Впоследствии я много видел мучеников польского дела; четьи-минеи польской борьбы чрезвычайно богаты, - Цеханович был первый. Когда он мне рассказал, как их преследовали заплечные мастера в генерал-адъютантских мундирах, эти кулаки, которыми дрался рассвирепелый деспот Зимнего дворца, - жалки показались мне тогда наши невзгоды, наша тюрьма и наше следствие.
В Вильне был в то время начальником, со стороны победоносного неприятеля, тот знаменитый ренегат Муравьев, который обессмертил себя историческим изречением, что "он принадлежит не к тем Муравьевым, которых вешают, а к тем, которые вешают". Для узкого мстительного взгляда Николая люди раздражительного (232) властолюбия и грубой беспощадности были всего пригоднее, по крайней мере всего симпатичнее.
Генералы, сидевшие в застенке и мучившие эмиссаров, их знакомых, знакомых их знакомых, обращались с арестантами, как мерзавцы, лишенные всякого воспитания, Всякого чувства деликатности и притом очень хорошо знавшие, что все их действия покрыты солдатской шинелью Николая, облитой и польской кровью мучеников и слезами польских матерей... Еще эта страстная неделя целого народа ждет своего Луки или Матфия... Но пусть они знают: один палач за другим будет выведен к позорному столбу истории и оставит там свое имя. Это будет портретная галерея николаевского времени в pendant галереи полководцев 1812 года.
Муравьев говорил арестантам "ты" и ругался площадными словами. Раз он до того разъярился, что подошел к Цехановичу и хотел его взять за грудь, а может, и ударить - встретил взгляд скованного арестанта, сконфузился и продолжал другим тоном.
Я догадывался, каков должен был быть этот взгляд; рассказывая мне года через три после события эту историю, глаза Цехановича горели, и жилы налились у него на лбу и на перекошенной шее его.
- Что же бы вы сделали в цепях?
- Я разорвал бы его зубами, я своим черепом, я цепями избил бы его, сказал он дрожа.
Цеханович сначала был сослан в Верхотурье, один из дальнейших городов Пермской губернии, потерянный в Уральских горах, занесенный снегом и так стоящий вне всяких дорог, что зимой почти нет никакого сообщения. Разумеется, что жить в Верхотурье хуже, чем в Омске или Красноярске. Совершенно одинокий, Цеханович занимался там естественными науками, собирал скудную флору Уральских гор, наконец получил дозволение перебраться в Пермь; и это уже для него было улучшение: снова услышал он звуки своего языка, встретился с товарищами по несчастью. Жена его, оставшаяся в Литве, писала к нему, что она отправится к нему пешком из Вилен-ской губернии... Он ждал ее.
Когда меня перевели так неожиданно в Вятку, я пошел проститься с Цехановичем. Небольшая комната, в которой он жил, была почти совсем пуста; небольшой старый чемоданчик стоял возле скудной постели, деревянный стол (233) и один стул составляли всю мебель, - на меня пахнуло моей крутицкой кельей.
Весть о моем отъезде огорчила его, но он так привык к лишениям, что через минуту, почти светло улыбнувшись, сказал мне:
- Вот за то-то я и люблю природу: ее никак не отнимешь, где бы человек ни был.
Мне хотелось оставить ему что-нибудь на память, я снял небольшую запонку с рубашки и просил его принять ее.
- К моей рубашке она не идет, - сказал он мне, - но запонку вашу я сохраню до конца жизни и наряжусь в нее на своих похоронах.
Потом он задумался и вдруг быстро начал рыться в чемодане. Достал небольшой мешочек, вынул из него железную цепочку, сделанную особым образом, оторвав от нее несколько звеньев, подал мне с словами:
- Цепочка эта мне очень дорога, с ней связаны святейшие воспоминания иного времени; все я вам не дам, а возьмите эти кольцы. Не думал, что я, изгнанник из Литвы, подарю их русскому изгнаннику,
Я обнял его и простился.
-- Когда вы едете? - спросил он. . - Завтра утром, но я вас не зову, у меня уже на квартире ждет бессменно жандарм.
- Итак, добрый путь вам, будьте счастливее меня.
На другой день с девяти часов утра полицмейстер был уже налицо в моей квартире и торопил меня. Пермский жандарм, гораздо более ручной, чем крутицкий, не скрывая радости, которую ему доставляла надежда, что он будет 350 верст пьян, работал около коляски. Все было готово; i я нечаянно взглянул на улицу -идет мимо Цеханович, я -бросился к окну.
