В мгновение ока - Рэй Брэдбери 2 стр.


— Назад! — заорал мне в спину фон Зайфертиц. — Тебя нужно убить!

— Я так и понял!

До лифта я добежал первым, стоило мне ударить кулаком по кнопке «вниз» — и дверцы, к счастью, тут же разъехались в стороны. Я впрыгнул в кабину.

— А попрощаться? — выкрикнул фон Зайфертиц, вскинув кулак, словно в нем была зажата бомба.

— Прощайте, — сказал я. Двери захлопнулись.

После этого мы с доктором не виделись около года.

Я частенько ходил по ресторанам и, каюсь, рассказывал приятелям, и вообще кому попало, о своей коллизии с командиром подлодки, что заделался френологом (это тот, кто ощупывает твой череп и считает шишки).

Стоило разок тряхнуть психиатрическое древо, как с него посыпались обильные плоды. Баронские карманы не пустовали, а на банковский счет хлынула настоящая лавина. На исходе века будет отмечен его «Большой шлем»:[12] участие в телепрограммах Фила Донахью, Опры Уинфри и Джералдо в течение одного ураганного вечера — взаимозаменяемые превосходные степени, положительные-отрицательные-положительные, с промежутком в какой-то час. В Музее современного искусства и Смитсоновском институте[13] продавались лазерные игры «Фон Зайфертиц» и дубликаты его перископа. Поддавшись искушению в виде полумиллиона долларов, он выжал из себя беспомощную книжонку, которая мгновенно исчезла с прилавков. Изображения мелкой живности, затаившихся тварей и невиданных чудищ, попавших в ловушку его медного перископа, воспроизводились на страницах альбомов-раскрасок, на переводных картинках и чернильных печатках с монстрами, заполонивших «Магазины недетских игрушек».

Мне хотелось надеяться, что благодаря этому он все простит и забудет. Ничуть не бывало.

Как-то днем, спустя год и месяц, у меня в квартире раздался звонок: на пороге, обливаясь слезами, стоял Густав фон Зайфертиц, барон Вольдштайн.

— Почему я тогда тебя не убил? — простонал он.

— Потому, что не догнали, — ответил я.

— Ах, ja. Действительно.

Вглядевшись в мокрое от дождя и распухшее от слез лицо, я спросил:

— Кто-то умер?

— Ко мне пришла смерть. Или за мной? Ах, к черту эти тонкости. Перед тобой, — всхлипнул он, — существо, пораженное синдромом Румпельштильтскина![14]

— Румпель…?

— …штильтскина! Две половинки, рассеченные от горла до паха! Дерни меня за волосы, ну же! Увидишь, как я развалюсь надвое. С треском разойдется психопатическая «молния», и я развалюсь: был один герр Doktor — Адмирал, а станет два — по бросовой цене одного. Который из них — доктор-целитель, а который — адмирал, он же автор бестселлера? Тут без двух зеркал не разберешься. И без сигарного дыма!

Умолкнув, он огляделся и сжал голову руками.

— Видишь трещину? Неужели я вновь распадаюсь на части, чтобы превратиться в безумного моряка, алчущего денег и славы, терзаемого пальцами безумных женщин с раздавленным либидо? Страдалицы-камбалы, так я их прозвал! Однако брал с них деньги, плевался и транжирил! Тебе бы так — хотя бы год! Нечего скалиться.

— Я не скалюсь.

— Тогда терпи, пока я не закончу. Где тут можно прилечь? Это кушетка? Уж больно коротка. Куда девать ноги?

— Свесить набок.

Фон Зайфертиц улегся, свесив ноги на пол.

— А что, неплохо. Садись за изголовьем. Не заглядывай мне через плечо. Отведи глаза. Не ухмыляйся и не кривись, покуда я буду выдавливать психоклей, чтобы заново склеить Румпеля и Штильтскина, пожалуй, так и назову, с божьей помощью, свою вторую книгу. Чтоб ты провалился ко всем чертям, а заодно и твой проклятый перископ!

— Почему мой? Ваш. Вы сами хотели, чтобы я в тот день с ним ознакомился. Подозреваю, вы не один год нашептывали забывшимся в полудреме пациентам: «Погружение, погружение». Но не устояли перед своим же оглушительным криком: «Погружение!» Это в вас проснулся тот самый капитан, алчущий славы и денег, каких хватило бы на содержание конюшни чистокровных скакунов.

— Господи, — прошептал фон Зайфертиц. — Как я ненавижу, когда тебя тянет на откровенность. Мне уже легче. Сколько с меня причитается?

Он поднялся с кушетки:

— Пожалуй, будем убивать не тебя, а монстров.

— Монстров?

— У меня в кабинете. Если сможем пробиться сквозь толпы душевнобольных.

