Нашлись и такие, кто усомнился в его человеческой природе; так, некий французский математик даже вопрошал: «Он и вправду ест, пьет, спит? Он – как все прочие люди?» После публикации этой книги Ньютон вновь обрел веру в себя и после долгих лет, проведенных в уединении, завел активную переписку с другими философами и самыми разными своими учениками, и это явно доставляло ему большое удовольствие. Значимость его работ становилась все более очевидной, и к началу XVIII века «ньютонианство» уже было вполне устоявшейся и традиционной системой взглядов в европейской науке.
Глава десятая На публике
А вскоре Ньютон впервые в жизни, пусть и неохотно, позволил вовлечь себя в государственные дела. В начале 1687 года новый король Яков II издал указ, согласно которому Кембриджский университет должен был принять монаха-бенедиктинца Альбана Френсиса и присвоить ему степень магистра наук, при этом не требуя от него клятвы подчинения верховному властителю страны. Эта клятва, подтверждавшая статус монарха как главного распорядителя духовной жизни всех англичан, произносилась со времен вступления на престол Елизаветы I, то есть с весны 1559 года. Но Яков II, которого подозревали в симпатиях к папистам, казалось, желал отказаться от права возглавлять английскую церковь. Новый король уже выразил желание ввести влиятельных католиков в состав университетов и поставил одного из них во главе колледжа Сидни-Сассекс.[35] Собственную позицию Ньютон ясно выразил в письме к коллеге: «Коль скоро Его Величество требует деяний, каковые не могут быть совершены законным путем, никто не должен страдать из-за пренебрежения законом». Королю не следует требовать от кого бы то ни было нарушения законов университетского статута. Для Ньютона «деяние» сие – введение в университет католиков – было более чем сомнительно, ведь он считал служителей Ватикана папистскими мракобесами и изуверами, отродьями римской блудницы.
Это стало суровым испытанием для университетских протестантов, обычно проявлявших сплоченность. Сумеют ли власти открыто пренебречь независимостью университета и авторитетом его главы? Если сдаться без борьбы, то потом придется смириться и с куда более широким присутствием католиков в университетской жизни. Тут-то на сцену и вышел Ньютон. 11 марта, еще ожидая, пока третий том его «Начал» перепишут и отправят в Лондон, он явился на собрание кембриджского руководства. Неизвестно, что именно он там говорил, но его аргументы, видимо, оказались достаточно вескими – Ньютона включили в число университетских представителей, которые должны были выразить следующую точку зрения: принимать в университет бенедиктинца незаконно.
Короля отнюдь не обрадовало такое неподчинение, и в апреле он вызвал начальство университета на суд Верховной комиссии.[36] Вице-канцлер университета впал в панику – как и другие члены руководства. Они опасались, что у них отнимут их синекуры, и тогда им просто не на что будет жить. В последнюю минуту они подготовили компромиссное решение, согласившись принять отца Френсиса при условии, что эти действия не создадут прецедента. Конечно, это было проявление слабости, и несколько профессоров тут же выступили против. Ньютон был среди них. Его собственный радикальный протестантизм, разумеется, не подвергался никаким сомнениям, а сила его неортодоксальной веры при этом давала ему возможность излагать любую религиозную позицию уверенно и красноречиво. Позже он рассказывал Кондуитту, что поднялся к педелю (главному университетскому юристу) и бросил ему: «Эта сдача позиций», на что тот отвечал: «Почему бы вам не вернуться и не выступить по этому поводу?» И Ньютон так и сделал – вернулся за стол переговоров и успешно выступил против предложенного компромисса.
Таким образом, Ньютон стал одним из тех, кому довелось предстать перед судом Верховной комиссии и воочию увидеть, что такое высочайший гнев, гнев короля. Суд Верховной комиссии возглавлял в то время влиятельный и печально знаменитый судья Джеффрис, известный также как «судья-вешатель»: в «Истории моего времени» Гилберт Барнет пишет, что Джеффрис был «либо постоянно пьян, либо в ярости». Ньютону и восьми его коллегам пришлось четырежды оказаться перед его судом – по всей видимости, Джеффрис тогда находился во втором из названных состояний. Судья обвинил Джона Печелла, вице-канцлера университета, в «акте величайшего неповиновения» и мигом лишил его и поста, и дохода. Казалось, и прочих ждет такое же наказание, однако решимость Ньютона, похоже, лишь укрепилась. К декларации, подготовленной университетом, он добавил еще один пункт, где было сказано, что «смешение папистов и протестантов в одном университете не приведет ни к счастливому, ни к его долгому существованию. Подобно тому как обмеление истока иссушает порождаемый им речной поток, так и нация скоро придет в упадок от подобной практики». Декларация так и не была передана по назначению – вероятно, к счастью для Ньютона.
