- Я сегодня утром была в Малаховке, - услышал Стеф Ладу Абрамову. - А вы?
- В Тель-Авиве, - сказал Стеф.
- Вы обрезаны? - с неподдельным интересом спросила поэтесса.
- Что-что? - переспросил Стеф.
- Дело в том, что я приняла ислам, - твердо объяснила Лада. - Три месяца я не сплю с мужем, он у меня из Переяславля.
- Но почему ислам? - спросил Стеф. - Чем вам плохо христианство? - Он вспомнил корявый палец минарета над арабской деревней, за кладбищем кибуца Эйлан.
- Я перевожу Омара Хайяма, - сказала Лада. - Христианка не может погрузиться в него без остатка.
- Тогда понятно... - сказал Стеф. - Я помогу вам, Лада. Не беспокойтесь ни о чем.
Дикая история и трогательная. Переводит Хайяма... Может, она сумасшедшая, эта Лада Абрамова, и вообще не стоит с ней связываться? Он ведь не тянул ее за язык, она сама ему наплела всю эту жеребятину - сначала про лебяжий пух, теперь про необрезанного мужа. Может, встать и уйти, уехать в свой "Шератон" - и все?
- А когда вы закончите перевод - что потом? - спросил Стеф. - Обратно перейдете?
- Ну там посмотрим... - резонно ответила Лада. - А вы чем вообще-то занимаетесь?
- Вообще-то авангардом, - сказал Стеф.
- Шестидесятниками? - спросила Лада. - Надоело уже, в печенках сидят! Она кивнула через стол на знаменитого писателя, насупившегося над своим вином.
- Нет, первым, - сказал Стеф. - Серебряный век. Филонов, Лисицкий. Малевич, конечно.
- Малевич, ну да, - сказала Лада Абрамова. - Он был диктатор, правда? "Черный квадрат" выставили на Крымском валу, я ходила смотреть. Что там за ним, вы знаете? За Квадратом?
- Нет, - сказал Стеф. - А вы?
- Знаю, - сказала Лада. - Сто миллионов долларов. Или двести.
Женя Савицкий вслушивался, наставив ухо.
- А что! - сказал Савицкий. - Еще одно толкование, тысяча первое. И ничуть не хуже других. Каждый видит за Квадратом то, что ему нравится. За "Джиокондой" видишь Джиоконду, за "Товарищем Сталиным на пшеничном поле" товарища Сталина Иосифа Виссарионовича. А за "Черным квадратом" - все, что хочешь: хоть новорожденного кенгуру, хоть Пизанскую башню. В этом все дело.
- Раз, господа, заговорили о Черном квадрате, - учительским тоном произнес Лева Ордовский, - тогда все в порядке. Если в интеллигентном обществе не вспоминают о Квадрате, - значит, что-то разладилось и жди неприятностей, вплоть до землетрясения. Аминь.
- "Черный квадрат" - это точка отсчета, - зорко глядя перед собой, сказал знаменитый писатель и, выдерживая паузу, отфыркнулся в усы. - Первый день Новой эры. Да! Но - знак культуры, а не произведение искусства.
- Толкование номер тысяча два! - объявил Савицкий. - А что интересно...
Каждому было, что сказать и что возразить. Застольный круговой разговор распался на звенья. Вот уже почти целый век судят-рядят искусствоведы и домохозяйки, ученики старших классов и философы, метафизики и реалисты, что же все-таки имел в виду Казимир Малевич, изображая Черный квадрат на своем холсте. Судят и рядят, и, описывая круги, не продвигаются ни на миллиметр к разгадке. Но каждый уверен в своей промежуточной правоте.
- Зачем дурака-то валять! - сердито глядя, сказала художница Юля Маслова, скандальная во хмелю. - Он был теософ, Посвященный, и это все знают. Черный квадрат - сгусток Энергии. Ну что - достаточно?
