- Гораздо лучше, - отвечал удивленный откупщик и отдал коляску.
Анекдотам и шалостям Чеботарева не было конца; прибавлю еще два26.
- Верите ли вы в магнетизм? - спросила его при мне одна дама, довольно умная и образованная.
- Да что вы разумеете под магнетизмом? Дама ему сказала какой-то общий вздор.
- Вам ни копейки не стоит знать, - отвечал он,- верю я магнетизму или нет, а хотите, я вам расскажу, что я видел по этой части?
- Пожалуйста.
- Только слушайте внимательно.
После этого он передал очень живо, умно и интересно опыты какого-то харьковского доктора, его знакомого.
Середь разговора человек принес на подносе закуску. Дама сказала ему, когда он выходил:
- Ты забыл подать горчицы. Чеботарев остановился.
- Продолжайте, продолжайте, - сказала дама, несколько уже испуганная, - я слушаю.
- Соль-то принес ли он?
- Это вы уже и рассердились, - прибавила дама, краснея.
- Нисколько, будьте уверены; я знаю, что вы внимательно слушали, да и то знаю, что женщина, как бы ни была умна и о чем бы ни шла речь, не может никогда стать выше кухни - за что же я лично на вас смел бы сердиться? (241)
На заводах графини Полье, где он тоже лечил, .понравился ему дворовый мальчик, он его пригласил к себе в услужение. Мальчик был согласен, но управляющий сказал, что без разрешения графини он его не может уволить. Чеботарев написал к графине. Она велела управляющему выдать паспорт, но на том условии, чтобы Чеботарев заплатил за пять лет вперед оброк. Получив этот ответ, он немедленно написал к графине, что согласен - но что просит ее предварительно разрешить ему следующее сомнение, с кого ему получить заплаченные деньги в том случае, если Энкиева комета, пересекая орбиту земного шара, собьет его с пути - что может случиться за полтора года до окончания срока.
В день моего отъезда в Вятку утром рано явился доктор и начал с следующей глупости:
- Вы - как Гораций: раз пели, и до сих пор вас все переводят.
Потом он вынул бумажник и спросил, не нужно ли .мне денег на дорогу. Я поблагодарил его и отказался.
- Отчего же вы не берете? Вам это ни копейки не стоит.
- У меня есть деньги.
- Плохо, - сказал он, - мир кончается, - раскрыл свою записную книжку и вписал: "После пятнадцатилетней практики в первый раз встретил человека, который не взял денег, да еще будучи на отъезде".
Отдурачившись, он сел ко мне на постель и серьезно сказал:
- Вы едете к страшному человеку. Остерегайтесь его и удаляйтесь как можно более. Если он вас полюбит, плохая вам рекомендация; если же возненавидит, так уж он вас доедет, клеветой, ябедой, не знаю чем, но доедет, ему это ни копейки не стоит.
При этом он мне рассказал происшествие, истинность которого я имел случай после поверить по документам в канцелярии министра внутренних дел.
Тюфяев был в открытой связи с сестрой одного бедного чиновника. Над братом смеялись, брат хотел разорвать эту связь, грозился доносом, хотел писать в Петербург, словом шумел и беспокоился до того, что его однажды полиция схватила и представила как сумасшедшего для освидетельствования в губернское правление. (242)
Губернское правление, председатели палат и инспектор врачебной управы, старик немец, пользовавшийся большой любовью народа и которого я лично знал, все нашли, что Петровский - сумасшедший.
Наш доктор знал Петровского и был его врачом. Опросили и его для формы. Он объявил инспектору, что Петровский вовсе не сумасшедший и что он предлагает переосвидетельствовать, иначе должен будет дело это вести дальше. Губернское правление было вовсе не прочь, но, по несчастию, Петровский умер в сумасшедшем доме, не дождавшись дня, назначенного для вторичного свидетельства, и несмотря на то что он был молодой, здоровый малый.
Дело дошло до Петербурга. Петровскую арестовали (почему не Тюфяева?), началось секретное следствие. Ответы диктовал Тюфяев, он превзошел себя в этом деле. Чтоб разом остановить его и отклонить от себя опасность вторичного непроизвольного путешествия в Сибирь, Тюфяев научил Петровскую сказать, что брат ее с тех пор с нею в ссоре, как она, увлеченная молодостью и неопытностью, лишилась невинности при проезде императора Александра в Пермь, за что и получила через генерала Соломку пять тысяч рублей.
Привычки Александра были таковы, что невероятного ничего тут не было. Узнать, правда ли, было нелегко и во всяком случае наделало бы много скандалу. На вопрос г. Бенкендорфа генерал Соломка отвечал, что через его руки проходило столько денег, что он не припомнит об этих пяти тысячах.
"La regina en. aveva.moltob27 - говорит импровизатор в "Египетских ночах" Пушкина...