- Ну, слава богу, - сказал он, - я вот четвертый раз прохожу, 'чтоб проститься с вами хоть издали, но вы все не видали.
Глазами, полными слез, поблагодарил я его. Это нежное, женское внимание глубоко тронуло меня; без этой встречи мне нечего было бы и пожалеть в Перми!
...На другой день после отъезда из Перми с рассвета полил дождь сильный, беспрерывный, как бывает в лесистых местах, и продолжался весь день; часа в два мы (234) приехали в беднейшую вятскую деревню. Станционного дома не было: вотяки (безграмотные) справляли должность смотрителей, развертывали подорожную, справлялись, две ли печати, или одна, кричали "айда, айда!" и запрягали лошадей, разумеется, вдвое скорее, чем бы это сделалось при смотрителе. Мне хотелось обсушиться, обогреться, съесть что-нибудь. Пермский жандарм согласился на мое предложение часа два отдохнуть. Все это было сделано, подъезжая к деревне. Когда же я взошел в избу, душную, черную, и узнал, что решительно ничего достать нельзя, что даже и кабака нету верст пять, я было раскаялся и хотел спросить лошадей.
Пока я думал, ехать или не ехать, взошел солдат и отрапортовал мне, что этапный офицер прислал меня звать на чашку чая.
- С большим удовольствием, где твой офицер?
- Возле, в избе, ваше благородие! - и солдат выделал известное па налево кру - ом.
Я пошел вслед за ним.
Пожилых лет, небольшой ростом офицер, с лицом, выражавшим много перенесенных забот, мелких нужд, страха перед начальством, встретил меня со всем радушием мертвящей скуки. Это был один из тех недальних, добродушных служак, тянувший лет двадцать пять свою лямку и затянувшийся, без рассуждений, без повышений, в том роде, как служат старые лошади, полагая, вероятно, что так и надобно на рассвете надеть хомут и что-нибудь тащить.,
- Кого и куда вы ведете?
- И не спрашивайте, индо сердце надрывается; ну, да про то знают першие, наше дело исполнять приказания, не мы в ответе; а по-человеческому некрасиво.
- Да в чем дело-то?
- Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают - не знаю. Сначала было их велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Я их принял верст за . сто; офицер, что сдавал, говорил: "Беда да и только, треть осталась на дороге" (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, - прибавил он.
- Повальные болезни, что ли? - спросил я, потрясенный до внутренности. (235)
- Нет, не то, чтоб повальные, а так, мрут, как мухи; жиденок, знаете, эдакой чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари - опять чужие люди, ни отца, ни матери, "и баловства; ну, покашляет, покашляет да и в Могилев. И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятишками делать?
Я молчал,
- Вы когда выступаете?
- Да пора бы давно, дождь был уже больно силен... Эй ты, служба, вели-ка мелюзгу собрать!
Привели малюток и построили в правильный фронт; это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал, - бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати лет еще кой-как держались, но малютки восьми, десяти лет... Ни одна черная кисть не вызовет такого ужаса на холст.
Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их; белые губы, синие круги под глазами - показывали лихорадку или озноб. И эти больные дети без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу.
И притом заметьте, что их вел добряк-офицер, которому явно было жаль детей. Ну, а если б попался военно-политический эконом?
Я взял офицера за руку и, сказав: "поберегите их", бросился в коляску; мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь...
Какие чудовищные преступления безвестно схоронены в архивах злодейского, безнравственного царствования Николая! Мы к ним привыкли, они делались обыденно, делались .как ни в чем не бывало, никем не замеченные, потерянные за страшной далью, беззвучно заморенные в немых канцелярских омутах или задержанные полицейской цензурой.
Разве мы не видали своими глазами семьи голодных псковских мужиков, переселяемых насильственно в Тобольскую губернию и кочевавших без корма и ночлегов по Тверской площади в Москве до тех пор, пока князь Д. В. Голицын на свои деньги велел их презреть? (236)
ГЛАВА XIV
Вятка. - Канцелярия и столовая его превосходительства. - К. Я. Тюфяев.
Разве мы не видали своими глазами семьи голодных псковских мужиков, переселяемых насильственно в Тобольскую губернию и кочевавших без корма и ночлегов по Тверской площади в Москве до тех пор, пока князь Д. В. Голицын на свои деньги велел их презреть? (236)
ГЛАВА XIV
Вятка. - Канцелярия и столовая его превосходительства. - К. Я. Тюфяев.