— Хотите сказать, душевнобольные заполонили не только ваш кабинет, но и все подходы?

— Я тебе когда-нибудь лгал?

— И не раз. Впрочем, — добавил я, — самую малость, для пользы дела.

— Пошли, — скомандовал он.

На лестничной площадке нас встретила длинная очередь почитателей и просителей. Между лифтом и дверью баронской приемной ожидало никак не меньше семидесяти человек, прижимавших к груди сочинения мадам Блаватской,[15] Кришнамурти[16] и Ширли Маклейн.[17] При виде барона у толпы вырвался вой, как из открытой топки. Мы ринулись вперед и прошмыгнули в приемную, не дав опомниться страждущим.

— Полюбуйся, что ты наделал! — указал пальцем в сторону двери фон Зайфертиц.

Стены приемной были обшиты дорогим тиковым деревом. Письменный стол наполеоновской эпохи, редкостный образчик стиля ампир, стоил не менее пятидесяти тысяч долларов. Кушетка так и притягивала мягчайшей кожей, а на стене висели полотна Ренуара и Мане, причем подлинники. Боже праведный, подумалось мне, это миллионы и миллионы!

— Итак, — начал я, — вы говорили о чудовищах. Что, мол, будете убивать их, а не меня.

Старик вытер глаза тыльной стороной ладони и сжал руку в кулак.

— Да! — выкрикнул он, делая шаг в сторону блестящего перископа, изогнутая поверхность которого нелепо искажала его лицо. — Вот так. И вот этак!

Не успел я ему помешать, как он наотмашь хлопнул по медному агрегату и замолотил по нему сразу двумя кулаками, раз, другой, третий, не переставая грязно ругаться. А потом, словно желая задушить, сдавил и начал трясти перископ, как малолетнего преступника.

Затрудняюсь сказать, что именно я услышал в этот миг. То ли обыкновенный треск, то ли воображаемый взрыв, будто по весне раскололась льдина или в ночи полопались сосульки. Наверно, с таким же треском ломается на ветру рама исполинского воздушного змея, прежде чем осесть на землю под лоскутами бумаги. Возможно, мне послышался неизбывно тяжелый вдох, распад облака, начавшийся изнутри. А может, это заработал безумный часовой механизм, выбрасывая дым и медные хлопья?

Я припал к окуляру.

А там…

Ничего.

Обычная медная трубка, линзы и вид пустой кушетки.

Вот и все.

Ухватившись за перископ, я попытался направить его на какой-нибудь незнакомый удаленный объект, чтобы разглядеть фантастические микросущества, которые — не исключено — пульсировали на непостижимом горизонте.

Но кушетка оставалась всего лишь кушеткой, а стены взирали на меня с неподдельным равнодушием.

Фон Зайфертиц ссутулился, и с кончика его носа сорвалась слеза, упав прямо на рыжеватый кулак.

— Подохли? — шепотом спросил он.

— Сгинули.

— Ладно, туда им и дорога. Теперь смогу вернуться в нормальный, здравомыслящий мир.

С каждым словом голос его падал все глубже, в гортань, в грудь, в душу, и, наконец, подобно призрачным видениям, роившимся в пери-калейдоскопе, растаял в тишине.

Он сложил перед собой истово сжатые кулаки, словно ища у Господа избавления от напастей. Закрыв глаза, он, наверно, опять молился о моей смерти, а может, просто желал мне сгинуть вместе с видениями, что теснились в медном аппарате — трудно сказать наверняка.

Одно знаю точно: мои досужие россказни привели к страшным, необратимым последствиям. Кто меня тянул за язык, когда я, распинаясь о грядущих возможностях психологии, создавал славу этому необыкновенному подводнику, который погружался в пучину глубже, чем капитан Немо?

— Сгинули, — шептал напоследок Густав фон Зайфертиц, барон Вольдштайн. — Сгинули.

На этом почти все и закончилось.

Через месяц я снова пришел туда. Домовладелец весьма неохотно позволил мне осмотреть квартиру, и то лишь потому, что я сделал вид, будто подыскиваю жилье.

Мы стояли посреди пустой комнаты, на полу еще оставались вмятины от ножек кушетки.

Я поднял глаза к потолку. Он оказался совершенно гладким.

— Что такое? — спросил хозяин. — Неужели плохо заделано? Этот барон — вот блаженный, право слово! — пробил отверстие в квартиру выше этажом. Он ее тоже снимал, хотя, по-моему, безо всякой нужды. Когда он съехал, только дыра и осталась.

У меня вырвался вздох облегчения.

— Наверху ничего не обнаружилось?

— Ничего.

Я еще раз осмотрел безупречно ровный потолок.

— Ремонт сделан на совесть, — заметил я.

— Да, слава богу, — отозвался хозяин.