И вот этот-то почтенный ученик Аракчеева и достойный товарищ Клейнмихеля, акробат, бродяга, писарь, секретарь, губернатор, нежное сердце, бескорыстный человек, запирающий здоровых в сумасшедший дом и уничтожающий их там, человек, оклеветавший императора Александра для того, чтоб отвести глаза императора Николая, брался теперь приучать меня к службе.
Зависимость моя от него была велика. Стоило ему написать какой-нибудь вздор министру, меня отослали бы куда-нибудь в Иркутск. Да и зачем писать? он имел право перевести в какой-нибудь дикий город Кай или Царево(243)Санчурск без всяких -сообщений, без всяких ресурсов. Тюфяев отправил в Глазов одного молодого поляка за то, что дамы предпочитали танцевать с ним мазурку, а не с его превосходительством.
Так князь Долгоруков был отправлен из Перми в Верхотурье. Верхотурье, потерянное в горах и снегах, принадлежит еще к Пермской губернии, но это место стоит Березова по климату, - оно хуже Березова - по пустоте.
Князь Долгоруков принадлежал к аристократическим повесам в дурном роде, которые уж редко встречаются в наше время. Он делал всякие проказы в Петербурге, проказы в Москве, проказы в Париже.
На это тратилась его жизнь. Это был Измайлов на маленьком размере, князь Е. Грузинский без притона беглых в Лыскове, то есть избалованный, дерзкий, отвратительный забавник, барин и шут вместе. Когда его проделки перешли все границы, ему велели отправиться на житье в Пермь.
Он приехал в двух каретах: в одной он сам с собакой, в другой - его повар-француз с попугаями. В Перми обрадовались богатому гостю, и вскоре весь город толокся в его столовой. Долгорукий завел шашни с пермской барыней; барыня, заподозрив какие-то неверности, явилась невзначай утром к князю и застала его с горничной. Из этого, вышла сцена, кончившаяся тем, что неверный любовник снял со стены арапник; советница, видя его намерение, пустилась бежать; он - за ней, небрежно одетый в один халат; нагнав ее на небольшой площади, где учили обыкновенно батальон, он вытянул раза три ревнивую советницу арапником и спокойно отправился домой, как будто сделал дело.
Подобные милые шутки навлекли на него гонение пермских друзей, и начальство решилось сорокалетнего шалуна отослать в Верхотурье. Он дал накануне отъезда богатый обед, и чиновники, несмотря на разлад, все-таки поехали: Долгорукий обещал их накормить каким-то неслыханным пирогом.
Пирог был действительно превосходен и исчезал с невероятной быстротой. Когда остались одни корки, Долгорукий патетически обратился к гостям и сказал:
- Не будет же сказано, что я, расставаясь с вами, что-нибудь пожалел. Я велел вчера убить моего Гарди для пирога. (244)
Чиновники с ужасом взглянули друг на друга и искали глазами знакомую всем датскую собаку: ее не было. Князь догадался и велел слуге принести бренные остатки Гарди, его шкуру; внутренность была в пермских желудках. Полгорода занемогло от ужаса.
Между тем Долгорукий, довольный тем, что ловко подшутил над приятелями, ехал торжественно в Верхотурье. Третья повозка везла целый курятник, курятник, едущий на почтовых! По дороге он увез с нескольких станций приходные книги, перемешал их, поправил в них цифры и чуть не свел с ума почтовое ведомство, которое и с книгами не всегда ловко сводило концы с концами.
Удушливая пустота и немота русской жизни, странным образом соединенная с живостью и даже бурностью характера, особенно развивает в нас всякие юродства.
В петушьем крике Суворова, как в собачьем паштете князя Долгорукова, в диких выходках Измайлова, в полудобровольном безумии Мамонова и буйных преступлениях Толстого-Американца я слышу родственную .ноту, знакомую нам всем, но которая у нас ослаблена образованием или направлена на что-нибудь другое.
Я лично знал Толстого и именно в ту эпоху, когда он лишился своей дочери Сарры, необыкновенной девушки, с высоким поэтическим даром. Один взгляд на наружность старика, на его лоб, покрытый седыми кудрями, на его сверкающие глаза и атлетическое тело показывал, сколько энергии и силы было ему дано от природы. Он развил одни буйные страсти, одни дурные наклонности, и это не удивительно: всему порочному позволяют у нас развиваться долгое время беспрепятственно, а за страсти человеческие посылают в гарнизон или в Сибирь при первом шаге... Он буйствовал, обыгрывал, дрался, уродовал людей, разорял семейства лет двадцать сряду, пока, наконец, был сослан в Сибирь, откуда "вернулся алеутом", как говорит Грибоедов, то есть пробрался через Камчатку в Америку и оттуда выпросил дозволения возвратиться в Россию. Александр его простил - и он, на другой день после приезда, продолжал прежнюю жизнь. Женатый на цыганке, известной своим голосом и принадлежавшей к московскому табору, он превратил свой дом в игорный, проводил все время в оргиях, все ночи за картами, и дикие сцены алчности и пьянства совершались возле колыбели маленькой Сарры. Говорят, что он раз, в доказательство (245) меткости своего глаза, велел жене стать на стол и прострелил ей каблук башмака.