Вятский губернатор не принял меня, а велел сказать, чтоб я явился к нему на другой день в десять часов.
В зале утром я застал исправника, полицмейстера и двух чиновников; все стояли, говорили шепотом и с беспокойством посматривали на дверь. Дверь растворилась, и взошел небольшого роста плечистый старик, с головой, посаженной на плечи, как у бульдога, большие челюсти продолжали сходство с собакой, к тому же они как-то плотоядно улыбались; старое и с тем вместе приапическое выражение лица, небольшие, быстрые, серенькие глазки и редкие прямые волосы делали невероятно гадкое впечатление.
Он сначала сильно намылил голову исправнику за дорогу, по которой вчера ехал. Исправник стоял с несколько опущенной, в знак уважения и покорности, головою и ко всему прибавлял, как это встарь делывали слуги: "Слушаю, ваше превосходительство".
После исправника он обратился ко мне. Дерзко посмотрел на меня и спросил:
- Вы ведь кончили курс в Московском университете?
- Я кандидат.
- Потом служили?
- В кремлевской экспедиции.
- Ха, ха, ха - хорошая служба! вам, разумеется, при такой службе был досуг пировать и песни петь. Аленицын! - закричал он.
Взошел молодой золотушный человек.
- Послушай, братец, вот кандидат Московского университета; он, вероятно, все знает, кроме службы; его величеству угодно, чтоб он ей у нас поучился. Займи его у себя в канцелярии и докладывай мне особо. Завтра вы явитесь в канцелярию в* девять утром, а теперь можете идти. Да, позвольте, я забыл спросить, как вы пишете?
Я сразу не понял.
- Ну, то есть почерк.
- У меня ничего нет с собой.
- Дай бумаги и перо, - и Аленицын подал мне перо.
- Что же я буду писать? (237)
- Что вам угодно, - заметил секретарь, "- напишите: А по справке оказалось.
- Ну, к государю переписывать вы "е будете, - заметил, иронически улыбаясь, губернатор.
Я еще в Перми многое слышал о Тюфяеве, но он далеко превзошел все мои ожидания.
Что и чего не производит русская жизнь!
Тюфяев родился в Тобольске. Отец его чуть ли не был сослан и принадлежал к беднейшим мещанам. Лет тринадцати молодой Тюфяев пристал к ватаге бродящих комедиантов, которые слоняются с ярмарки на ярмарку, пляшут на канате, кувыркаются колесом и проч. Он с ними дошел от Тобольска до польских губерний, потешая православный народ. Там его, не знаю почему, арестовали и, так как он был без вида, его, как бродягу, отправили пешком при партии арестантов в Тобольск. Его мать овдовела и жила в большой крайности, сын клал сам печку, когда она развалилась; надобно было приискать какое-нибудь ремесло; мальчику далась грамота, и он стал наниматься писцом в магистрате. Развязный от природы и изощривший свои способности многосторонним воспитанием в таборе акробатов и в пересыльных арестантских партиях, с которыми прошел с одного конца России до другого, он сделался лихим дельцом.
В начале царствования Александра в Тобольск приезжал какой-то ревизор. Ему нужны были деловые писаря, кто-то рекомендовал ему Тюфяева. Ревизор до того был доволен им, что предложил ему ехать с ним в Петербург. .Тогда Тюфяев, у которого, по собственным словам, самолюбие не шло дальше места секретаря в уездном суде, иначе оценил себя и с железной волей решился сделать карьеру.
И сделал ее. Через десять лет мы его уже видим неутомимым секретарем Канкрина, который тогда был генерал-интендантом. Еще год спустя он уже заведует одной экспедицией в канцелярии Аракчеева, заведовавшей всею Россией; он с графом был в Париже во время занятия его союзными войсками.
Тюфяев все время просидел безвыходно в походной канцелярии и a la lettre не видал ни одной улицы в Париже. День и ночь сидел он, составляя и переписывая бумаги с достойным товарищем своим Клейнмихелем. (238)
Канцелярия Аракчеева была вроде тех медных рудников, куда работников посылают только на несколько месяцев, потому что если оставить долее, то они мрут. Устал наконец и Тюфяев на этой фабрике приказов и указов, распоряжений и учреждений и стал проситься на более спокойное место. Аракчеев не мог не полюбить такого человека, как Тюфяев: без высших притязаний, без развлечений, без мнений, человека формально честного, снедаемого честолюбием и ставящего повиновение в первую добродетель людскую. Аракчеев наградил Тюфяева местом вице-губернатора. Спустя несколько лет он ему дал пермское воеводство. Губерния, по которой Тюфяев раз прошел по веревке и раз на веревке, лежала у его ног.