Возражать напрямую никто не решился - Юля могла и вазой засветить в голову, были такие случаи. Только молодой поэт из Калуги, нео
будетлянин, промямлил подходящее к случаю:
- Квадрат - выход в Космос, черный провал...
Юля Маслова уперлась в будетлянина подозрительным взглядом.
- Сам Малевич называл "Квадрат" иконой, - примирительно сказал Лева Ордовский и потянулся наливать. - В переносном, конечно, смысле.
- Вот это дело другое! - согласилась Юля Маслова, подставляя порожнюю рюмку. - В переносном! - И одобрительно посмотрела на старинную икону, висевшую на стене, - закопченную, темную, как глубокая вода.
Первое отступление о Черном квадрате, 1668
Икона - старинная, темная, как глубокая вода, - висела посреди неба и облаков, на стене молельни. Бревенчатая молельня с дюжиною изб, жавшихся к ее ароматному сосновому телу, таилась в лесной чащобе, в северной глухомани, в трех днях пути от краснокирпичных стен Москвы. Сюда, в медвежье царство, в волчье вольное княжество, где и Соловью-разбойнику пришлось бы не по себе, привел Тихон полсотни упорных людей и икону принес в красном сундуке с медными гвоздочками, с золотыми шляпочками.
Молельню звали в лесу Шатром, Тихона - Наставником.
До леса, и до Шатра, и до церковной гнусной смуты звался он Тихоном, богомазом Тишей. Иконопись давалась ему радостно, святую строгость ликов он смягчал и расцвечивал лазоревыми, розовыми, зелеными красками, которые сам и растирал в бронзовых круглых горшочках. Его страсть к неуместному праздничному многоцветью была замечена начальством Строгановского монастыря; его предупредили, одернули: новизна в таком деле была не к месту, как в огороде репей. Все закончилось, когда Тишка, святой дурак, нарисовал голубую корову с золотыми рогами и петухом на голове. В Вифлеемском хлеву скотина глядела на Младенца человеческими глазами, подернутыми любопытством и жалостью. Это было уже чересчур. В тот же день, еще до постного обеда, Тишка ходко шагал по степной дороге прочь от монастыря. За спиной у него болталась, как серое порожнее вымя, тощая котомка, через шею была перекинута на берестяной веревочке пара запасных лаптей.
Годы спустя ему пришло в голову поменять имя, но быстро и бесповоротно он отказался от этой идеи. Приближенные соратники вкрадчиво ему советовали, доброжелательно понукали - он отворачивался. Традиции всегда его настораживали, раздражали. Традиция намертво связывает старое с новым, запечатывает глаза и уши, не дает мыслям живой воли. Новое имя - новый человек; и все минувшие радости и печали, дурное и хорошее, раздумья и разгулья, лазоревые облака над красными елями и даже та золоторогая корова в хлеву - все это, вместе со старым именем, будет смыто, сметено мертвым ветром в тартарары... Зачем? Ведь на вытоптанном пустыре и трава не растет. А Бога все равно не обманешь, хоть горшком назовись и в печку полезай. А людей обманывать ни к чему, это грех истинный. Да и милых родителей, сохранившихся еще в кругу внутреннего взгляда, придется истребить из памяти. Поменять данное тебе при рождении имя - все равно, что оттолкнуть мать, ударить отца: они тебя нарекли с любовью, а ты их ослушался и предал. Вот что значит поменять имя, насыпать могильный холм над прошлым.
В северный лес, к волкам и медведям, привел Тихона не запрет писать святых на липовых досках, а недоуменная обида: почему нельзя писать так, как нравится? Что преступного в том, что скотина глядит синими по-человечьи глазами, а влюбленный старик летит к молодой барышне по воздуху, не касаясь земли изношенными ногами! Разве же это ересь, которую следует полосовать кнутом, выжигать огнем очистительного костра?! Смиренно поклоняться из рода в род бездарной мазне, третьесортной картинке - вот это ересь, отупление души. Не на рукотворной доске надо искать Бога, а в себе самом; и богочеловек станет сродни человекобогу.