Последняя его проделка чуть было снова не свела его в Сибирь. Он был давно сердит на какого-то мещанина, поймал его как-то у себя в доме, связал по рукам и ногам и вырвал у него зуб. Вероятно ли, что этот случай был лет десять или двенадцать тому назад? Мещанин подал просьбу. Толстой задарил полицейских, задарил суд, и мещанина посадили в острог за ложный извет. В это время один известный русский литератор, Н. Ф. Павлов, служил в тюремном комитете. Мещанин рассказал ему дело, неопытный чиновник поднял его. Толстой струхнул не на шутку, дело клонилось явным образом к его осуждению, но русский бог велик! Граф Орлов написал князю Щербатову секретное отношение, в котором советовал ему дело затушить, чтоб не дать такого прямого торжества низшему сословию над высшим. Н. Ф. Павлова граф Орлов советовал удалить от такого места... Это почти невероятнее вырванного зуба. Я был тогда в Москве и очень хорошо знал неосторожного чиновника. Но возвратимся в Вятку.
Канцелярия была без всякого сравнения хуже тюрьмы. Не матерьяльная работа была велика, а удушающий, как в собачьем гроте, воздух этой затхлой среды и страшная, глупая потеря времени, вот что делало канцелярию невыносимой. Аленицын меня не теснил, он был даже вежливее, чем я ожидал, он учился в казанской гимназии и в силу этого имел уважение к кандидату Московского университета.
В канцелярии было человек двадцать писцов. Большей частию люди без малейшего образования и без всякого нравственного понятия - дети писцов и секретарей, с колыбели привыкнувшие считать службу средством приобретения, а крестьян - почвой, приносящей доход, они продавали справки, брали двугривенные и четвертаки, обманывали за стакан вина, унижались, делали всякие подлости. Мой камердинер перестал ходить в "бильярдную", говоря, что чиновники плутуют хуже всякого, а проучить их нельзя, потому что они - офицеры.
Вот с этими-то людьми, которых мой слуга не бил только за их чин, мне приходилось сидеть ежедневно от девяти до двух утра и от пяти до восьми часов вечера.
Сверх Аленицына, общего начальника канцелярии, у меня был начальник стола, к которому меня посадили, су(246)щество тоже не злое, но пьяное и безграмотное. За одним столом со мною сидели четыре писца. С ними надобно было говорить и быть знакомым, да и со всеми другими тоже. Не говоря уже о том, что эти люди "за гордость" рано или поздно подставили бы мне ловушку, просто нет возможности проводить несколько часов дня с одними и теми же людьми, не перезнакомившись с ними. Сверх того, не должно забывать, как провинциалы льнут к постороннему, особенно приехавшему из столицы, и притом еще с какой-то интересной историей за спиной.
Просидевши день целый в этой галере, я приходил иной раз домой в каком-то отупении всех способностей и бросался на диван - изнуренный, униженный и не способный ни на какую работу, ни на какое занятие. Я душевно жалел о моей крутицкой келье с ее чадом и тараканами, с жандармом у дверей и с замком на дверях. Там я был волен, делал, что хотел, никто мне не мешал; вместо этих пошлых речей, грязных людей, низких понятий, грубых чувств там были мертвая тишина и невозмущаемый досуг. И когда мне приходило в голову, что после обеда опять следует идти и завтра опять, мною подчас овладевало бешенство и отчаяние, и я пил вино и водку для утешения,
А тут еще придет "по дороге" кто-нибудь из сослуживцев посидеть от скуки, погуторить, пока до узаконенного часа идти на службу...
Через несколько месяцев, впрочем, канцелярия сделалась несколько полегче.
Долгое, равномерное преследование не в русском характере, если не примешивается личностей или денежных видов; и это совсем не оттого, чтоб правительство не хотело душить и добивать, а от русской беспечности, от нашего laisser-aller28. Русские власти все вообще неотесанны, наглы, дерзки, на грубость с ними накупиться очень легко, но постоянное доколачивание людей не в их нравах, у них на это недостает терпения, может оттого, что оно не приносит никакого барыша.
Сначала, сгоряча, чтоб показать в одну сторону усердие, в другую - власть, делаются всякие глупости и ненужности, потом мало-помалу человека оставляют в покое.
