Я улыбнулся мистеру профессору — сладко и безмятежно. А он посмотрел на меня кисло, затем глянул на часы — золотые, шикарные. Знаю, я временами хуже Ленни Брюса[20] — могу чье угодно терпение истощить.
— Простите, мистер Мэннинг, — сказал профессор почти с прежней обаятельной непринужденностью, растянув губы в улыбке. — Через пару минут у меня следующий семинар. У верен, мы еще сможем плодотворно пообщаться.
Поразительно, сколько условностей окружает даже простейшие отношения. Профессор поднялся с места, и мне только и осталось собезьянничать: встать да пойти следом.
Он заметил на прощанье:
— Если вам кажется, что за исчезновениями красивых девушек всегда скрываются обезумевшие любовники, посмотрите внимательней по сторонам. Раддик — непростой город.
И что, по-вашему, следует из такого разговора? Вот же, мать его!
Парень свихнутый. На полную катушку. И прекрасно это понимает. Я психов навидался, даже рассказы слышал про то, как оно чувствуется при воспарении души и произрастании крыльев из рук. Почти без исключения психи убеждены в своем здравомыслии и считают себя уравновешенней президентской жены. Но Баарс-то понимает: псих он. Хуже того, еще этим и наслаждается, будто безумия и добивался ради духовного прогресса или еще какой херни в том же роде.
И чем больше я про него думал, тем больше ужасался. Силы небесные, да он не просто псих, он — счастливый псих! Меня тошнит от счастливцев, а в особенности от тех, кто счастлив как раз в то время, когда бесследно пропадают их любовницы.
Профессор проводил меня до машины, развлекая по пути рассказами о недавних переделках и ремонте, про дубовые поручни и прочую дребедень в том же духе. Буквально всё сделали замечательные местные мастера, надо же. Я заметил ехидно: должно быть, барахолка в Раддике процветает.
Хотя профессор ничего не ответил, в его улыбке явственно прочиталось: «А не шел бы ты куда подальше?»
Усевшись в «фольк», я откинул сиденье и скрутил тоненькую самокрутку. Все помнил в точности, как обычно. Но если прокручивать разговор не сразу же после него, клубок воспоминаний не разматывается с обычной скоростью, не открываются нужные детали, заваленные кучей впечатлений.
Я пялился в ветровое стекло, но видел несчастную Агату, обложенную одеялами.
— Мистер Мэннинг, вам не дурно?
— Нет, — соврал я.
А ведь Агата — отнюдь не только иллюстрация к проповеди. Баарс хотел подтолкнуть к пониманию их веры. Показать, как чужак может принять их спокойную доброжелательность за сочувствие, за желание искупить вину. Баарс знал: в связи с Дженнифер придется сознаться, а это автоматически сделает его главным подозреваемым, в особенности учитывая странное безразличие к судьбе девушки. Агата — способ вставить заглушку, прежде чем сигнал тревоги сработает.
Заодно и неплохой образчик вербовочных методов Баарса. Предъяви внезапно нечто шокирующее эмоционально уязвимым людям, заставь лгать и изворачиваться, скрывая свое потрясение, пряча смущение, — как вынудил меня. А затем уцепись за мелкую ложь, потяни, заставь слушать, раскрыть себя. Этот тип не просто верил в невообразимую древность мира — он убедил в ней умных людей. Да уж, повод поразмыслить…
Злой гений в действии.
Я откинулся на спинку сиденья, попыхивая самокруткой, вдыхая с наслаждением дым — вязкий, горячий, оставляющий маслянистый привкус на языке. Закрыл глаза, выпуская на волю подсознание. Вы не представляете, насколько мало наш рассудок выбирает из увиденного, насколько мало замечает. Но моя-то память держит все.
Перед глазами всплыли сверкающие фарфоровые чашки, парок над чаем.
— А после школы перечитывали «Винни Пуха»?
— Конечно нет.
— А почему?
— Глупая книжка. Понравиться может только дебилам и маленьким детям.
— Именно! — воскликнул Баарс.
Вот он, ключ к его тактике: подталкивать к ответам, которые понимает лишь он сам. Любопытно, это для всех сектантских гуру типично или только для Баарса?
— Не понимаю вас…
Он улыбнулся — именно этого признания он и добивался.
— Иногда для понимания требуется невежество.
— Я все равно не понимаю.
— Наши жизни в определенном смысле — рассказ наподобие «Винни Пуха» или «Красной Шапочки». Их можно понять и принять лишь с такой точки зрения, откуда многое не видно и неизвестно.
— И что вы этим хотите сказать?
— Что все видимое вами — нереально.
Ну, бля. Вот тогда меня пробило на страх — будто дно из-под ног ушло. Я перехватил самокрутку большим и указательным пальцами, всосал дым. И в то же самое время я сидел в кресле перед профессором Баарсом и глядел на него будто на диковинного зверя.
