— Назад! — заорал мне в спину фон Зайфертиц. — Тебя нужно убить!
— Я так и понял!
До лифта я добежал первым, стоило мне ударить кулаком по кнопке «вниз» — и дверцы, к счастью, тут же разъехались в стороны. Я впрыгнул в кабину.
— А попрощаться? — выкрикнул фон Зайфертиц, вскинув кулак, словно в нем была зажата бомба.
— Прощайте, — сказал я. Двери захлопнулись.
После этого мы с доктором не виделись около года.
Я частенько ходил по ресторанам и, каюсь, рассказывал приятелям, и вообще кому попало, о своей коллизии с командиром подлодки, что заделался френологом (это тот, кто ощупывает твой череп и считает шишки).
Стоило разок тряхнуть психиатрическое древо, как с него посыпались обильные плоды. Баронские карманы не пустовали, а на банковский счет хлынула настоящая лавина. На исходе века будет отмечен его «Большой шлем»:[12] участие в телепрограммах Фила Донахью, Опры Уинфри и Джералдо в течение одного ураганного вечера — взаимозаменяемые превосходные степени, положительные-отрицательные-положительные, с промежутком в какой-то час. В Музее современного искусства и Смитсоновском институте[13] продавались лазерные игры «Фон Зайфертиц» и дубликаты его перископа. Поддавшись искушению в виде полумиллиона долларов, он выжал из себя беспомощную книжонку, которая мгновенно исчезла с прилавков. Изображения мелкой живности, затаившихся тварей и невиданных чудищ, попавших в ловушку его медного перископа, воспроизводились на страницах альбомов-раскрасок, на переводных картинках и чернильных печатках с монстрами, заполонивших «Магазины недетских игрушек».
Мне хотелось надеяться, что благодаря этому он все простит и забудет. Ничуть не бывало.
Как-то днем, спустя год и месяц, у меня в квартире раздался звонок: на пороге, обливаясь слезами, стоял Густав фон Зайфертиц, барон Вольдштайн.
— Почему я тогда тебя не убил? — простонал он.
— Потому, что не догнали, — ответил я.
— Ах, ja. Действительно.
Вглядевшись в мокрое от дождя и распухшее от слез лицо, я спросил:
— Кто-то умер?
— Ко мне пришла смерть. Или за мной? Ах, к черту эти тонкости. Перед тобой, — всхлипнул он, — существо, пораженное синдромом Румпельштильтскина![14]
— Румпель…?
— …штильтскина! Две половинки, рассеченные от горла до паха! Дерни меня за волосы, ну же! Увидишь, как я развалюсь надвое. С треском разойдется психопатическая «молния», и я развалюсь: был один герр Doktor — Адмирал, а станет два — по бросовой цене одного. Который из них — доктор-целитель, а который — адмирал, он же автор бестселлера? Тут без двух зеркал не разберешься. И без сигарного дыма!
Умолкнув, он огляделся и сжал голову руками.
— Видишь трещину? Неужели я вновь распадаюсь на части, чтобы превратиться в безумного моряка, алчущего денег и славы, терзаемого пальцами безумных женщин с раздавленным либидо? Страдалицы-камбалы, так я их прозвал! Однако брал с них деньги, плевался и транжирил! Тебе бы так — хотя бы год! Нечего скалиться.
— Я не скалюсь.
— Тогда терпи, пока я не закончу. Где тут можно прилечь? Это кушетка? Уж больно коротка. Куда девать ноги?
— Свесить набок.
Фон Зайфертиц улегся, свесив ноги на пол.
— А что, неплохо. Садись за изголовьем. Не заглядывай мне через плечо. Отведи глаза. Не ухмыляйся и не кривись, покуда я буду выдавливать психоклей, чтобы заново склеить Румпеля и Штильтскина, пожалуй, так и назову, с божьей помощью, свою вторую книгу. Чтоб ты провалился ко всем чертям, а заодно и твой проклятый перископ!
— Почему мой? Ваш. Вы сами хотели, чтобы я в тот день с ним ознакомился. Подозреваю, вы не один год нашептывали забывшимся в полудреме пациентам: «Погружение, погружение». Но не устояли перед своим же оглушительным криком: «Погружение!» Это в вас проснулся тот самый капитан, алчущий славы и денег, каких хватило бы на содержание конюшни чистокровных скакунов.
— Господи, — прошептал фон Зайфертиц. — Как я ненавижу, когда тебя тянет на откровенность. Мне уже легче. Сколько с меня причитается?
Он поднялся с кушетки:
— Пожалуй, будем убивать не тебя, а монстров.
— Монстров?
— У меня в кабинете. Если сможем пробиться сквозь толпы душевнобольных.
— Хотите сказать, душевнобольные заполонили не только ваш кабинет, но и все подходы?