Так случилось и с канцелярией. Министерство внутренних дел было тогда в припадке статистики; оно велело (247) везде завести комитеты и разослало такие программы, которые вряд возможно ли было бы исполнить где-нибудь в Бельгии или Швейцарии; при этом всякие вычурные таблицы с maximum и minimum, с средними числами и разными выводами из десятилетних сложностей (составленными по сведениям, которые за год перед тещ не собирались!), с нравственными отметками и метеорологическими замечаниями. На комитет и на собрание сведений денег не назначалось ни копейки; все это следовало делать из любви к статистике, через земскую полицию, и приводить в порядок в губернаторской канцелярии. Канцелярия, заваленная делами, земская полиция, ненавидящая все мирные и теоретические занятия, смотрели на статистический комитет как на ненужную роскошь, как на министерскую шалость; однако отчеты надобно было представить с таблицами и выводами.
Это дело казалось безмерно трудным всей канцелярии; оно было просто невозможно; но на это никто не обратил внимания, хлопотали о том, чтоб не было выговора. Я обещал Аленицыну приготовить введение и начало, очерки таблиц с красноречивыми отметками, с иностранными словами, с цитатами и поразительными выводами - если он разрешит мне этим тяжелым трудом заниматься дома, а не в канцелярии. Аленицын переговорил с Тюфяевым и согласился.
Начало отчета о занятиях комитета, в котором я говорил о надеждах и проектах, потому что в настоящем ничего не было, тронули Аленицына до глубины душевной., Сам Тюфяев нашел, что оно мастерски написано. Тем и окончились труды по части статистики, но комитет дали в мое заведование. На барщину переписки бумаг меня больше не гоняли, и мой пьяненький столоначальник сделался почти подчиненное мне лицо. Аленицын требовал только из каких-то соображений высшего приличия, чтоб я на короткое время заходил всякий день в канцелярию.
Для того чтоб показать всю меру невозможности серьезных таблиц, я упомяну сведения, присланные из заштатного города Кая. Там между разными нелепостями было: "Утопших - 2, причины утопления неизвестны - 2", и в графе сумм выставлено "четыре". Под рубрикой чрезвычайных происшествий значился следующий трагический анекдот: "Мещанин такой-то, расстроив горячительными напитками свой ум, - повесился". Под рубрикой о нрав(248)ственности городских жителей было написано: "Жидов в городе Кае не находилось". На вопрос, не было ли ассигновано сумм на постройку церкви, биржи, богадельни, ответы шли так: "На постройку биржи ассигновано было - не было"...
Статистика, спасая меня от канцелярской работы, имела несчастным последствием личные сношения с Тюфяевым.
Было время, когда я этого человека ненавидел, это время давно прошло, да и человек этот прошел, он умер в своих казанских поместьях около 1845 года. Теперь я вспоминаю о кем без злобы, как об особенном звере, попавшемся в лесу, и дичи, которого надобно было изучать, но на которого нельзя было сердиться за то, что он зверь; тогда я не мог не вступить с ним в борьбу: это была необходимость для всякого порядочного человека. Случай мне помог, иначе он сильно повредил бы мне; иметь зуб за зло, которое он мне не сделал, было бы смешно и жалко.
Тюфяев жил один. Жена его была с ним в разводе. На задней половине губернаторского дома, как-то намеренно неловко, пряталась его фаворитка, жена повара, удаленного .именно за вину своего брака в деревню. Она не являлась официально, но чиновники, особенно преданные губернатору, то есть особенно боявшиеся следствий, составляли придворный штат супруги -повара "в случае". Их жены и дочери, не хвастаясь этим, потихоньку, вечером делали ей визиты. Госпожа эта отличалась тем тактом, который имел один из блестящих ее предшественников - Потемкин: зная нрав старика и боясь быть смененной, она сама приискивала ему неопасных соперниц. Благодарный старик платил привязанностью за такую снисходительную любовь, и они жили ладно. Тюфяев все утро работал и был в губернском правлении. Поэзия жизни начиналась с трех часов. Обед для него была вещь не шуточная. Он любил поесть, и поесть на людях. У него на кухне готовилось всегда на двенадцать человек; если гостей не было меньше половины, он огорчался; если не больше двух человек, он был несчастен; если же никого не было, он уходил обедать, близкий к отчаянию, в комнаты Дульцинеи. Достать людей для того, чтоб их накормить до тошноты, - не трудная задача, но его официальное положение и страх чиновников перед ним не позволяли ни им свободно пользоваться его (249) гостеприимством, ни ему сделать трактир из своего дома.; Надобно было ограничиться советниками, председателями (но с половиной он был в ссоре, то есть не благоволил к ним), редкими проезжими, богатыми купцами, откупщиками и странностями, нечто вроде capacites29, которые хотели ввести при Людовике-Филиппе в выборы. Разумеется, я был странность первой величины в Вятке.