— Мы? Мы? Кто это «мы»?
— Я, Хэнк, и мои когорты, только одетые не в пурпур и золото, а в добротное темное сукно, при элегантных галстуках, как подобает выпускникам престижных архитектурных факультетов. Это наших рук дело, Хэнк. Мы строили города, с тем чтобы их сносить. Разрушать с помощью землетрясений или уничтожать с помощью бомбардировок и войн, войн и бомбардировок.
— Мы? Мы?
— В этом зале, или в таких же залах по всему миру, в этих креслах сидели люди, по правую и по левую руку от верховного верховода всех зодчих, который возвышался там, где сейчас сидишь ты…
— Зодчие?
— Неужели ты думаешь, что все эти землетрясения, все войны начинались по воле случая, по чистому стечению обстоятельств? Их устраивали мы, Хэнк, проектировщики-градостроители всего мира. Не фабриканты оружия, не политики — о, для нас они были словно марионетки, куклы, услужливые дураки, тогда как мы, архитекторы высшей марки, планировали создание и последующее уничтожение наших детищ, наших зданий и городов!
— Боже, какое безумие! Для чего?
— Для того, чтобы каждые сорок, пятьдесят, шестьдесят, девяносто лет воплощать в жизнь новые проекты и новые замыслы, чтобы пробовать себя в другом деле, чтобы все были при деньгах — чертежники, дизайнеры, отделочники, строители, каменщики, землекопы, плотники, стекольщики, садовники. Все снести подчистую — и начать заново!
— То есть ты?…
— Изучал повадки землетрясений, сейсмические зоны, все швы, трещины и дефекты земной поверхности в каждом регионе, краю, уголке мира! Там-то мы и строили города! Почти все.
— Вранье! Черта с два у вас бы это получилось. Тоже мне, проектировщики! От людей такого не утаишь!
— Тем не менее никто не догадывался. Мы собирались тайно, заметали следы. Небольшой клан, горстка заговорщиков в каждой стране, в каждую эпоху. Прямо как масоны, да? Или секта католиков-инквизиторов. Или подпольная мусульманская группировка. Для такой организации многого не требуется. А средней руки политик, недальновидный или попросту глупый, верил нам на слово. Смотрите, вот оно, это место, вот оптимальное пятно застройки, заложите столицу здесь, а промышленный город — там. Опасности никакой. До ближайшего землетрясения, соображаешь, Хэнк?
— Что за фигня?
— Попрошу без грубостей!
— Ни за что не поверю…
Зал вздрогнул. Кресла задрожали. Хэнк Гибсон, собравшийся было встать, рухнул на сиденье. Кровь отхлынула от его лица.
— Осталось две минуты, — сообщил Чарли Кроу. — Поневоле будешь тарахтеть как пулемет. Итак, ты по-прежнему считаешь, что судьбы мира вершит твой сельский политикан-скотовод? Ты когда-нибудь присутствовал на обеде в Ротарианском клубе,[22] общался с гладкими жеребцами из Торговой палаты? Сонные прожектеры! Ты бы согласился, чтобы мир плясал под дудку Захарова и его ракетчиков? Да ни за что. Они способны организовать только литье стали и упаковку взрывчатки. Вот поэтому наши люди — те, кто спроектировал города в сейсмоопасных зонах, чтобы обеспечить новые рабочие места на строительстве новых городов — они-то и планировали войны. Естественно, втайне. Мы подстрекали, направляли, использовали политиков, оказывали давление, не гнушались никакими средствами, чтобы добиться свободы действий, и получили Париж, потом тиранию, потом пришел Наполеон, а следом — Парижская коммуна, и тогда Оссманн под шумок разрушил и заново отстроил город — к ярости одних и радости других. Вспомни Дрезден, Лондон, Токио, Хиросиму. Это мы, зодчие, оплатили звонкой монетой освобождение Гитлера из тюрьмы в двадцать втором году! Это мы, зодчие, наседали, словно москиты, на японцев, чтобы вторгнуться в Маньчжурию, наладить импорт железной руды, довести Рузвельта до белого каления и сбросить бомбы на Пирл-Харбор. Естественно, император не возражал; естественно, генералы торжествовали, естественно, камикадзе с радостным воодушевлением отправлялись на тот свет. А за кулисами мы, зодчие, аплодировали и отсчитывали жалованье, чтобы поощрить статистов! Не политики, не военные, не торговцы оружием, а сыны Оссманна и будущие сыны Фрэнка Ллойда Райта[23] выталкивали их на сцену. Аллилуйя!
Хэнк Гибсон, придавленный крупицей информации и гнетом недоумения, сделал резкий выдох и остался сидеть во главе стола. Потом измерил на глаз длину столешницы.