— Я тебе когда-нибудь лгал?
— И не раз. Впрочем, — добавил я, — самую малость, для пользы дела.
— Пошли, — скомандовал он.
На лестничной площадке нас встретила длинная очередь почитателей и просителей. Между лифтом и дверью баронской приемной ожидало никак не меньше семидесяти человек, прижимавших к груди сочинения мадам Блаватской,[15] Кришнамурти[16] и Ширли Маклейн.[17] При виде барона у толпы вырвался вой, как из открытой топки. Мы ринулись вперед и прошмыгнули в приемную, не дав опомниться страждущим.
— Полюбуйся, что ты наделал! — указал пальцем в сторону двери фон Зайфертиц.
Стены приемной были обшиты дорогим тиковым деревом. Письменный стол наполеоновской эпохи, редкостный образчик стиля ампир, стоил не менее пятидесяти тысяч долларов. Кушетка так и притягивала мягчайшей кожей, а на стене висели полотна Ренуара и Мане, причем подлинники. Боже праведный, подумалось мне, это миллионы и миллионы!
— Итак, — начал я, — вы говорили о чудовищах. Что, мол, будете убивать их, а не меня.
Старик вытер глаза тыльной стороной ладони и сжал руку в кулак.
— Да! — выкрикнул он, делая шаг в сторону блестящего перископа, изогнутая поверхность которого нелепо искажала его лицо. — Вот так. И вот этак!
Не успел я ему помешать, как он наотмашь хлопнул по медному агрегату и замолотил по нему сразу двумя кулаками, раз, другой, третий, не переставая грязно ругаться. А потом, словно желая задушить, сдавил и начал трясти перископ, как малолетнего преступника.
Затрудняюсь сказать, что именно я услышал в этот миг. То ли обыкновенный треск, то ли воображаемый взрыв, будто по весне раскололась льдина или в ночи полопались сосульки. Наверно, с таким же треском ломается на ветру рама исполинского воздушного змея, прежде чем осесть на землю под лоскутами бумаги. Возможно, мне послышался неизбывно тяжелый вдох, распад облака, начавшийся изнутри. А может, это заработал безумный часовой механизм, выбрасывая дым и медные хлопья?
Я припал к окуляру.
А там…
Ничего.
Обычная медная трубка, линзы и вид пустой кушетки.
Вот и все.
Ухватившись за перископ, я попытался направить его на какой-нибудь незнакомый удаленный объект, чтобы разглядеть фантастические микросущества, которые — не исключено — пульсировали на непостижимом горизонте.
Но кушетка оставалась всего лишь кушеткой, а стены взирали на меня с неподдельным равнодушием.
Фон Зайфертиц ссутулился, и с кончика его носа сорвалась слеза, упав прямо на рыжеватый кулак.
— Подохли? — шепотом спросил он.
— Сгинули.
— Ладно, туда им и дорога. Теперь смогу вернуться в нормальный, здравомыслящий мир.
С каждым словом голос его падал все глубже, в гортань, в грудь, в душу, и, наконец, подобно призрачным видениям, роившимся в пери-калейдоскопе, растаял в тишине.
Он сложил перед собой истово сжатые кулаки, словно ища у Господа избавления от напастей. Закрыв глаза, он, наверно, опять молился о моей смерти, а может, просто желал мне сгинуть вместе с видениями, что теснились в медном аппарате — трудно сказать наверняка.
Одно знаю точно: мои досужие россказни привели к страшным, необратимым последствиям. Кто меня тянул за язык, когда я, распинаясь о грядущих возможностях психологии, создавал славу этому необыкновенному подводнику, который погружался в пучину глубже, чем капитан Немо?
— Сгинули, — шептал напоследок Густав фон Зайфертиц, барон Вольдштайн. — Сгинули.
На этом почти все и закончилось.
Через месяц я снова пришел туда. Домовладелец весьма неохотно позволил мне осмотреть квартиру, и то лишь потому, что я сделал вид, будто подыскиваю жилье.
Мы стояли посреди пустой комнаты, на полу еще оставались вмятины от ножек кушетки.
Я поднял глаза к потолку. Он оказался совершенно гладким.
— Что такое? — спросил хозяин. — Неужели плохо заделано? Этот барон — вот блаженный, право слово! — пробил отверстие в квартиру выше этажом. Он ее тоже снимал, хотя, по-моему, безо всякой нужды. Когда он съехал, только дыра и осталась.
У меня вырвался вздох облегчения.
— Наверху ничего не обнаружилось?
— Ничего.
Я еще раз осмотрел безупречно ровный потолок.
— Ремонт сделан на совесть, — заметил я.
— Да, слава богу, — отозвался хозяин.