Меня часто посещает вопрос: а что же Густав фон Зайфертиц? Не обосновался ли он, часом, в Вене, прямо в доме незабвенного Зигмунда — или где-нибудь по соседству? Или перебрался в Рио, взбодрить таких же, как он сам, командиров-подводников, которые, мучаясь бессонницей, ворочаются на водяных матрацах под сенью Южного Креста? А может, коротает дни в Южной Пасадене,[18] откуда рукой подать до тех мест, где на фермах, замаскированных под киностудии, обильно плодоносит махровый бред?

Кто его знает.

Могу сказать одно: случается, по ночам, в глубоком сне — ну, пару раз в году, не чаще — я слышу жуткий вопль:

— Погружение! Погружение! Погружение!

И просыпаюсь в холодном поту, забившись под кровать.

Пять баллов по шкале Захарова-Рихтера

В предрассветных сумерках здание выглядело совершенно заурядным, примерно как фермерский дом, где прошла его юность. Оно маячило в полумраке, среди пырея и кактусов, на пыльной земле, пересеченной заросшими тропами.

Чарли Кроу оставил «роллс-ройс» у обочины, не заглушив двигатель, а сам зашагал, ни на минуту не умолкая, по едва различимой дорожке; поспевавший за ним Хэнк Гибсон оглянулся на мягко урчащий автомобиль.

— Может, надо бы?…

— Нет-нет, — перебил Чарли Кроу. — Кому придет в голову угонять «роллс-ройс»? На нем дальше первого светофора не уедешь. А там, глядишь, отнимут! Не отставай!

— К чему такая спешка? У нас в распоряжении все утро!

— Напрасно ты так думаешь, приятель. У нас в распоряжении… — Чарли Кроу посмотрел на часы. — Двадцать минут, если не пятнадцать, на все про все: на грядущую катастрофу, на откровения, так что мешкать не стоит.

— Не тарахти как пулемет и не беги, ты меня до инфаркта доведешь.

— Ничего с тобой не случится. Положи-ка вот это в карман.

Хэнк Гибсон посмотрел на документ цвета денежных знаков.

— Страховка?

— На твой дом, по состоянию на вчерашний день.

— Но нам не нужна…

— Нет, нужна, просто вы об этом не подозреваете. Распишись на втором экземпляре. Вот здесь. Плохо видно? Держи мою ручку с фонариком. Молодчина. Давай один экземпляр сюда. Один тебе…

— Черт побери…

— Не чертыхайся. Ты теперь защищен на все случаи жизни. Лови момент.

Хэнк Гибсон и ахнуть не успел, как его взяли за локоть и протолкнули в облезлую дверь, а там обнаружилась еще одна запертая дверь, которая открылась, когда Чарли Кроу посветил на нее лазерной указкой. За дверью оказался…

— Лифт! Неужели здесь работает лифт, в этом сарае, на пустыре, в пять утра?…

— Тише ты.

Пол ушел из-под ног, и они спустились строго вниз футов этак на семьдесят, а то и восемьдесят, где перед ними с шепотом отъехала в сторону еще одна дверь, и они вошли в длинный коридор с добрым десятком дверей по обе стороны и несколькими десятками приветливо светящихся окошек поверху. Не дав Хэнку Гибсону опомниться, его подтолкнули вперед, мимо всех этих дверей, на которых читались названия городов и стран мира.

— Проклятье! — вскричал Хэнк Гибсон. — Терпеть не могу, когда меня тащат черт знает куда да еще нагоняют туману! Мне нужно закончить книгу и статью для газеты. У меня нет времени…

— На самую грандиозную историю в мире? Вздор! Мы с тобой ее напишем сообща и разделим гонорар! Ты не устоишь. Бедствия. Трагедии. Холокосты!

— У тебя прямо страсть к гиперболам…

— Спокойно. Настал мой черед показывать и рассказывать. — Чарли Кроу посмотрел на часы. — Теряем время. С чего начнем? — Он обвел жестом два десятка закрытых дверей с надписями у одного края: «Константинополь», «Мехико-Сити», «Лима», «Сан-Франциско». А у другого края — 1897, 1914, 1938, 1963.

Была там и приметная дверь с надписью «Оссманн, 1870».[19]

— Место-год, год-место. Откуда я знаю, как тут выбирать?

— Неужели эти города и даты ни о чем тебе не говорят, не будоражат мысль? Загляни-ка сюда. И вот туда. Теперь давай дальше.

Хэнк Гибсон послушался.

Заглянув сквозь стеклянное окошко за одну такую дверь, помеченную «1789», он увидел…

— Вроде бы Париж.

— Нажми на кнопку под окном.

Хэнк Гибсон нажал на кнопку.

— А теперь приглядись!

Хэнк Гибсон пригляделся.

— Господи, Париж. В огне. И гильотина!

— Верно. Дальше. Следующая дверь. Следующее окошко.

