Но Баарс-то обычной болтовней не удовольствовался. Придумать новый мир и поверить в него, чтобы заполнить пустоту жизни, — дело немалое. Театр с большой буквы.
Снова ничего не объясняя, Баарс открыл дубовую дверь справа, и мы из ярко освещенного солнцем зала шагнули в низкую, мрачную комнату, пропахшую лекарствами и плохо вымытым судном. Я ухмыльнулся, осматриваясь. Все равно ведь помню в точности все сказанное. Потому можно и не прислушиваться, посмеиваясь про себя, когда другие распинаются. Мерзковатая привычка.
Но увиденное стерло ухмылку с лица. Посреди комнаты — больничная кровать, окруженная приборами и стойками для капельниц, освещенная лишь настольной лампой. На кровати лежала обложенная одеялами изможденная женщина, окутанная паутиной трубок, — казалось, выдерни кровать, и женщина повиснет на прозрачной паутине. Она выглядела не просто старой — немыслимо дряхлой, источенной страшной хворью. Рот полуоткрыт, нижняя челюсть будто усыхает, проваливается в глотку, глаза — черные дыры в глубоких впадинах глазниц.
А потом в мои ноздри ударила вонь — чудовищная, плотная, тошная.
— Ее зовут Агата, — сообщил Баарс. — Пять недель назад у нее случился инсульт. Она — одна из нас, и потому мы решили позволить ей умереть здесь, среди нас.
Я попытался задержать дыхание и сглотнул рефлекторно. Да, бля. Будто смерть ее попробовал на вкус.
— Привет… Агата, — выдавил из себя.
Что ж у этого придурка на уме?
— Мистер Мэннинг, вам не дурно?
— Нет, — соврал я, понимая, нет, чуя нутром — именно такого ответа, такого вранья и ждет от меня Баарс.
Гребаный любитель наглядности в проповедях.
— Странно и неловко, не правда ли? Один шаг в сторону — и все заботы, тревоги, все прежние мысли где-то далеко, мелкие и жалкие перед настоящим горем и смертью.
Я злобно глянул на Баарса.
— Но ваши-то заботы и мысли, как я вижу, горе и смерть не затронули!
— Да, — просто ответил он.
Глянул на носки своих начищенных туфель, затем на Агату, умирающую в круге тусклого света.
— Именно в этом и дело, — сказал Баарс.
Меня передернуло от омерзения и злости. В отличие от вас я помню, как и когда мной пытались манипулировать, помню до самой последней мелочи.
Я ничего не сказал. Просто уставился на Баарса.
— Уверен, Бонжуры сообщили вам: мы кажемся ничуть не озабоченными ее пропажей.
— Напротив, — возразил я. — Вы им показались открытыми и доброжелательными. Конечно, они вас ненавидят. Считают вашу «Систему отсчета»… ну, вроде чудовищного мошенничества, обмана…
Я говорил, а мой голос ложился на мерные, хриплые вздохи Агаты, чьи легкие заставляла расправляться машина. Я смолк — к горлу подкатила тошнота.
— Мистер Мэннинг, вам нужно понять нас, обязательно. Если не поймете — потратите зря время и силы, исследуя нас, копаясь в наших делах. А ваши силы и время нужны Дженнифер. Для нее это вопрос жизни и смерти.
Ишь, понес про мой долг и образ мысли. Правило номер один любого частного сыщика: врут все. Без исключения. Вспомните-ка: когда рассказываешь о себе, всякий раз тянет хоть чуть-чуть да приукрасить. То конец на сантиметр длиннее, то тачка на год моложе. А уж когда настоящие тайны за душой — тяга приврать неодолима.
Я ухмыльнулся через силу. Пожал плечами.
— Думаете, мне хочется вас закопать? Свалить все шишки на тех, кого удобнее представить виноватыми?
— Мистер Мэннинг, а почему бы нет? Людям свойственно поступать сообразно своей природе.
— Кому бы вы говорили.
Снова снисходительная усмешка.
— Именно потому я и хотел представить вас Агате, чтобы помочь вам осознать, как нечто очевидно трагичное в вашей системе отсчета может быть поводом для радости в нашей.
Вот тогда меня проняло… знаете, ощущение ледяной дыры в желудке, будто нашел трубку, набитую крэком, в рюкзаке у племянника.
— Повод для радости?
— Звучит, конечно, дико. Но, как мне кажется, уж вы-то меня прекрасно поняли.
— Я вас понял? В каком смысле?
— Вы-то сами нередко испытываете вовсе не те эмоции, каких от вас ожидают окружающие.
Упс! Умеет же яйцеголовый ухватить за самое то! Если он уж меня, прожженного циника, сумел с налету раскусить и до костей пробрать, вряд ли его паства такие уж круглые идиоты. Впрочем, Альберт об этом мне и твердил.