Опасными своими мыслями тертый Тихон не делился ни с кем до поры, до времени. А в раскат церковной смуты под крики и ругань попов собрал вокруг себя упорных единомышленников и решил селиться вместе с ними вдали от людей и их церквей, в лесной неприступной глуши. И стал - Наставником.
На новом месте все началось со строительных хлопот. Леса кругом - на дни и дни пути, дивный лес, мачтовые стволы один к одному. Шутили, помахивая топорами: тут и Ковчег можно построить, и пережить потоп... Заготовив лесины, задержались: где ставить храм? И какой? Куда разворачивать фасадом? Под какую крышу подводить - под двускатную, плоскую? Под какое навершие? Ждали слова Наставника, а Тихон медлил.
Наконец, собрал людей, сказал, как о бесповоротном:
- Бог не ждет, а Шатер подождет. Начнем не с Шатра, а с изб. До снега должны управиться, а то померзнем в зиму вместе с детьми.
Люди удивлялись благодарно, скребли в затылках: ну и Тихон, круто берет! Богу - Богово, а человеку все же человеково. И то правда.
А под храм расчистили покамест площадку над рекой - под крепкий избяной дом в одну комнату, с сенями.
- Хоть чистым золотом стены обшей, - назидал Тихон за вечерней едой похлебкой из дичины, сухарями, - Бога не умаслишь, не подкупишь. Спесь это, люди, спесь и лукавство! Хоть выше Ивана Великого колокольню подыми, ближе к Богу не станешь ни на шаг, ни на полшага. К небу - да, но не к Богу.
Весной, после снега, застучали молотки над рекой. Через месяц без малого все было готово. Шатер святить не стали: собрались перед входом в чистой одежде, праздничной. Тихон сказал: "Ждите!" - и вошел в дом, затворив за собою дверь: по чину ему.
Ждали молча: никто вслух не гадал, что там делает Наставник. И ко
Ждали молча: никто вслух не гадал, что там делает Наставник. И ко
гда Тихон позвал, вошли торжественно, не буднично. Огляделись, сдержанно ворочая головами.
Против двери, на дощатой стене, выкрашенной в небесный голубой цвет, с вольно плывущими розовыми, зелеными и белыми облаками, висело нечто, мешковато закрытое серой завесой. Наставник стоял у завешенного, глядя, как люди наполняют Шатер.
- Здесь мы будем говорить к Богу, - дождавшись, когда вошел последний, сказал Тихон. - Это трудно - говорить к Нему, а услышать Его - и вовсе не в наших силах. Но видеть Его внутренним нашим взором может каждый, кто этого хочет: такими Он нас создал когда-то, в далекие времена. Веками нас морочили самозванные мудрецы, показывая нам деревянные доски с изображениями скучных чужих людей: "Молитесь Богу!" А Бог - наш, он здесь, рядом, он за стеной, за лесом, за небом. Он близко - и далеко, он везде и нигде. Не в рисованной золотом иконе мы увидим его, а в темном окне, выходящем в бесконечную стихию, - надо только получше всмотреться! Так смотрите...
В совершенной тишине Тихон повернулся и потянул серую завесу. На стене, посреди неба и облаков, открылась икона, внутри ее белесой ковчежной рамы зиял Черный квадрат.