— Здесь проходили заседания…
— В тысяча девятьсот тридцать втором, тридцать шестом и тридцать девятом, чтобы Токио уже не мог без войны оправиться от гнойных ран, а Вашингтон — от расстройства желудка. Вместе с тем нужно было проследить, чтобы Сан-Франциско наилучшим образом отстраивался для следующего разрушения и чтобы калифорнийские города, построенные вдоль трещин и швов, подкормились за счет основного разлома в Сан-Андреасе — чтобы после «Большой тряски» сорок дней шел золотой дождь.
— Сукин ты сын, — сказал Хэнк Гибсон.
— Что правда, то правда! Да и все мы таковы, верно?
— Сукин сын, — повторил Хэнк Гибсон шепотом. — Войны, значит, от человека, а землетрясения — от Бога.
— Неплохое сотрудничество, а? Всем заправляет тайное правительство, правительство архиархитекторов, чья власть распространяется на весь мир и нацелена в грядущее столетие.
Пол содрогнулся. А вместе с ним — стол, кресла и потолок.
— Время? — спросил Хэнк Гибсон.
Чарли Кроу, поглядев на часы, рассмеялся.
— Время. Бежим.
Они бросились к выходу, припустили по коридору, мимо дверей с надписями «Токио», «Лондон», «Дрезден», мимо дверей с надписями «Армения», «Мехико-Сити», «Сан-Франциско», и запрыгнули в лифт; тогда Хэнк Гибсон спросил:
— И все-таки: зачем ты посвятил меня в эти дела?
— Я собираюсь уйти на покой. Кого-то уже с нами нет. Мы больше не станем использовать эту базу. Она исчезнет. Возможно, прямо сейчас. Ты накропаешь книжку об этих поразительных явлениях, я отредактирую, срубим деньжат — и поминай как звали.
— Да кто этому поверит?
— Никто. Но книга произведет сенсацию и разойдется в мгновение ока. Миллионными тиражами. А докапываться до сути ни одна живая душа не станет, потому как все одним миром мазаны: городские власти, торговые палаты, риэлтеры, генералы — все, кто мнит, будто сами планируют и ведут войны или планируют и строят города! Самонадеянные болваны! Ну, наконец-то. Выбрались.
Они вышли из лифта и уже были в дверях, когда произошел очередной толчок. Оба рухнули на землю и поднялись с нервным смехом.
— Вот что значит Калифорния, да? Как там мой «роллс», на месте? Ага. Угонщики сюда не добрались. Залезай!
Положив ладонь на дверцу автомобиля, Гибсон посмотрел в лицо другу:
— Разлом Сан-Андреас проходит под этой местностью?
— Считай, что так. Хочешь подъехать к своему дому?
Гибсон закрыл глаза.
— Черт, страшно.
— Пусть тебя согревает страховой полис, который ты сунул в карман. Едем?
— Одну минуту. — Гибсон проглотил застрявший в горле ком. — Как будет называться наша книга?
— Который час? Какое сегодня число?
Гибсон посмотрел на занимающийся восход.
— Рано. Полседьмого. А число, если верить моим часам, пятое февраля.
— Тысяча девятьсот девяносто четвертого?
— Шесть тридцать утра пятого февраля тысяча девятьсот девяносто четвертого года.
— Вот тебе и готовое заглавие для нашей книги. Или так: «Захаров», и Рихтера надо прицепить, в честь шкалы Рихтера. «Пять баллов по шкале Захарова-Рихтера». Пойдет?
— Пойдет.
Хлопнули автомобильные двери. Взревел двигатель.
— К дому?
— Гони. Умоляю. На предельной скорости.
Они помчались.
На предельной скорости.
Помнишь Сашу?
Помнишь? Ну как же можно забыть! Хотя знакомство было кратким, годы спустя его имя возникло не раз, и они улыбались, и даже смеялись, и тянулись друг к другу, чтобы взяться за руки, предаваясь воспоминаниям.
Саша. Такой милый, веселый дружок, такой лукавый, таинственный проказник, такой талантливый ребенок, выдумщик, егоза, неутомимый собеседник в ночной тиши, неугасимый лучик в тумане дня.
Саша!
Тот, кого они никогда не видели воочию, но с кем часто вели разговоры у себя в тесной спальне в три часа ночи, когда рядом не было посторонних, которые стали бы закатывать глаза и, заслышав его имя, высказывать сомнения в их здравомыслии.
Ну ладно, кем и чем был для них Саша, как они познакомились, а может, просто его придумали, и, наконец, кто такие они сами?
Вкратце: они — это Мэгги и Дуглас Сполдинги, жители тех мест, где шумное море, теплый песок и шаткие мостики над почти пересохшими каналами Венеции, что в штате Калифорния. Несмотря на отсутствие солидного банковского счета и дорогой мебели, они были несказанно счастливы в своей крошечной двухкомнатной квартирке. Он занимался писательским трудом, а она зарабатывала на жизнь, чтобы дать ему возможность закончить великий американский роман.