Мы покинули комнату, пошли по залу.
— Представьте себе общество, живущее лишь для себя, не имеющее ни признаваемого всеми смысла, ни назначения, где ничто не считается важным и все признается равно допустимым. Представьте общество, оценивающее все крайности и обыденности человеческой жизни, от убийств и насилий до ежедневного сна и испражнения, так же, как гурман оценивает блюда в ресторанном меню, — как предметы потребления, и не более того…
Баарс распахнул стеклянную дверь, выводящую на небольшую террасу с единственным столиком — крошечное укрытие, тенистый уголок. Лишь с краю сквозь балюстраду пробивалось вечернее солнце. Я уселся в предложенное кресло — плетеная лоза на тяжелой железной раме. Пахло мятой, остывающей к вечеру землей. Столик загромождало блистающее фарфоровое войско — мистер профессор намеревался опоить меня чаем. Это бледное варево я зову «кастрированным кофе».
— В школьном детстве вам приходилось читать сказку о Красной Шапочке? — осведомился Баарс, разливая чай по изящным чашечкам.
— He-а. Я любитель Винни Пуха.
Снова улыбнулся загадочно и снисходительно.
— А после школы перечитывали «Винни Пуха»?
— Конечно нет.
— А почему?
Когда ж ты наиграешься, яйцеголовый?
— Глупая книжка. Понравиться может только дебилам и маленьким детям.
— Именно! — воскликнул Баарс.
Ненавижу, когда меня ловят на слове, подначивают и заманивают. Тогда я становлюсь раздражительным и даже ядовитым. Но я уже говорил вам: мир этих людей перпендикулярен нашему, и профессор Баарс — единственная дверь туда.
— Не понимаю вас…
— Иногда для понимания требуется невежество.
— Все равно не понимаю.
— Наши жизни в определенном смысле — рассказ наподобие «Винни Пуха» или «Красной Шапочки». Их можно понять и принять лишь с такой точки зрения, откуда многое не видно и неизвестно.
— И что вы этим хотите сказать?
— Что все видимое вами — нереально.
— Это как в «Матрице»,[16] да?
Наверное, в моем голосе явственно послышалось: «Вот и приплыли». — Баарс разразился хохотом. Отсмеявшись, пояснил:
— Не совсем, не совсем. Наш мир — не компьютерная подделка, а скорее театр, где вокруг — сплошь декорации, а актеры так захотели вжиться в роль, что забыли о себе настоящих. У всех нас своя роль, мистер Мэннинг. Даже у вас.
Я выдавил улыбку, стараясь задушить рвущееся наружу веселье и изобразить восхищение.
— А, нечто вроде методы Станиславского, возведенной в абсолют.
— Поверьте мне, мистер Мэннинг, я знаю, насколько безумными кажутся мои слова.
Отлично! Как раз подходящий момент чаю отхлебнуть, пока мистер профессор не принялся за объяснения.
— Поверьте мне, мистер Баарс: есть разница между вашим представлением о ваших словах и тем, как их воспринимают другие.
— Есть, конечно. Но вдумайтесь: так ли уж различаются мои представления с обычными для верующих? Я говорю всего лишь: где-то за пределами нашего зрения существует мир более правдивый, настоящий, мир истины. Разве и христиане, и буддисты, и мусульмане, и индуисты говорят не то же самое? Если мои слова кажутся безумными, то лишь потому, что за ними не стоит многовековой традиции, их не принимают как истину по умолчанию, в силу давней привычки.
Гребаные профессора философии. Зачем им позволяют копаться в мозгах недорослей?
— А вы знаете точку, с какой виден ваш правдивый мир?
— Именно! Истинную систему отсчета, в которой мир предстает настоящим. Мы называем этот мир «скрытым».
— Значит, по вашим словам, вы — просто обыкновенный верующий, по-своему увидевший Бога?
Но еще не окончив фразы, я понял: глупости говорю. Рай здесь вовсе ни при чем. Этот парень верит: в наших головах все перевернуто, все навыворот. Мы словно на прогулке в мире диснеевских мультиков, вот только память о реальности стерта и диснеевская мультяшная подделка нам кажется настоящей. Традиционными верами здесь и не пахнет.
— Да! Именно!
Баарс захихикал. Я его смех уже всей душой возненавидел. Слышишь и чувствуешь себя будто в школе для дебилов, пытающихся затвердить, что бумажкой нужно вытирать попу, а зубную щетку совать в рот.
— Но вы же не зовете себя ни христианами, ни буддистами. Так в чем же отличие?
Ага, посерьезнел.
— В том, что истинная система отсчета есть! Она существует — я был в ней, я смотрел, я увидел! Я пересек Лакуну, я увидел этот мир, я ступал по нему. Я знаю!