— А вы знаете точку, с какой виден ваш правдивый мир?
Как подозрительно он кивнул, настороженно, что ли. До сих пор он меня воспринимал просто как неглупого, забавного партнера для пикировки — любимого профессорского занятия. До сих пор он не видел во мне угрозы.
— Именно! Истинную систему отсчета, в которой мир предстает настоящим. Мы называем настоящий мир «скрытым».
Угу — и тон другой, и прищурился.
— Значит, по вашим словам, вы — просто обыкновенный верующий, по-своему увидевший Бога?
— Да! Именно!
Баарс расхохотался. Очень натурально. Но все-таки фальшиво, фальшиво насквозь.
— Но вы же не зовете себя ни христианами, ни буддистами. Так в чем же отличие?
— В том, что истинная система отсчета есть! Она существует — я был в ней, я смотрел, я увидел! Я пересек Лакуну, я увидел этот мир, я ступал по нему. Я знаю!
Напугал я его. А может, попросту достал приставучестью и хамством — я это умею. Здесь, в Усадьбе, он бог и царь — и тут заявляюсь я: острю, нарываюсь, расспрашиваю.
А хуже всего — напоминаю. Ведь его царство совсем маленькое. А он сам — такой же унылый, беспомощный тип, как и большинство из нас.
Я выпрямился, моргая, купаясь в кайфе, а перед глазами встала комната Агаты, аппарат жужжит, и зал перед комнатой, и мы с Баарсом идем по нему.
— Представьте себе общество, живущее лишь для себя, не имеющее ни признаваемого всеми смысла, ни назначения, где ничего не считается важным и все признается равно допустимым. Представьте общество, оценивающее все крайности и обыденности человеческой жизни, от убийств и насилий до ежедневного сна и испражнения, так же, как гурман оценивает блюда в ресторанном меню, — как предметы потребления, и не более того…
Из всех профессорских откровений зацепило по-настоящему лишь это, но совсем не из-за связи с делом. Я снова и снова прокручивал ленту памяти, млея, будто мальчишка над картинкой с голой женщиной.
Жаль, многого не спросил. Как же они «пересекают Лакуну»? Чем они вызывают галлюцинации? Не иначе, наркотиками. Об заклад бьюсь, Баарс устроил нечто в духе Тимоти Лири.[21]
Случайное облачко закрыло солнце, и я вдруг заметил: напротив моей машины — окно, а в комнате за ним сидит Стиви за большим пустым столом. Откинулся на спинку кресла в удобной позе и глазеет на меня с совиной флегматичной настырностью.
A-а, злобный приспешник злого гения.
Уставившись на него в ответ, я дососал самокрутку и выщелкнул окурок в окно. Завел «гольф» и, ухмыльнувшись, показал придурку средний палец.
Вот же мудак.
Дорожка шестая ЖАРЕНАЯ КАРТОШКА — ПО КУСОЧКУ ЗАРАЗ
Она шагнула в ресторан, и в голове моей включились «Максим» с «Плейбоем».
Ее звали Молли Модано, и в город этот она не помещалась. Все в ней прямо кричало: девушка из Калифорнии — и это в наш-то век, когда приметы, признаки и географические свойства размазаны и стерты. Да я на «фольксваген» мой поспорил бы — точно из Калифорнии.
Тогда только начало смеркаться, и я рискнул перебраться пешком через четырехполосное шоссе в ресторан напротив мотеля. Нелегко соблюсти мужское достоинство, перебегая улицу, — не легче, чем выглядеть крутым, стоя перед контролем в аэропорту. Забегаловка называлась «Случайная встреча» — здоровенными неоновыми буквами по фасаду. Но привлек меня лозунг на стенде с меню — выписанное флуоресцентной краской: «Ешь или съедят!»
Я зашел, уселся, притворился, будто изучаю меню, помешивая кофе и звякая притом ложечкой, и тут явилась она — чудо с гордо торчащими сиськами.
Вы уже, наверное, поняли: я бабник. Всегда падок на мягкое. Сплошной Голливуд — охотник за свежатинкой.
Я времени не теряю. Она еще присесть не успела — я уже встал. Я давно открыл: главное, успеть раньше официантки. А может, это у меня примета такая, из фольклора ходоков?
— Вы разрешите?
Она вздрогнула, посмотрела и произнесла:
— Ф-фу.
— Ф-фу? Но я даже плащ еще не расстегнул!
У всех красоток заготовлены отлупы для типов вроде меня. Одни посылают на три буквы, прямо и откровенно. Другие, которые злее и изощреннее или просто хорошо воспитанные, находят способы потоньше и поизящнее. Одна прелестная цыпочка даже протянула мне горсть мелочи, будто я попрошайничать к ней подошел!
— Вы разрешите?