3. Ронсак и другие
Жан-Луи Ронсак, владелец процветающего парижского издательства книг и альбомов по искусству, конец недели проводил в своем загородном доме в лесу Фонтенбло. Лес был хорош, и дом был хорош. От обширного исторического то ли сарая, то ли какого-то склада сохранились до наших времен лишь каменные стены необычайной прочности - хоть из пушки по ним пали. Все остальное, что в обозримые времена составляло всякий дом, было ответственно удалено семь лет назад в ходе сложной архитектурной операции и заменено на новые, современные компоненты безупречного качества - когда Жан-Луи приобрел эту замечательную недвижимость, вокруг которой прыгали зайцы и летали над высокой травой фазаны. Изысканные эти птицы, обладай они генетической памятью, могли бы гордиться, и по праву: их предки, вылупившиеся из яиц каких-нибудь два века назад - детский, согласитесь, срок в истории развития биологических видов! - неизменно попадали на королевский стол, на золотые блюда, в желе. Да и ушастые прыгуны от них не отставали: заячье рагу высоко ценилось теми, кто понимает, а королевские охотничьи угодья зеленого Фонтенбло обладали, как сказали бы нынче, отличной экологией.
Люди придумали время на свою голову, и вот теперь каждый дурак может твердить с глубокомысленным видом: "Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними". Так или иначе, но потомки королей с аппетитом жуют котлету за пластмассовым столиком "Макдоналдса" на углу, а издатель Жан-Луи Ронсак ковыряет серебряной вилкой фазанью грудку в лесу Фонтенбло, в бывшем сарае, перестроенном во дворец. Кесарю - кесарево, и это без вариантов.
Тем же утром, когда Стеф в своем московском "Шератоне" озабоченно разглядывал привольно спящую на кровати "кинг-сайз" мусульман
скую поэтессу Ладу Абрамову, - тем же солнечным утром к Жан-Луи Ронсаку в его сарай явился гость. Отодвинув чашку с недопитым кофе, Жан-Луи всматривался в визитную карточку с дворянским гербом и никак не мог вспомнить, где он встречал это труднопроизносимое имя: князь Мирослав Г. Коробкович-Матусинский, антиквар. Кажется, Николь Занд из "Фигаро" ему о нем говорила. Или профессор Бонамур... Слуга в униформе, с серебряным подносиком в руках, молча стоял, ожидая указаний хозяина.
- Кто это в такую рань? - спросила Луиза, жена Ронсака - пожилая женщина с перстнем, в котором светился изумрудный кабошон размером с собачий глаз. Лицо у Луизы было гладкое, восковое, и только руки выдавали истинный возраст хозяйки.
- Какой-то антиквар... - Ронсак задвинул карточку уголком под блюдце, потом передумал, сунул ее в карман и полуобернулся к слуге: - Проводи его в библиотеку, я выйду.
В синей домашней тужурке со шнурами, стройный и подтянутый, как офицер, Жан-Луи Ронсак выглядел куда моложе своих семидесяти. Допив кофе и машинально стряхнув хлебные крошки со скатерти, он поднялся из-за стола. В библиотеку вел высокий внутренний коридор, на стенах которого размещалась небольшая, но со знанием дела подобранная коллекция русских художников-авангардистов минувшего века: от Ларионова и Лентулова до Штейнберга и Зверева. Он не испытывал никаких сантиментов к России, но никак не мог понять, как в этой дикой азиатской стране, стране других людей, раз за разом подымаются высокие волны искусства, обегающие мир. Волны, вырывающиеся из пекла, из жерла вулкана, а не из прозрачной глубины спокойного озера.
С другими людьми Жан-Луи Ронсак охотно встречался, вглядывался в них своими внимательными серыми глазами, как вглядывался бы в представителей иной цивилизации, прилетевших в Париж из непроницаемой космической тьмы с дружеским визитом. Эти встречи способствовали тому, что Жан-Луи в конце концов пришел к твердому выводу: все русские без исключения страдают характерной для этого талантливого и необузданного народа формой безумия. Раздумывая над этим выводом, Жан-Луи не исключал, что заболеванию способствует специфический климат азиатских русских просторов, так замечательно описанных Бальзаком, а в особенности Дюма-отцом.
Очевидно, что и князь с труднопроизносимым именем, явившийся без приглашения, прибыл как раз оттуда, и это в значительной степени объясняет его поведение.