Хэнк Гибсон двигался вперед и смотрел.

— Опять Париж, Богом клянусь. Нажимать на кнопку?

— Не вижу препятствий.

Он нажал на кнопку.

— Ну и ну, так и полыхает. Только теперь это год тысяча восемьсот семидесятый. Парижская коммуна?

— Париж сражается с немецкими наемниками за городской чертой, парижане убивают парижан в городской черте. Французы — уникальная нация, верно? Не задерживайся!

Они подошли к третьему окну. Гибсон заглянул внутрь.

— Париж. Уже не горит. А вот и такси, целый поток. Знаю-знаю. Тысяча девятьсот шестнадцатый. Париж спасли тысяча парижских такси, перевозивших солдат, чтобы остановить немцев на подступах к городу.

— Пятерка! А дальше?

Четвертое окно.

— Париж в неприкосновенности. Зато неподалеку… Дрезден? Берлин? Лондон? Они в руинах.

— Верно. Как тебе нравится трехмерная виртуальная реальность? Высший класс! Но хватит с нас городов и войн. Переходим на другую сторону. Движемся вдоль стены. Эти двери ведут ко всяческим разрушениям.

— Мехико-Сити? Я там побывал, в сорок шестом.

— Нажимай.

Хэнк Гибсон нажал на кнопку.

Город рухнул, задрожал и снова рухнул.

— Землетрясение восемьдесят четвертого?

— Восемьдесят пятого, если уж быть точным.

— Боже, сколько нищих. Мало того что эти несчастные бедствуют: а ведь еще тысячи погибли, остались калеками, потеряли все. Но правительству…

— На это наплевать. Двигайся дальше.

Они остановились у двери с надписью «Армения, 1988».

Гибсон заглянул внутрь и нажал на кнопку.

— Армения, крупное государство. Крупное государство — и как не бывало.

— Сильнейшее землетрясение за полвека в том регионе.

Они остановились еще у двух окошек: «Токио, 1932» и «Сан-Франциско, 1905». На первый взгляд — целые и невредимые. Нажатие на кнопку — и все рушится!

Гибсон побледнел и отвернулся; его била дрожь.

— Ну? — спросил его друг Чарли. — Что в итоге?

— Война и мир? Или мир, разрушающий себя без войны?

— Точно!

— Зачем ты мне это показываешь?

— Ради твоего и моего будущего, ради несметных богатств, беспримерных открытий, поразительных истин. Andale! Vamoose![20]

Чарли Кроу посветил лазерной указкой на самую внушительную дверь в дальнем конце коридора. Зашипели двойные замки, дверь ушла в сторону, а за ней открылся просторный зал заседаний, с огромным пятнадцатиметровым столом и двадцатью кожаными креслами с каждой стороны; в дальнем конце виднелся то ли трон, то ли какой-то помост.

— Вот туда и садись, — сказал Чарли.

Хэнк Гибсон медленно двинулся вперед.

— Шевели ногами. До конца света остается семь минут.

— До конца?…

— Шучу, шучу. Ты готов?

Хэнк Гибсон сел.

— Выкладывай.

Стол, кресла, зал — все задрожало.

Гибсон вскочил.

— Что это было?

— Ничего особенного. — Чарли Кроу сверился с часами. — Время еще есть. Сиди пока. Что ты увидел?

Гибсон нехотя опустился в кресло и стиснул подлокотники.

— Черт его знает. Лики истории?

— Да, но какие именно?

— Война и мир. Мир и война. Мир, конечно, ни к черту не годится. Землетрясения, пожары.

— Соображаешь! А теперь скажи, кто ответственен за эти разрушения, за оба лика?

— За войну? Наверно, политики. Банды националистов, жадность. Зависть. Фабриканты оружия. Заводы Круппа в Германии. Захаров — так, кажется, его звали? Главный поставщик боевой техники, кумир поджигателей войны, герой документальных фильмов из времен моего детства. Захаров?

— Верно! А что ты скажешь о другой стороне коридора? О землетрясениях?

— Это от Бога.

— Только от Бога? Без пособников?

— Каким образом можно пособничать землетрясению?

— Частично. Косвенно. Сообща.

— Землетрясение и есть землетрясение. Город просто оказывается у него на пути. Под ногами.

— Неправильно, Хэнк.

— Неправильно?

— А если я тебе скажу, что эти города не случайно были построены в тех местах? А если я тебе скажу, что мы задумали построить их именно там, с особой целью — чтобы они подверглись разрушению?

— Идиотизм!

— Нет, Хэнк, креативная аннигиляция. Мы занимались этим делом — по части землетрясений — еще в эпоху династии Тан.[21] Это с одной стороны. По части городов? Париж. Тысяча семьсот восемьдесят девятый год — по части войны.

Назад Дальше