«Я смотрел, я увидел, я ступал…» Он что, риторике учился по песенкам Джонни Кэша?[17]
— Но вы так и не ответили на мой вопрос: в чем суть отличия? Любой мистик вам скажет: я был, я видел, я ступал.
Долгий, испепеляющий взгляд. Хоть ты год неси пургу про толерантность, открытость и готовность принять любое мнение, терпеливей не станешь. Возражения и настырность всегда трудно переносить.
— Да ни в чем. — Он пожал плечами. — Как вы и думаете, я вполне могу оказаться безумцем. Я допускаю такую возможность. Я даже посещал психиатра проверки ради.
Постучал пальцем по виску, улыбаясь.
— Там все в порядке, уверяю вас. Никаких туморов и дефектов. И если нужно выбрать между вашим суждением и моим опытом, я выбираю опыт. Вы сами разве предпочтете чужое суждение?
— Вы шутите? Я по жизни плетусь дурак дураком, и опыт мой — коллекция глупостей. С какой стати мне его предпочитать?
Баарс улыбнулся значительно: дескать, врешь, голубчик, и я-то понимаю отчего. Одного мы с тобой поля ягода.
— Типично для закоренелого скептика, не правда ли?
Я затряс головой, изображая возмущение.
— Как же можно путать скептика с циником? Скептик не верит ни в себя, ни в других. А цинику просто на всех наплевать.
— Зыбкое различие, вам не кажется?
— Да наплевать, — отрезал я и пожал плечами.
Ксенофонт Баарс зашелся хохотом, минуту целую выблевывал «ха-ха-ха» и «хо-хо-хо». Очки даже снял, слезы вытереть. Псих или не псих, а мы точно одного поля ягода. Люблю, когда мои шутки понимают.
— Мистер Мэннинг, я же представляю, насколько абсурдной кажется сказка о мире, который на пять миллиардов лет старше, и о нечеловеческой расе, прикинувшейся ради забавы людьми. Абсурд, безумие — а как иначе? Но если вы подумаете, не поспешите судить, а подумаете, то поймете: ничего удивительного в наших взглядах нет. Люди — всего лишь заблудшее стадо, дети своего же невежества.
Тут я не выдержал.
— Отличное имя для рок-группы!
— Простите?
— Заблудшие дети невежества!
Я даже представил воочию обложку альбома: сверху — «ЗДН» огромными золотыми буквами, под ними — три ангела, раскуривающих самокрутку. А у сандалий того, который посередине, — толстенький мешочек с травой.
Вспомнив о связи между памятью и сном, мой третий по счету мозгокоп отправил меня к Филиппу Райлу, исследователю снов. Тот захотел выяснить, чем мои кошмары отличаются от снов обычного человека. Оказалось, ничем. Но из всех яйцеголовых, совавших идейки в мою голову, Филипп оказался самым интересным.
Оказывается, сны и есть доказательство иллюзорности окружающей нас действительности. У нас в головах — «процессор миров». Когда бодрствуем и в здравом уме, чувства состыковывают процессор с реальностью. Когда спим, стыковки нет и разум наш плывет сквозь времена, чудеса и возможности. И снится чушь, какую и жене поутру рассказать неловко.
Райл без конца талдычил про равноценность снов и ощущений бодрствования. Дескать, сны и видимое наяву — две стороны одной медали. Он был фанатик «сознательного сна» — когда просыпаешься во сне, понимаешь, что спишь, и управляешь сном. Его студент рассказал мне, что Райл чуть ли не каждую ночь видит сон про «плейбоевскую» вечеринку — хочет и видит. Может, и шутил. Но сдается мне, сказал правду: я никогда таких сонь не встречал, как этот старый козел Райл.
Фанатик он был и «сознательной яви». Якобы можно и наяву проделывать как во сне: прийти, проснувшись, в мир и управлять им. Вроде как медитации и просветления именно это в виду и имеют. Явь, конечно, не совсем сон: нельзя управлять тем, что случается, но можно влиять на «как случается» и, главное, — «с кем случается».
Говорил, что может свое «я» растворить, растереть, превратиться просто в «аморфный кусок бытия». Иногда выдавал вовсе сумасшедшее, вроде: «Извини, Стол, я сейчас не здесь».
Интересно, каково было его подопытным сонным кроликам сношаться с «аморфным куском бытия»? Сдается мне, или бодрствующий профессор Райл, или «аморфный кусок», разница невелика — все тот же старый вонючий козел.
Если применить Райла к Баарсу, выходит: процессоры в наших головах взломаны, завирусованы, и нам кажется — живем в двадцать первом веке, хотя на дворе невообразимое будущее. Да по сути Баарс проповедовал такую же «просвещенную явь», как старина Райл. Как в песне поется, «шоу должно продолжаться», 1999 год на дворе или пять миллиардов какой-то.