Меня часто посещает вопрос: а что же Густав фон Зайфертиц? Не обосновался ли он, часом, в Вене, прямо в доме незабвенного Зигмунда — или где-нибудь по соседству? Или перебрался в Рио, взбодрить таких же, как он сам, командиров-подводников, которые, мучаясь бессонницей, ворочаются на водяных матрацах под сенью Южного Креста? А может, коротает дни в Южной Пасадене,[18] откуда рукой подать до тех мест, где на фермах, замаскированных под киностудии, обильно плодоносит махровый бред?
Кто его знает.
Могу сказать одно: случается, по ночам, в глубоком сне — ну, пару раз в году, не чаще — я слышу жуткий вопль:
— Погружение! Погружение! Погружение!
И просыпаюсь в холодном поту, забившись под кровать.
Пять баллов по шкале Захарова-Рихтера
В предрассветных сумерках здание выглядело совершенно заурядным, примерно как фермерский дом, где прошла его юность. Оно маячило в полумраке, среди пырея и кактусов, на пыльной земле, пересеченной заросшими тропами.
Чарли Кроу оставил «роллс-ройс» у обочины, не заглушив двигатель, а сам зашагал, ни на минуту не умолкая, по едва различимой дорожке; поспевавший за ним Хэнк Гибсон оглянулся на мягко урчащий автомобиль.
— Может, надо бы?…
— Нет-нет, — перебил Чарли Кроу. — Кому придет в голову угонять «роллс-ройс»? На нем дальше первого светофора не уедешь. А там, глядишь, отнимут! Не отставай!
— К чему такая спешка? У нас в распоряжении все утро!
— Напрасно ты так думаешь, приятель. У нас в распоряжении… — Чарли Кроу посмотрел на часы. — Двадцать минут, если не пятнадцать, на все про все: на грядущую катастрофу, на откровения, так что мешкать не стоит.
— Не тарахти как пулемет и не беги, ты меня до инфаркта доведешь.
— Ничего с тобой не случится. Положи-ка вот это в карман.
Хэнк Гибсон посмотрел на документ цвета денежных знаков.
— Страховка?
— На твой дом, по состоянию на вчерашний день.
— Но нам не нужна…
— Нет, нужна, просто вы об этом не подозреваете. Распишись на втором экземпляре. Вот здесь. Плохо видно? Держи мою ручку с фонариком. Молодчина. Давай один экземпляр сюда. Один тебе…
— Черт побери…
— Не чертыхайся. Ты теперь защищен на все случаи жизни. Лови момент.
Хэнк Гибсон и ахнуть не успел, как его взяли за локоть и протолкнули в облезлую дверь, а там обнаружилась еще одна запертая дверь, которая открылась, когда Чарли Кроу посветил на нее лазерной указкой. За дверью оказался…
— Лифт! Неужели здесь работает лифт, в этом сарае, на пустыре, в пять утра?…
— Тише ты.
Пол ушел из-под ног, и они спустились строго вниз футов этак на семьдесят, а то и восемьдесят, где перед ними с шепотом отъехала в сторону еще одна дверь, и они вошли в длинный коридор с добрым десятком дверей по обе стороны и несколькими десятками приветливо светящихся окошек поверху. Не дав Хэнку Гибсону опомниться, его подтолкнули вперед, мимо всех этих дверей, на которых читались названия городов и стран мира.
— Проклятье! — вскричал Хэнк Гибсон. — Терпеть не могу, когда меня тащат черт знает куда да еще нагоняют туману! Мне нужно закончить книгу и статью для газеты. У меня нет времени…
— На самую грандиозную историю в мире? Вздор! Мы с тобой ее напишем сообща и разделим гонорар! Ты не устоишь. Бедствия. Трагедии. Холокосты!
— У тебя прямо страсть к гиперболам…
— Спокойно. Настал мой черед показывать и рассказывать. — Чарли Кроу посмотрел на часы. — Теряем время. С чего начнем? — Он обвел жестом два десятка закрытых дверей с надписями у одного края: «Константинополь», «Мехико-Сити», «Лима», «Сан-Франциско». А у другого края — 1897, 1914, 1938, 1963.
Была там и приметная дверь с надписью «Оссманн, 1870».[19]
— Место-год, год-место. Откуда я знаю, как тут выбирать?
— Неужели эти города и даты ни о чем тебе не говорят, не будоражат мысль? Загляни-ка сюда. И вот туда. Теперь давай дальше.
Хэнк Гибсон послушался.
Заглянув сквозь стеклянное окошко за одну такую дверь, помеченную «1789», он увидел…
— Вроде бы Париж.
— Нажми на кнопку под окном.
Хэнк Гибсон нажал на кнопку.
— А теперь приглядись!
Хэнк Гибсон пригляделся.
— Господи, Париж. В огне. И гильотина!
— Верно. Дальше. Следующая дверь. Следующее окошко.