Она вздрогнула, посмотрела и произнесла:
— Ф-фу.
— Ф-фу? Но я даже плащ еще не расстегнул!
У всех красоток заготовлены отлупы для типов вроде меня. Одни посылают на три буквы, прямо и откровенно. Другие, которые злее и изощреннее или просто хорошо воспитанные, находят способы потоньше и поизящнее. Одна прелестная цыпочка даже протянула мне горсть мелочи, будто я попрошайничать к ней подошел!
Молли же отчаянно старалась быть вежливой.
— Извините, но я вас не знаю.
— Не знаете, но сочли возможным с налету нагрубить?
— Увы, я люблю судить по первому впечатлению.
Ну я-то на свои первые впечатления не жаловался: выглядела девочка на все сто. Узкие бедра, плоский животик, высокая грудь под ненужным ей лифчиком. Мальчишечья мускулистая стройность и самый сок женственности, как у ярких, с рыжинкой, блондинок вроде Миа Фэрроу[22] или Гвинет Пэлтроу.[23] Если учесть, что я — помесь Брэда Питта[24] с Сатаной, лучшей пары не сыскать.
— А я-то думал, первые впечатления — мой единственный козырь.
Поверьте мне: выгляжу я действительно на ура, а солнечной улыбкой способен растопить даже ледяную злобу. Молли окинула меня взглядом — будто паспорт проверила — и рассмеялась эдаким игривым девичьим смешком. Дескать, мерзавец ведь, вижу, но симпатичный мерзавец.
— Бедный вы страдалец!
— Бедный — это да, но насчет страдальца не согласен. Сейчас я счастлив, — объявил я, усаживаясь напротив.
Чтоб вы знали: сексистом меня называли шестьдесят девять раз. И не случайно.
По сути, я и есть сексист, в том смысле, в каком играющего на виолончели зовут виолончелистом. Я ЛЮБЛЮ СЕКС! Мне дай волю — я бы любился, любился и любился. И когда я говорю «секс» — это не милые потягушки с женой на диване, это настоящий жесткий трах, какой — знают только любители колбаситься под дурью.
Такой, что, попробовавши раз, уже никогда не забудешь.
Одна из подружек как-то преподнесла всю мою суть на тарелочке с голубой каемочкой. Джойс Пеннингтон, системный аналитик. Ее все почему-то звали Джимми. Из шестидесяти девяти определений меня сексистом семь (целых одиннадцать процентов!) принадлежат ей. Кстати, меня девятнадцать раз определяли и «нарциссистом», причем Джимми — целых девять раз. Но это другая история.
Первых четыре «сексиста» я проигнорировал. Ну сексист и сексист. Когда часто слышишь оскорбление, оно больше не язвит. Но на пятый раз почему-то меня взорвало, и я спокойно, размеренно выдал все мои соображения о любви, сексе и прочем. Ёш твою мать, это же биология! Надо — и занимаешься. Разве проголодаться грешно? А срать? Неужто опорожнять кишечник — тоже срамное фашистское непотребство?
— А разве убийство — не биологическая потребность? — спросила она.
И рассмеялась — будто на дюйм член мне обкорнала. Знаете, этот дерьмовый женский смешок, какой часто слышишь в сериальчике «Секс в большом городе». Снисходительный, щадящий: ну, мужики ведь тоже божьи твари, пусть умом обиженные, но мы их любим. Так над собачкой посмеиваются. Ах ты, мой песик! А ну сидеть! Плохая собака, плохая!
— Бедный Стол, — сообщила, отсмеявшись. — Разве ты можешь относиться к женщинам как к равным, если видишь в них только дырку, в которую можно пристроить своего дружка?
Я смотрел, шевеля губами.
— Так как же ты к ним относишься?
Я сказал как. Якобы всю жизнь член — единственный мой предмет гордости. Сношаться — только к этому я по-настоящему способен. Пожизненный костыль, компенсация за то, что я такой неудачник, совсем никто меня не любит. Чмо, в общем. Охохонюшки. И еще полтонны белиберды — лишь бы давала.
Она и давала — пока не раскусила. Разоблачение произошло 4 июля 2002 года. Умная девчонка была эта Джимми. И патриотичная.
Знаете, я ходок не из последних. Ведя счет с четырнадцати лет, я имел по меньшей мере пятьсот пятьдесят восемь женщин. Может, и больше, если считать ночи, когда напивался до беспамятства. Впечатляет, правда? А ведь я не какая-нибудь рок-звезда. Вот и дилемма: как я могу не видеть в женщинах только дырку для члена, если женщины так хотят быть дыркой для члена?
