. — Ну, я пошла? А ты сиди тут, сон хозяина сторожи.

Дома она быстро переоделась и развила кипучую деятельность на кухне. Торопилась, будто опаздывала.

И вдруг остановилась у окна как вкопанная, вспомнив тот самый взгляд Павла. Да, она тогда почувствовала его боль. Увидела. Значит, это правда, наверное… То, что он сказал, правда. Нет, ну почему все так, почему?..

И заплакала зло, с надрывом. Как это больно, оказывается, чувствовать еще чью-то боль, кроме своей! Тем более когда хочешь помочь, но не можешь ничем помочь. Разве это помощь — собаку на ночь выгулять, бульон сварить да котлеты пожарить? О господи, они еще и подгореть надумали! И не надо на них слезы ронять, и без того фарш пересолила.

Когда позвонила Славка, бросила в трубку коротко и слезно:

— Да, Слав! Говори быстрее, мне некогда!

— А что случилось, мам? Ну, что плачешь, это понятно. А почему некогда, чем ты занята?

— Делами, Слав, делами. Что ты хотела сказать?

— Ну, мы вроде как поссорились.

— Да? Я не помню, извини. Закрутилась как-то.

— Мам… Деньгами не поможешь? Нам скоро взнос за ипотеку платить.

— Помогу, конечно. Могла бы и не спрашивать. Я уже и деньги с карточки сняла.

— Тогда я завтра подскочу в обед к тебе на работу?

— Ага, подскакивай. Все, Слав, некогда мне, котлеты горят безбожно… Пока, завтра жду!

Когда спустилась с кастрюльками вниз, Луша вышла ее встречать в прихожую. Признала за свою, вильнула хвостом.

— Сейчас, погоди, я тебе овсянки дам… А хозяин еще спит, да? Ладно, пусть спит. Или погуляем сначала? Где твоя сбруя? Ну, как это называется? Поводок, ошейник?

Ни поводка, ни ошейника в прихожей не оказалось. Прошла на кухню, поставила сумку с кастрюльками на стол, продолжила поиски. Ага, вот оно все хозяйство, на подоконнике. Еще бы разобраться, как это нацеплять…

Пока разбиралась, взгляд упал на красивый глянцевый пакет с изображенной на нем счастливой собачьей мордой. Знакомая морда, мелькала одно время в телевизионной рекламе… А, вот оно что, это ж и есть Лушина еда, наверное! А она ей овсянку вздумала предлагать! Хозяин-то заранее о еде позаботился, пакет нехилый, килограмма на три точно потянет…

Гуляли недолго. Луша торопливо сделала свои дела, потянула ее обратно к подъезду. Понятно, там хозяин один… Соседка с пятого этажа, войдя за ними в подъезд, поздоровалась, удивленно покосилась на Лушу, но вопросов задавать не стала. Хорошая тетка, тактичная, спасибо ей. Не то что Лена. Уж та бы с вопросами так пристала — живая бы не ушла.

Павел лежал в той же позе. Она наклонилась, прислушалась: дышит вроде. Ровно, спокойно.

Взгляд упал на забытую ампулу на столе. Поднесла к глазам, прочитала тихо, по слогам — бу-пре-нор-фин… Судя по названию, очень сильный анальгетик. Маме, помнится, что-то подобное кололи. Значит, действительно все серьезно… Но все равно, сознание не желало принимать правду, тормозило страхом неприятия. В висках молоточками забило. И голова заболела…

— Ладно, Луша, я пойду. А ты давай, спать ложись. Ой, я же про кашу забыла… Зря варила, что ли? Пойдем, я тебе и каши положу, и твоей рекламной еды, что захочешь, то и съешь. Пойдем…

Луша послушно потащилась на кухню, но есть ничего не стала, проскулила тихо — извини, мол, не хочу. И снова вернулась в комнату, распласталась около дивана.

— Ладно, лежи. Я позже еще зайду. Может, твой хозяин моим угощением не побрезгует.

Еще трижды за этот вечер она ходила туда-сюда. Дома не сиделось, не лежалось, бродила от стены к стене в беспокойстве. Двадцать минут ходьбы — и снова вниз, с ключами от чужой квартиры.

В очередной раз, уже за полночь, остановилась у двери, закопошилась с ключами, и дверь вдруг сама открылась. За дверью Павел, отступил на шаг, улыбнулся:

— Заходи, добрая моя самаритянка. Я правильно понял, что мы после моего хамского поведения успели перейти на «ты»?

— Да… Вроде бы так.