На последней их встрече судья решил обойтись с кембриджскими профессорами мягко и приписал их неподчинение пагубному влиянию бывшего вице-канцлера. «Посему имею сказать вам то же, что сказано в Писании, и не более того, ибо большинство из вас – богословы: иди, и не греши больше, чтобы не случилось с тобою чего хуже».[37] Так что они вернулись в Кембридж относительно целыми и невредимыми; и, что еще важнее, власть больше не давила на них по поводу отца Френсиса. Очевидно, король Яков понял, что общественное мнение в стране поворачивается против него. (Кстати, не прошло и двух лет, как Джеффрис умер, причем в тюремной камере.)
Несмотря на опасные обстоятельства, первый опыт участия в общественной деятельности, похоже, возбудило в Ньютоне аппетит к публичности, к жизни, не ограниченной стенами университета. И такие возможности у него появились – они были обусловлены прибытием в Англию Марии II и Вильгельма Оранского, губернатора Нидерландов, а кроме того, новым подъемом протестантской этики не только в Уайтхолле, но по всей стране. Ньютон приветствовал Славную революцию 1688 года, в ходе которой Яков II был низложен и на трон взошли Мария и Вильгельм, всячески демонстрировавшие свой непреклонный протестантизм. 15 января 1689 года Ньютона избрали одним из двух представителей университета: он вместе со своим коллегой должен был принять участие в заседаниях национального собрания, которому предстояло утвердить результаты революции во внутренних делах страны. Власти запомнили твердость и четкость его позиции в ситуации, связанной с бенедиктинским монахом. Кроме того, теперь его окружала слава и почет как автора недавно опубликованных Principia Mathematica.
17 января, спустя два дня после избрания, он обедал у Вильгельма Оранского в Лондоне. В высшем лондонском свете он оказался весьма неожиданно, но новый важный пост, похоже, ему понравился. Он пробыл в Лондоне еще двенадцать месяцев – с краткой паузой, когда в собрании был объявлен перерыв. Само же это собрание стало парламентом, после того как в середине февраля корону официально передали Вильгельму и Марии. Так Исаак Ньютон стал членом парламента. Впрочем, он редко участвовал в прениях, и, говорят, вообще выступил лишь однажды – попросил швейцара закрыть дверь, опасаясь сквозняка. Вероятно, у него имелись на то свои причины: в марте он страдал каким-то неизвестным недугом, а через два месяца подхватил «простуду и мерзостный плеврит». Судя по всему, лондонская атмосфера была не очень-то здоровой.
Ньютон (по крайней мере, какое-то время) снимал квартиру в Вестминстере, на Броуд-стрит, неподалеку от здания палаты общин. По всей видимости, он впитал в себя дух этого большого, оживленного города и постоянно расширял круг знакомств. Среди его новых товарищей оказался философ Джон Локк, а также различные видные представители вигов. Сам Локк с удовольствием вносил свойственный науке порядок в дискуссии о социальной философии; в Ньютоне он встретил такого же энтузиаста-эмпирика и даже описывал своего нового друга как «несравненного м-ра Ньютона».
Ньютон посещал собрания Королевского научного общества, невзирая на присутствие Гука. Летом того же года он познакомился там с Христианом Гюйгенсом, голландским натурфилософом, который благодаря своим работам в области изучения света и гравитации стал единственным европейцем, чьи достижения были сравнимы с Ньютоновыми. Там же, в Королевском обществе, Ньютон впервые встретился с Сэмюэлом Пипсом.[38] Кроме того, он укрепил дружеские отношения с Чарльзом Монтегю, некогда входившим в состав совета Тринити, но теперь карабкавшимся вверх по социальной лестнице – он делал политическую карьеру. Ему суждено будет сыграть важнейшую роль в жизни Ньютона.
Ньютон заново обрел уверенность в себе: это подтверждается и тем фактом, что как раз тогда его изобразил сэр Годфри Неллер, самый выдающийся портретист той эпохи. Может показаться неожиданным, что Ньютон так охотно согласился позировать; притом картина Неллера – лишь первая в череде портретов великого ученого. Похоже, тщеславие помогло ему победить сомнения относительно этого вопроса. Он осознавал свои выдающиеся достижения и был рад, что благодаря им прославится на века.