Зажав подмышкой потертый картонный бювар, Мирослав Г. Коробкович-Матусинский прогуливался по библиотеке и рассеянно поглядывал на корешки книг, в значительной части кожаные и тисненные старым золотом.
- Простите, ради Бога, что свалился, как снег на голову! - на дурном английском сказал князь и улыбнулся безмятежно. - Но мы все же встретились, и это главное.
Князь был одет в бесформенную спортивную куртку, не подходящую к случаю, и мятые коричневые брюки с пузырями на коленях. Выглядел он на пятьдесят-пятьдесят пять трудно прожитых лет, однако взгляд его сохранил если и не здоровую ясность, то совершенную беззаботность.
Услышав про снег на голове, Жан-Луи Ронсак чуть заметно нахмурился: он терпеть не мог, когда незнакомые ему люди говорили загадками. Кроме того, спортивная куртка с надписью "Adidas" на спине была тут явно неуместна. "При чем тут снег? - раздраженно подумал Ронсак. - Сейчас скажет, что хочет взять Эверест на велосипеде... Кто ж его все-таки подослал - Бонамур или Николь?"
- Садитесь, - сухо пригласил Ронсак, и сам опустился в тяжелое кожаное кресло. - Что вас сюда привело в такую рань? Вы ведь антиквар, не так ли?
- Антиквар - тоже, - охотно согласился князь. - Но прежде всего коллекционер, мы в этом отношении коллеги. Коллекционеры, знаете ли, это братство, наднация.
- И что же вы коллекционируете? - совсем уже холодно осведомился Ронсак.
- Угадайте! - игриво предложил князь, и Жан-Луи горько пожалел, что не хватит у него решимости немедленно выставить посетителя за дверь.
- Ну шахматы... - предположил Ронсак, вспомнив о странном увлечении русских этой головоломной игрой.
- Холодно! - воскликнул князь, и издатель нахмурился уже вполне демонстративно: ну вот, снег, теперь холод... - Я собираю картины! И у меня есть Кац! Тот самый!
- Какой? - уточнил Ронсак.
- Кац, Кац! - повторил князь Коробкович-Матусинский. - Который переписывался с Малевичем. Это у него Петров-Водкин позаимствовал "Красного коня".
- Переписка сохранилась? - с сомнением, но и с надеждою спросил Ронсак.
- Да уж поверьте вы мне! - почти бушевал князь в своем кресле. - Вы ее увидите - я уже дал задание нужным людям в России. Кац - это Атлантида, и я вам принес от нее ключ.
- А вы, мой друг, не... фантазер? - наклонившись к князю и отрывисто ударяя его кончиком пальца по колену, как по музыкальной клавише, доверительно спросил Жан-Луи.
Взглянув на хозяина свысока, Коробкович потянулся к потрепанному картонному бювару и открыл его. Из бювара, с белого с лимонной желтизною листа смотрела молодая женщина с неповторимо прекрасным лицом. Портрет был сделан пером, одной тонкой уверенной линией, прерываемой в нескольких местах пунктиром бисерных точек. Казалось, убери из контура хотя бы самую крохотную его часть - и весь рисунок необратимо рассыплется на глазах и обратится в горсточку черного праха у подножья листа.
- Двадцать четвертый год, вот тут написано, - сказал Коробкович. Видите? "Кац" и дата. Это же не хуже Модильяни! Вы когда-нибудь такое держали в руках?
- Какой же это Кац? - не сводя глаз с рисунка, сказал Ронсак. В его отменной памяти замелькали, как на экране компьютера, имена знаменитых русских авангардистов, но Каца там не было и близко. Может, мистификация, подделка?
- Матвей Кац - последний великий авангардист, - продолжал Коробкович. О нем забыли во всей этой кутерьме, но вот он появился, как Атлантида из моря.
- Да, действительно, такое может случиться в России, - согласно кивнул Жан-Луи Ронсак. - А что о нем еще известно?