— Сильно я тебя напугал? Ты уж извини, неловко получилось. Ну, заходи, чего мы в дверях-то… Поговорить же надо. После всего, что я с тобой сотворил, я просто обязан тебе все объяснить. Хм… А смешно звучит, ага? Почти как обязан жениться…

Она вдруг засмущалась, хохотнула неловко, проходя мимо него на кухню. Села на стул и затараторила вдруг, словно желала отчитаться:

— Я Луше тут овсянку сварила, но она есть не стала… И погуляла с ней, недолго, правда. А сколько полагается с ней гулять? Наверное, на ночь тоже выводить надо? И еще… Вот тут… В этой кастрюльке бульон, а в этой — котлеты… Вы бы поели, Павел. Наверное, разогреть надо, остыло уже.

— Во-первых, говори мне «ты», мы же решили. Какое уж тут выканье, если ты мою голую задницу видела? А во-вторых, конечно, поем. С удовольствием. Потом, позже. А сейчас давай поговорим.

Он сел напротив нее за кухонный стол, наклонился, потрепал по загривку пристроившуюся в ногах Лушу и вдруг произнес грустно:

— Вот куда ее потом, ума не приложу. Я ж не думал, что все так скоро начнется. Думал, успею в хорошие руки пристроить. Даже тебя тогда, под дождем, охмурять начал, помнишь? Рассказывать, что Луша влюбилась в тебя с первого взгляда. Думал, ты проникнешься.

— Так я, может, и правда прониклась?

— Да ни фига ты не прониклась, испугалась просто. Ты извини, что я тебя так, с уколом… Просто никаких сил уже не было терпеть. Слабак оказался. Наверное, перед смертью сильных и слабых нет, все одинаковы. Ну чего так смотришь? Страшно тебе, да? А ты не бойся. В конечном итоге все в плюс пойдет — зато уколы научишься делать. Хорошее умение, всегда может сгодиться. Семью лечить, например.

— А у меня нет семьи. Я одна живу. Дочка замужем, а муж меня только что бросил.

— Ну, я так и понял, в общем.

— То есть… Как это — понял? Что, у меня на лбу одиночество написано?

— И на лбу тоже. И в глазах. И вообще, вся твоя внешняя видуха полностью внутреннему переживанию соответствует. Но ты шибко не горюй, семья — дело наживное. Ты женщина красивая, одна не останешься. Кстати, на мою жену очень похожа…

— А у вас… Вернее, у тебя… Жена есть?

— Конечно, есть, куда она денется. У всех есть и у меня есть. Или я на женоненавистника похож?

— Нет, не похож… А где она? То есть… Я хотела спросить… Почему ее с вами нет? По-моему, в таких сложных обстоятельствах…

— Это ты про «вместе и в горе, и в радости», что ли? Ой, я тебя умоляю… Не надо, не люблю я этого пафоса. Все гораздо проще. Марусь. Можно, я тебя буду Марусей звать? А еще лучше — Махой. У меня в юности подруга была, Махой звали. Потом замуж вышла, в Америку уехала. Я ее помню… Никого особо не помню, а ее помню. В общем, ты Махой будешь. Согласна?

— Хорошо. Меня так еще никто не называл — Маха.

— Ну, вот и отлично. Так на чем мы остановились, Маха? А, да… Надо тебе объяснить, почему я здесь один оказался. Как ты говоришь, в сложных обстоятельствах. Один раз объясню, и дальше чтоб вопросов не задавала, договорились?

— Хорошо…

— Ну, если в трех словах… По легенде я муж-беглец, подлый предатель. Когда всю правду от врачей узнал, жене письмо написал — так, мол, и так, дорогая, ушел, не ищи меня. На звонки отвечать не буду, и ты мне не звони. Думай обо мне что хочешь, но прими как факт. Такой вот я благородный обманщик, Маха. Сам своим обманом горжусь.

— Ну и зря! Потому что это неправильно! Знаешь, как это горько, когда предают? Ты думаешь, ей легко было твое письмо читать, да?

— Думаю, нелегко. Но с умирающим возиться тяжелее. И поверь, я знаю, что делаю. Другого выхода у меня не было. Поверь на слово, в мелкие объяснения и подробности вдаваться не хочу.

— Но она жена, она обязана! По совести обязана! И вообще, почему ты за нее все решил? Может, вместе бы и преодолели болезнь.

— Не, Маха, это уже ни вместе, ни в одиночку не преодолеешь. Врач, который мне обследование проводил, он мой школьный друг. И всю правду мне сказал, все, как есть. А в чудеса я не верю. И семью тащить в это безобразие не хочу, права не имею. Куда я их притащу, в ощущение неприятия, в яму брезгливых эмоций? Не, если уж ты сам ослеп, то поводырем быть не можешь… Иначе как на картине Брейгеля получится. «Притча о слепых», видела?

— Нет… Я как-то вообще с живописью не дружу…

— Да я тоже. А картину эту в свое время запомнил, был как-то по служебным делам в Неаполе, приятель меня в картинную галерею затащил. Я долго около этого Брейгеля стоял. Во, думаю, силища, а? Такой огромный смысл в простую ситуацию заложил.