Ньютон посещал собрания Королевского научного общества, невзирая на присутствие Гука. Летом того же года он познакомился там с Христианом Гюйгенсом, голландским натурфилософом, который благодаря своим работам в области изучения света и гравитации стал единственным европейцем, чьи достижения были сравнимы с Ньютоновыми. Там же, в Королевском обществе, Ньютон впервые встретился с Сэмюэлом Пипсом.[38] Кроме того, он укрепил дружеские отношения с Чарльзом Монтегю, некогда входившим в состав совета Тринити, но теперь карабкавшимся вверх по социальной лестнице – он делал политическую карьеру. Ему суждено будет сыграть важнейшую роль в жизни Ньютона.
Ньютон заново обрел уверенность в себе: это подтверждается и тем фактом, что как раз тогда его изобразил сэр Годфри Неллер, самый выдающийся портретист той эпохи. Может показаться неожиданным, что Ньютон так охотно согласился позировать; притом картина Неллера – лишь первая в череде портретов великого ученого. Похоже, тщеславие помогло ему победить сомнения относительно этого вопроса. Он осознавал свои выдающиеся достижения и был рад, что благодаря им прославится на века.
Перед нами человек, знающий себе цену. У него длинные серебристо-седые волосы, а взгляд – острый, всепроникающий. Глаза чуть навыкате – из-за близорукости и долгих научных наблюдений. Вероятно, его застали в момент раздумья; надутые губы и сильно выступающий нос создают дополнительное впечатление погруженности в размышления, не без тайного беспокойства. На нем льняная рубашка и академическая мантия, спадающая свободными складками. Он излучает решительность, почти властность. Это первый из трех его портретов, которые написал Неллер, и уже на втором из них Ньютон предстанет еще более надменным и деспотичным. Сохранились сведения примерно о семнадцати портретах Ньютона – по любым меркам огромное число даже для самого знаменитого естествоиспытателя. Но он сам хотел, чтобы их написали. Возможно, они помогали ему подтверждать самому себе, что он – это он, а возможно, они придавали ему зримый статус в мире бесплотных знаков и символов. Возможно также, что ему был присущ некоторый нарциссизм. Человек, который, насколько известно, за всю жизнь так и не познал душевной или чувственной привязанности к другому человеческому существу, мог влюбиться в самого себя.
Глава одиннадцатая Преклонение
Впрочем, некое чувство, что-то вроде привязанности, в его душе все же однажды возникло – к одному молодому человеку, с которым он познакомился во время первого своего года в Лондоне. Николас Фатио де Дьюлле, предприимчивый и пылкий юноша швейцарского происхождения, впервые встретился с Ньютоном на собрании Королевского научного общества, когда ему было двадцать пять лет. В столь раннем возрасте он уже страстно любил математику и астрономию. Ньютона совершенно очаровали его ум и сметливость. Юноша произвел на него настолько сильное впечатление, что осенью того же года Ньютон даже написал ему: «Я… был бы чрезвычайно рад поселиться вместе с вами. Я привезу с собой все свои книги и ваши письма». Кроме того, в письме к Фатио он порицал Роберта Бойля, которого обвинял в излишнем честолюбии. «По моему убеждению, – писал Ньютон, – он слишком откровенен и чересчур жаждет славы». Это редкий случай столь откровенной прямоты в ньютоновской переписке, и можно предположить, что он относился к швейцарскому математику с большим доверием и приязнью.
В свою очередь, Фатио, судя по всему, относился к новому другу как к герою и полубожеству, с которым ему выпала честь общаться. Кроме того, он решился предложить ему кое-какую практическую помощь и воспользовался своей дружбой с Джоном Локком, дабы подкрепить свою позицию. «Я и в самом деле виделся с м-ром Локком, – писал он Ньютону, – и… выразил искреннее желание, чтобы он замолвил за вас слово перед милордом Монмутом» по вопросу назначения на некий политический пост. Деятельный юноша завязал также дружбу с Гюйгенсом и написал Ньютону, предлагая прислать экземпляр недавно опубликованного труда физика – Traite de la Lumiere.[39] «Поскольку он написан по-французски, – заботливо добавлял он, – вы, возможно, предпочтете ознакомиться с ним вместе со мной».