Власть губернатора вообще растет в прямом отношении расстояния от Петербурга, но она растет в геометрической прогрессии в губерниях, где нет дворянства, как в Перми, Вятке и Сибири. Такой-то край и был нужен Тюфяеву.
Тюфяев был восточный сатрап, но только деятельный, беспокойный, во все мешавшийся, вечно занятый, Тюфяев был бы свирепым комиссаром Конвента в 94 году, - каким-нибудь Карье.
Развратный по жизни2 грубый по натуре, не терпящий никакого возражения, его влияние было чрезвычайно вредно. Он не брал взяток, хотя состояние себе-таки составил, как оказалось после смерти. Он был строг к подчиненным; без пощады преследовал тех, которые попадались, а чиновники крали больше, чем когда-нибудь. Он злоупотребление влияний довел донельзя; например,; отправляя чиновника на, следствие, разумеется если он был интересован в деле, говорил ему: что, вероятно, откроется то-то и то-то, и горе было бы чиновнику, если б открылось что-нибудь другое.
В Перми все еще было полно славою Тюфяева, у него там была партия приверженцев, враждебная новому губернатору, который, как разумеется окружил себя своими клевретами.
Но зато были люди, ненавидевшие его. Один из них, довольно оригинальное произведение русского надлома,. особенно предупреждал меня, что такое Тюфяев. Я говорю об докторе на одном из заводов. Человек этот, умный и очень нервный, вскоре после курса как-то несчастно женился, потом был занесен в Екатеринбург и, без всякой (239) опытности, затерт в болото провинциальной жизни. Поставленный довольно независимо в этой среде, он все-таки сломился; вся деятельность его обратилась на преследование чиновников сарказмами. Он хохотал над ними в глаза, он с гримасами и кривлянием говорил им в лицо самые оскорбительные вещи. Так как никому не было пощады, то никто особенно не сердился на злой язык доктора. Он сделал себе общественное положение своими нападками и заставил бесхарактерное общество терпеть розги, которыми он хлестал его без отдыха.
Меня предупредили, что он хороший доктор, но поврежденный, и что он чрезвычайно дерзок.
Его болтовня и шутки не были ни грубы, ни плоски; совсем напротив, они были полны юмора и сосредоточенной желчи, это была его поэзия, его месть, его крик досады, а может, долею и отчаяния. Он изучил чиновнический круг, как артист и как медик, он знал все мелкие и затаенные страсти их и, ободренный ненаходчивостью, трусостью своих знакомых, позволял себе все.
Ко всякому слову прибавлял он: "Ни копейки не стоит". Я раз шутя заметил ему это повторение.
- Чему же вы удивляетесь? - возразил доктор, - цель всякой речи убедить, я и тороплюсь прибавить сильнейшее доказательство, какое существует на свете. Уверьте человека, что убить родного отца ни копейки не будет стоить, - он убьет его.
Чеботарев никогда не отказывал давать взаймы небольшие суммы в сто, двести рублей ассигнациями. Когда кто у него просил, он вынимал свою записную книжку и, подробно спрашивал, когда тот ему отдаст.
- Теперь, - говорил он, - позвольте держать пари на целковый, что вы не отдадите в срок.
- Да помилуйте, - возражал тот, - за кого же вы меня принимаете?
- Вам это ни копейки не стоит, - отвечал доктор, - за кого я вас принимаю, а дело в том, что я шестой год .веду книжку, и ни один человек еще не заплатил в срок, да никто почти и после срока не платил.
Срок проходил, и доктор пресерьезно требовал выигранный целковый.
Пермский откупщик продавал дорожную коляску; доктор явился к нему и, не прерываясь, произнес следующую речь: (240)
- Вы продаете коляску, мне нужно ее, вы богатый человек, вы миллионер, за это вас все уважают, и я потому пришел свидетельствовать вам мое почтение; как богатый человек, вам ни копейки не стоит, продадите ли вы коляску, или нет, мне же ее очень нужно, а денег у меня мало. Вы захотите меня притеснить, воспользоваться моей необходимостью и спросите за коляску тысячу пятьсот; я предложу вам рублей семьсот, буду ходить всякий день торговаться; через неделю вы уступите за семьсот пятьдесят или восемьсот, - не лучше ли с этого начать? Я готов их дать.