— А что там, на картине?

— Ну, как бы тебе объяснить… Вообще, это видеть надо, конечно. Представляешь, идут вереницей шестеро слепых по дороге, один за другого держится. А поводырь у них тоже — слепой. И вот он, который поводырь, вроде как спотыкается, падает в яму… Тот, который за ним, падает на него. У третьего лицо растерянное, он еще не понял, что произошло, но тоже вот-вот упадет. А остальные вообще пока ни о чем не догадываются, и лица у них, знаешь, такие жутковато-беспечные. Последняя секунда беспечности, и потом туда же, в яму, за поводырем… Знаешь, Маха, я стоял, думал — ведь это предупреждение для всех нас, то есть для зрячих. В смысле, если ты физически зрячий, это еще не факт, что зрячий духовно. И всегда думай, имеешь ли право назваться поводырем. А если назвался, то должен понимать, куда за собой ведешь. Во что именно ведешь. Сюжет-то картины ведь на библейской притче основан — если слепой ведет слепого, то оба они упадут в яму.

— Ой, не знаю! Я, например, всегда в своем муже видела поводыря. И никогда не думала, куда он меня конкретно ведет, во что именно… Просто бездумно шла за ним, и все. Просто потому, что я не умею жить без поводыря. Вообще никак.

— Почему не умеешь?

— Потому что я слабая, перепуганная и вообще никаковская. Можно сказать, слепая.

— А почему ты такая?

— Ну… Это долго объяснять. Для этого всю свою жизнь рассказать надо. Тем более есть моменты, о которых вообще не расскажешь. Никогда и никому.

— Почему?

— Слишком много «почему», Павел… Потому, что о них рассказать невозможно. И не спрашивай очередной раз — почему, ладно? А то как заезженная пластинка — почему, почему? Потому!

— Хм… Знаешь, не понимаю я этого — рассказать невозможно. А ты возьми да расскажи, и все дела. Вывали наружу, пользуйся благоприятным моментом.

— Не поняла… Каким моментом?

— Так все, что расскажешь, со мной в могилу уйдет… А тебе облегчение будет. И мне опять же зачтется, что твое плохое с собой унес.

— Ой, не надо, прошу тебя. У меня прямо мороз по коже, когда ты так говоришь!

— Давай, Маха, рассказывай, потом с морозами разберешься. Мне даже самому интересно, что там за моменты такие, которые тебя никаковской сделали. Давай, третий раз предлагать не буду. Ну!

— Нет, не могу. Я ж никогда и никому…

Она вдруг задохнулась, глядя ему в глаза. Ни моргнуть не могла, ни взгляда отвести. Да что у него за сила такая, может, гипноз? А внутри уже билось то самое, которое «никогда и никому», царапало сердце железными коготками. То ли на волю просилось, то ли, наоборот, пряталось. Чем дольше она молчала, тем сильнее царапалось. Наконец стало невыносимо в себе держать. Впервые так невыносимо! И просипела с натугой, привычно складывая ладони на груди — крест-накрест:

— Да, Павел, я расскажу… Дай, сейчас. Дай мне еще минуту.

Она не знала, сколько времени прошло. Может, и впрямь минута, может, час. Павел сидел молча, глядел ей в глаза, не отрываясь. Лицо его было спокойным, как ей казалось, почти равнодушным. А еще казалось, тихо подошли, встали за спиной тени из прошлого — мама, дядя Леша… Но она их уже не боялась почему-то. Главное, чтобы Павел смотрел ей в глаза, не отрываясь. И начала тихо рассказывать. И сама удивлялась, каким ее детское горе выглядело на словах обыденным. Да, горе. Да, ужас. Но ведь жива осталась. Еще и жила после него как-то, приспосабливалась элементалью к поводырю на плечи… Даже счастлива была!

— …Вот, собственно, и все. Никому никогда об этом рассказать не могла, ты первый.

— Что ж, спасибо тебе за доверие. Значит, ты вот так, всю жизнь, носишь в себе это дерьмо… А муж… Он что, тоже не знал?!

— Нет! Говорю же — тебе первому рассказала!

— Хм… А знаешь, что я тебе скажу, Маха… Ты не жалей о том, что он тебя бросил. Плохой он был поводырь, слепой. Как тот, у Брейгеля, который всех в яму затянул. Вместо того чтобы помочь тебе от страха прозреть, он сам глаза от страха закрыл!

— Но он же не знал ничего…

— Так я и говорю — слепой! Слепой поводырь! Как же не знал-то? Это ж на тебя только один раз поглядеть достаточно, чтобы понять — не в себе баба! А он… Надо было не сюсюкаться над тобой, а по врачам, по психологам всяким тащить, по психиатрам! Назвался поводырем — определись с правильными дорогами! Иначе вообще ответственность на себя не бери!

Назад Дальше