У них было заведено так: по вечерам она возвращалась домой из делового центра Лос-Анджелеса, а он покупал к ее приходу гамбургеры, или же они вместе шли на пляж, где можно было съесть булочку с сосиской и оставить центов десять-двадцать в павильоне игровых автоматов, потом возвращались домой, занимались любовью, засыпали, а следующим вечером наслаждались все тем же восхитительным распорядком: хот-доги, игровые автоматы, близость, сон, работа и так далее. Тот год, исполненные любви и молодости, ощущался как блаженство, а значит, должен был длиться вечно…
Пока не появился он.
Безымянный. Да-да, у него еще не было имени. Он грозил вторгнуться в их жизнь считанные месяцы спустя после свадьбы, нарушить заведенный уклад, спугнуть писательское вдохновение; но потом он как-то растворился, оставив лишь слабый отголосок тревоги.
Однако теперь коллизия замаячила всерьез.
Как-то вечером, когда на журнальном столике красовались яичница с ветчиной и бутылка дешевого красного вина, они завели негромкий разговор о том о сем, каждый предрекал другому великое и славное будущее, а Мэгги вдруг сказала:
— Мне нездоровится.
— Что такое? — встревожился Дуглас Сполдинг.
— Весь день как-то не по себе. А утром немного подташнивало.
— Господи, что же это? — Он встал, обошел вокруг журнального столика, обхватил руками ее голову и прижал лбом к своему боку, а потом посмотрел сверху вниз на безупречный пробор и вдруг заулыбался.
— Так-так, — произнес он, — не иначе как возвращается Саша.
— Саша? Это кто такой?
— Он сам расскажет, когда появится.
— Откуда такое имя?
— Понятия не имею. Весь год крутилось в голове.
— Саша. — Она прижала его ладони к своим щекам и засмеялась. — Саша!
— Завтра к доктору, — распорядился он.
— Доктор говорит, Саша пока будет жить с нами, не требуя довольствия, — сообщила она по телефону на следующий день.
— Здорово! — Тут он осекся. — Наверно. — Он прикинул сумму их накоплений. — Нет, первое слово дороже второго. Здорово! Когда же мы познакомимся с этим пришельцем?
— В октябре. Сейчас он микроскопический, крошечный, я едва различаю его голос. Но потому что у него есть имя, я его слышу. Он обещает вырасти большим, если мы окружим его заботой.
— «Мнимый больной»,[24] честное слово! К какому сроку мне закупать морковку, шпинат, брокколи?
— На Хэллоуин.
— Не может быть!
— Правда, правда!
— Все будут болтать, что мы специально приурочили его появление к окончанию моего романа, который пьет из меня кровь. Оба требуют внимания и не дают спать по ночам.
— Ну, в этом-то Саше не будет равных! Ты счастлив?
— Честно сказать, побаиваюсь, но счастлив. Да что там говорить, конечно счастлив. Приезжайте домой, госпожа Крольчиха, и привозите его с собой!
Здесь необходимо пояснить, что Мэгги и Дуглас Сполдинги относились к числу неисправимых романтиков. Еще до заочного именования Саши, они, увлеченные Лорелом и Гарди, прозвали друг друга Стэном и Олли.[25] Каждый электроприбор, коврик и штопор получил у них свое имя, не говоря уже о различных частях тела, но это держалось в секрете от посторонних.
Потому-то Саша, как сущность, как присутствие, готовое перерасти в привязанность, в этом смысле не был исключением. И когда он стал заявлять о себе по-настоящему, они ничуть не удивились. В их браке, где мерилом всех вещей была любовь, а не твердая валюта, просто не могло быть иначе.
Если когда-нибудь мы купим машину, говорили они, ей тоже будет дано имя.
Они обсудили этот вопрос, и еще сорок дюжин других, уже поздней ночью. Взахлеб рассуждая о жизни, они уселись в постели, подложив под спину подушки, словно караулили будущее, которое могло нагрянуть прямо сейчас. Они ждали, воображали, будто загипнотизированные, что молчаливый малыш произнесет свои первые слова еще до рассвета.
— Мне нравится так жить, — сказала Мэгги, вытягиваясь на кровати. — У нас все превращается в игру. Хочу, чтобы так было всегда. Ты не такой, как другие мужчины: у тех на уме только пиво да карты. Интересно, много ли есть на свете таких семей, у которых вся жизнь — игра?
— Таких больше нет. Ты помнишь?
— Что?
Он перевернулся на спину, чтобы прочертить взглядом на потолке цепочку воспоминаний.
— В тот день, когда мы поженились…
— Ну?