У Фатио имелись собственные теории о физической природе гравитации, и он – впрочем, не предоставляя особых подтверждений, – уверял, что Ньютон с ним соглашался. Едва ли так было на самом деле; один математик позже вспоминал, как «м-р Ньютон и м-р Галлей потешались над объяснением гравитации, которое предлагал м-р Фатио». Молодой человек заявлял также: «Никто так хорошо и глубоко не понимает основную часть [ «Начал»], как я» – и всерьез подумывал добавить к книге кое-какой материал, изложенный более доступным слогом. Его тщеславие и браваду кто-нибудь мог даже счесть обаятельными. Сам Ньютон явно находил юношу достаточно милым для того, чтобы поддерживать с ним дружеские отношения, а после того, как Фатио надолго уехал из Англии, Ньютон осенью 1690 года написал Джону Локку, интересуясь, нет ли от него вестей. Фатио вернулся на следующий год и, похоже, встречался с Ньютоном и в Лондоне, и в Кембридже. Когда Ньютон показал ему некоторые из своих математических расчетов, Фатио, по его собственным словам, «тотчас похолодел и замер», ощутив гениальность их автора.
В том самом письме к Локку, где Ньютон спрашивал о Фатио, он поднимал также вопрос о своей политической карьере в Лондоне. Его интересовал пост смотрителя Монетного двора – организации, контролировавшей чеканку монет по всей стране. Но до поры до времени ему не удавалось добиться успеха. Позже Локк рекомендовал его на вакантный пост директора лондонского Чартерхауса, дома для престарелых и школы, где обитали восемьдесят бедняков и сорок учеников, обучавшихся на благотворительной основе. Однако Ньютон счел, что это место его недостойно: «Оно дает всего 200 фунтов per an,[40] не считая разъездных (а ездить я никуда не намерен) и оплаты жилья». Он искал более почтенное и лучше оплачиваемое занятие, при этом добавлял: «Вечное нахождение в лондонской атмосфере и официальность жизни – вещи, не приносящие мне особого удовольствия», – но эту оговорку не следует принимать всерьез. Однажды войдя в политические и общественные сферы, он, по-видимому, жаждал туда вернуться. Возможно, ему и не нравился лондонский воздух, но зато явно пришлась по душе атмосфера власти и выгоды. Очевидно, ему было тесно в кембриджских покоях, ему казалось, что им пренебрегают. Странно: он не осознавал, что благодаря своей теории всемирного тяготения совершил уже достаточно, что его знания сделали его самым выдающимся ученым (или натурфилософом) в мире. Нет, ему хотелось большего.
Кроме того, тогда он уже, возможно, чувствовал, что для него период оригинальных мыслей и скрупулезных расчетов подходит к концу. Ему было под пятьдесят, расцвет его математического гения был позади, а впереди маячило мрачное и одинокое существование в кембриджском колледже. Ньютон по-прежнему активно занимался алхимическими опытами и толкованием Писания, однако вполне очевидно, что ему хотелось вырваться на простор, пока еще оставалась такая возможность. Он желал добиться успеха в какой-то иной сфере деятельности. И в конце концов Ньютон доказал, что он это может.
Весной 1692 года Ричард Бентли, молодой богослов, прочел в церкви Святого Мартина в Полях[41] цикл проповедей, который назвал «Опровержение атеизма». В ходе этих выступлений он использовал недавние открытия Ньютона, изложенные в Principia Mathematica, как подтверждение Божественного провидения, действующего во Вселенной. Прежде чем передать свою работу в печать, он написал Ньютону, чтобы уточнить некоторые вопросы. В ответ Ньютон прислал твердое заверение: «Когда я писал свой трактат о системе мироздания, я размышлял о подобных же принципах, которые могли бы применяться для укрепления веры в Божество, а посему мне весьма отрадно обнаружить, что мои труды оказались полезны для этой цели».
Следует ли поэтому считать «Начала» не только научным, но и религиозным трактатом? Возможно, это уже слишком, если учесть его устрашающе строгое математическое содержание, однако нет никаких сомнений, что натурфилософия Ньютона изначально имела религиозную направленность. В письмах к Бентли он заявлял, что в миг творения Господь наделил каждую созданную Им частицу материи «врожденным тяготением к прочим». Отсюда следует, что вся материя во Вселенной рано или поздно схлопнется, однако Создатель сделал Вселенную бесконечной, а потому некоторые куски материи «обратятся в одни массивные тела, а иные обратятся в другие, что породит бесконечное число больших масс, разбросанных на великом расстоянии друг от друга по всему бесконечному пространству». Вполне в рамках современных представлений о Вселенной.