Хэнк Гибсон двигался вперед и смотрел.
— Опять Париж, Богом клянусь. Нажимать на кнопку?
— Не вижу препятствий.
Он нажал на кнопку.
— Ну и ну, так и полыхает. Только теперь это год тысяча восемьсот семидесятый. Парижская коммуна?
— Париж сражается с немецкими наемниками за городской чертой, парижане убивают парижан в городской черте. Французы — уникальная нация, верно? Не задерживайся!
Они подошли к третьему окну. Гибсон заглянул внутрь.
— Париж. Уже не горит. А вот и такси, целый поток. Знаю-знаю. Тысяча девятьсот шестнадцатый. Париж спасли тысяча парижских такси, перевозивших солдат, чтобы остановить немцев на подступах к городу.
— Пятерка! А дальше?
Четвертое окно.
— Париж в неприкосновенности. Зато неподалеку… Дрезден? Берлин? Лондон? Они в руинах.
— Верно. Как тебе нравится трехмерная виртуальная реальность? Высший класс! Но хватит с нас городов и войн. Переходим на другую сторону. Движемся вдоль стены. Эти двери ведут ко всяческим разрушениям.
— Мехико-Сити? Я там побывал, в сорок шестом.
— Нажимай.
Хэнк Гибсон нажал на кнопку.
Город рухнул, задрожал и снова рухнул.
— Землетрясение восемьдесят четвертого?
— Восемьдесят пятого, если уж быть точным.
— Боже, сколько нищих. Мало того что эти несчастные бедствуют: а ведь еще тысячи погибли, остались калеками, потеряли все. Но правительству…
— На это наплевать. Двигайся дальше.
Они остановились у двери с надписью «Армения, 1988».
Гибсон заглянул внутрь и нажал на кнопку.
— Армения, крупное государство. Крупное государство — и как не бывало.
— Сильнейшее землетрясение за полвека в том регионе.
Они остановились еще у двух окошек: «Токио, 1932» и «Сан-Франциско, 1905». На первый взгляд — целые и невредимые. Нажатие на кнопку — и все рушится!
Гибсон побледнел и отвернулся; его била дрожь.
— Ну? — спросил его друг Чарли. — Что в итоге?
— Война и мир? Или мир, разрушающий себя без войны?
— Точно!
— Зачем ты мне это показываешь?
— Ради твоего и моего будущего, ради несметных богатств, беспримерных открытий, поразительных истин. Andale! Vamoose![20]
Чарли Кроу посветил лазерной указкой на самую внушительную дверь в дальнем конце коридора. Зашипели двойные замки, дверь ушла в сторону, а за ней открылся просторный зал заседаний, с огромным пятнадцатиметровым столом и двадцатью кожаными креслами с каждой стороны; в дальнем конце виднелся то ли трон, то ли какой-то помост.
— Вот туда и садись, — сказал Чарли.
Хэнк Гибсон медленно двинулся вперед.
— Шевели ногами. До конца света остается семь минут.
— До конца?…
— Шучу, шучу. Ты готов?
Хэнк Гибсон сел.
— Выкладывай.
Стол, кресла, зал — все задрожало.
Гибсон вскочил.
— Что это было?
— Ничего особенного. — Чарли Кроу сверился с часами. — Время еще есть. Сиди пока. Что ты увидел?
Гибсон нехотя опустился в кресло и стиснул подлокотники.
— Черт его знает. Лики истории?
— Да, но какие именно?
— Война и мир. Мир и война. Мир, конечно, ни к черту не годится. Землетрясения, пожары.
— Соображаешь! А теперь скажи, кто ответственен за эти разрушения, за оба лика?
— За войну? Наверно, политики. Банды националистов, жадность. Зависть. Фабриканты оружия. Заводы Круппа в Германии. Захаров — так, кажется, его звали? Главный поставщик боевой техники, кумир поджигателей войны, герой документальных фильмов из времен моего детства. Захаров?
— Верно! А что ты скажешь о другой стороне коридора? О землетрясениях?
— Это от Бога.
— Только от Бога? Без пособников?
— Каким образом можно пособничать землетрясению?
— Частично. Косвенно. Сообща.
— Землетрясение и есть землетрясение. Город просто оказывается у него на пути. Под ногами.
— Неправильно, Хэнк.
— Неправильно?
— А если я тебе скажу, что эти города не случайно были построены в тех местах? А если я тебе скажу, что мы задумали построить их именно там, с особой целью — чтобы они подверглись разрушению?
— Идиотизм!
— Нет, Хэнк, креативная аннигиляция. Мы занимались этим делом — по части землетрясений — еще в эпоху династии Тан.[21] Это с одной стороны. По части городов? Париж. Тысяча семьсот восемьдесят девятый год — по части войны.