— Друзья подбросили нас сюда на машине, и мы пошли в аптеку на пристани, чтобы сделать крупную покупку в честь медового месяца: две зубные щетки и тюбик пасты… Одна щетка красная, другая зеленая, для украшения пустой ванной комнаты. А когда мы возвращались по берегу домой, держась за руки, позади нас две девчушки и мальчуган вдруг затянули:
Она тихонько запела. Он подтянул, вспоминая, как они зарделись от удовольствия, слыша детские голоса, но постеснялись остановиться, хотя были горды и счастливы.
— Неужели у нас был новобрачный вид? Как они догадались?
— Уж точно не по одежке! Может, по лицам? От улыбок у нас занемели скулы. Мы просто лопались от восторга. А их задело ударной волной.
— Славные ребятишки. До сих пор слышу их голоса.
— Прошло полтора года, а у нас все по-прежнему. — Одной рукой обняв ее за плечи, он читал их будущее на темном потолке.
— Теперь есть я, — раздался чей-то шепот.
— Кто? — спросил Дуглас.
— Я, — ответил шепот. — Саша.
Дуглас сверху следил за губами жены, но не заметил и шевеления.
— Ага, наконец-то можно поговорить? — произнес Дуглас.
— Можно, — ответил тот же голосок.
— А мы думали-гадали, — сказал Дуглас, — когда же ты дашь о себе знать. — Он мягко привлек к себе жену.
— Настал срок, — отозвался шепот, — я тут как тут.
— Здравствуй, Саша, — вырвалось у обоих.
— А почему ты раньше молчал? — поинтересовался Дуглас Сполдинг.
— Было боязно: вдруг вы мне не обрадуетесь, — прошептал голосок.
— Откуда такие мысли?
— Они возникли в самом начале, но потом ушли. Когда-то у меня было только имя. Помните, в прошлом году. Можно было уже тогда появиться. Но вы испугались.
— Мы тогда сидели на мели, — негромко сказал Дуглас. — Жили в постоянном страхе.
— Разве жить страшно? — спросил Саша. У Мэгги дрогнули губы. — Страшно другое. Не жить. Быть ненужным.
— Погоди. — Дуглас Сполдинг опустился на подушку, чтобы видеть профиль жены, лежащей с закрытыми глазами, и чувствовать ее неслышное дыхание. — Мы тебя любим. Но в прошлом году был неподходящий момент. Понимаешь?
— Нет, не понимаю, — ответил шепот. — Вы меня не хотели, вот и все. А теперь захотели. Мне тут делать нечего.
— Но ты уже здесь!
— А теперь уйду.
— Не смей, Саша! Останься с нами!
— Прощайте, — голосок совсем затих. — Все, прощайте.
Повисло молчание.
Мэгги в безмолвном ужасе открыла глаза.
— Саша пропал, — сказала она.
— Быть такого не может!
В спальне стояла тишина.
— Не может быть! — повторил он. — Это просто игра.
— Это уже не игра. О боже, как холодно. Согрей меня.
Он подвинулся ближе и привлек ее к себе.
— Все хорошо.
— Нет. У меня сейчас возникло странное чувство, будто это все взаправду.
— Так оно и есть. Он никуда не денется.
— Если мы постараемся. Помоги-ка мне.
— Помочь? — Он еще сильнее сжал объятия, потом зажмурился и позвал: — Саша?
Молчание.
— Я знаю, что ты здесь. Не прячься.
Его рука скользнула туда, где мог находиться Саша.
— Послушай-ка. Отзовись. Не пугай нас, Саша. Мы и сами не хотим бояться, и тебя не хотим пугать. Мы нужны друг другу. Мы втроем — против целого мира. Саша?
Молчание.
— Ну, что? — прошептал Дуглас.
Мэгги сделала вдох и выдох.
Они подождали.
— Есть?
В ночном воздухе пробежал едва ощутимый трепет, не более чем излучение.
— Есть.
— Ты здесь! — воскликнули оба.
Опять молчание.
— Вы мне рады? — спросил Саша.
— Рады! — ответили они в один голос.
Минула ночь, за ней настал день, потом опять ночь и еще один день, многие сутки выстроились длинной чередой, но самыми главными были полночные часы, когда он заявлял о себе, выражал собственное мнение: полуразличимые фразы становились все более уверенными, четкими и развернутыми, а Дуглас и Мэгги замирали в ожидании: то она шевелила губами, то он приходил ей на смену, каждый излучал тепло, искренность и превращался в живой рупор. Слабый голосок переходил с одних уст на другие, то и дело прерываясь тихим смехом, потому что все это было несуразно и в то же время любовно, ни один из них не знал, какой будет очередная Сашина фраза — они всего лишь внимали его речам, а потом с улыбкой погружались в рассветный сон.