Ну, вы серьезно гляньте. Я понимаю: такая неразборчивость при трахании — и грех, и проблема, и чуть ли не болезнь. И мешает она установлению взрослых, зрелых отношений с изрядной частью мирового населения, а именно с красотками. И чем старше я, тем разнузданнее и никчемней. Если уж выкладывать начистоту, сознаюсь: когда Бонжуры дали мне фото «мертвой Дженнифер», мысли мои были сугубо греховны. А когда я лазил по ее страничке в «Facebook», втайне надеялся отыскать фото с какой-нибудь вечеринки, где Дженнифер пьяненькая и полуголая.
Тут ничего не поделаешь. Горбатого могила исправит. К тому же, как говорил мой второй психоаналитик, у меня есть беды и посерьезнее. К примеру, я в самом деле верю, что меня никто не любит.
Я разговорился с Молли. У нее была странная птичья манера — смотреть боком. Внимательно, сосредоточенно, но ни в коем случае не в глаза собеседника. Будто в компьютерной игре: кликнуть выше, ниже, но только не на мишень.
Забавная привычка — от таких не избавишься, сколько над собой ни мучайся. Вроде обыкновения не показывать зубы при смехе.
Очень возбуждающая привычка.
Молли была журналисткой «Питтсбург пост газетт» и называла ее «Пи-Джи». Нет, не совсем настоящий журналист, скорее фрилансер, но с надеждами прорваться в большую журналистику, написав звездный репортаж — вы представьте себе! — об исчезновении Дженнифер Бонжур.
Упс! В самую точку. Наш мир — невероятная куча случайного дерьма. Потому счастливые случайности неизбежны. Иногда земля становится до невозможности тесной — и отлично!
— Шанс всей жизни, — заключил я.
Она скривилась.
— Знаю: это звучит ужасно. Но ведь если подумать… я же помогаю ее найти, правда? — Сама себя убеждает, но получается не слишком.
— Мертвые не потеют, — сообщил я, ухмыляясь. — И вам не стоит.
Когда женщину встречаешь впервые, она — загадка, таинственное чудо природы. Конечно, у нее и жизнь своя, и куча народу в этой жизни: друзья, семья, любовники. Но, честно говоря, мне на них наплевать. Звучит не ахти, согласен — будто у меня лишь трах на уме. Думаю, оно так и есть. И даже хуже.
Припомните: я ничего не забываю, поэтому со мной невозможно надолго поладить. Чем дольше я с человеком, тем меньше вижу в нем человека и больше — бессмысленных, механических повторений.
Вот почему любовь для меня — ядовитое зелье. Разбитое сердце саднит и ноет, не дает покоя, а я не забываю боли. Чтобы жить нормально, нужно либо целомудрие блюсти, как гребаный святоша, либо трахаться, как оголтелый кобель. Что бы вы выбрали?
— А зачем же вы явились в процветающий мегаполис по имени Раддик? — осведомилась Молли.
Я улыбнулся лучшей моей улыбкой: чуть устало, но очень, очень красноречиво — хоть сейчас на рекламный плакат бурбона. Улыбка, так и вопящая в глаза: детка, сегодня мы покувыркаемся! Зубы — лучшая визитная карточка здоровья. У меня они сияют жемчужно.
— Шанс всей жизни, — поведал я.
Моя голливудская наружность — крючок, ну а «мертвая Дженнифер» сработала наживкой. Как только описал несчастных Бонжуров, понял: я — первая журналистская удача бедняжки Молли. Ее изначальное «ах, еще один приставала» рассеялось без следа и сменилось живым интересом. Но после пяти минут интенсивных расспросов я засомневался: и кому ж повезло больше, мне или ей? И насчет «покувыркаемся» возникли сомнения. Для красотки Молли Модано я поначалу был очередным домогающимся засранцем, затем благополучно перешел в возможные спутники ночных удовольствий, но вдруг сделался источником информации, а его нужно холить и лелеять. Я проклял себя за глупость. Почему не соврал, башка твоя стоеросовая? Наверняка в дурацком учебнике по журналистике, запиханном в клозет, у красотки Молли написано: «Никогда, ни в коем случае не трахайся со своими источниками информации!»
Кодекс профессиональной чести, бля.
Глаза мои остекленели, и я выдохнул в отчаянии: «Ну, чтоб мне провалиться!»
— В котором часу вы завтракаете? — мило спросила она.
Когда стучат в дверь мотеля, всегда тревожно. Огромное преимущество мотеля по сравнению с отелем — двери выводят наружу, как в своем доме. Но оттого комнаты мотеля и открыты всем опасностям внешнего мира — как свой дом. В отеле все под контролем, ты защищен и спрятан. В дорогих и комфортабельных с тобой нянчатся, будто с яйцом Фаберже. Внешний мир становится беззвучным мельтешением за тонированным стеклом — как в зоопарке.
Первая мысль — вытащить ствол из саквояжа. Вторая: тьфу ты, понятно же, кто это.
— Привет, Молли! — объявил я, открывая.