Но мне на бред со сновидениями и временами трижды плевать. Я знаю мое «здесь и сейчас». Сон оно или нет, но именно в нем случается всякое дерьмо, в нем пропадают красивые девушки вроде Дженнифер Бонжур. В нем их и находят.
К тому же, мне кажется, в «скрытом мире» мой чек к оплате не примут.
Я допил чай.
— Я вот спросить хотел: а вы, часом, не думаете ли, что вдруг Дженнифер… ну… перешла туда, в «скрытый мир»?
— Это возможно, но зависит, хм, от ряда вещей, — ответил Баарс, глянув тревожно.
— Вещей? Каких же? — спросил я, понимая: мистер профессор говорит явно не про мой любимый сорт подгузников.
— Прежде всего от того, жива она или нет.
Спасибо за объяснение — я теперь уверился окончательно: «системщики» — полные и законченные психи, еще полнее, чем показалось сперва. Хотя кто не псих? Как поведал мне милый Артур, все набиты дерьмом под завязку. За единственным исключением в виде меня, конечно.
Посчитав, что с безумными догматами соскочившей с катушек «Системы» все разъяснено и исчерпано, я принялся за события той ночи, когда исчезла Дженнифер. Баарс объявил: он-де заподозрил неладное, как только Стиви рассказал про звонок Энсона.
— Я никогда их вылазок не одобрял. Понятно, потанцевать хочется. Я не против. Она молода, очень молода. Но почему ей вздумалось ходить пешком? Не пойму. Я постоянно твердил им: небезопасно это.
Теперь убежденность, властность исчезли из его голоса. Заторопился профессор — проскочим неприятное побыстрее. Хоть и абсолютный хозяин здесь, он не может пожать плечами и на все наплевать, как я. Вся ответственность на нем. Власть порождает права и обязанности, а обязанность власти — к неудовольствию многих и многих тиранов — быть ответственной.
Небезопасно… Не забавно ли? Ведь все вокруг: мертвые заводы, похищения, насилия — лишь иллюзии. Как может всемогущий Ксенофонт Баарс бояться иллюзий?
Может, потому Дженнифер и не послушалась. Пусть и отдавшись во власть Баарсу, она злилась и упрямилась. Заставить его поволноваться — чем не способ сравнять счет?
А может, Баарсу надоело терпеть ее упрямство?
Когда я спросил, имела ли она связь с кем-либо из обитателей Усадьбы, он ответил без колебаний: «Да. Дженнифер была моей любовницей».
Слишком скорый ответ, чересчур краткий. И вполне ожидаемый. Возможно, тревожили профессора вовсе не пешие прогулки, а сами танцы? Глава секты — одно дело. Но ревнивый глава секты… В моей профессии быстро узнаешь: амбиции и жажда власти — первейший и сильнейший мотив ко всяческой гнуси.
— А, очередная влюбленность студентки в профессора!
— Нет!
Ого, впервые удалось его пронять — не удивительно ли, ведь я уже столько раз откровенно хамил.
— Я уверен: по крайней мере, этот слой моей личности влюблен в нее… Да, влюблен.
«Этот слой моей личности»?
Ну, бля!
Да этот парень безумней гребаного шляпника из «Алисы в Стране чудес»!
Как это, влюбиться и одновременно смотреть на себя издали, будто на цацку из магазина сувениров вроде монреальского шарика со снежинками?
Надо признать, завело меня преизрядно, и не потому, что почуял разгадку. Опыт подсказывал: на эту удочку стоило бы клюнуть, пусть приманка и кажется слишком заманчивой. Но меня заворожило безумие. Не сталкивался я ни с чем подобным. И хотя Баарсовы откровения выбили из колеи и разозлили, я продолжал мило улыбаться. Да уж, такое дерьмо запросто из пальца не высосешь!
— Мистер Баарс, скажите мне: возможно, кто-либо из ваших учеников… э-э… терял терпение?
— Простите?
— Ну торопился — как джайны[18] в Индии или катары[19] в средневековой Франции. Когда смерть — благо, а мир представляется погрязшим в грехах или вроде того, в общем, извращенным и порочным, появляется желание с ним покончить. К примеру, для вас, «системщиков», смерть разве не что-то вроде откровения, высшей формы просветления?
— По-вашему, она совершила самоубийство? — Баарс глянул сурово.
Я покачал головой.
— Нет. Но попробуйте взглянуть с моей стороны. Обстоятельства могут усугубить любую склонность, а люди набиты дерьмом под завязку, мистер Баарс. Суть в том, что от прочих обитателей планеты, мистер Баарс, вас почти ничего не отличает. Вы набиты тем же дерьмом, если не еще худшим. А к этому прибавьте тот милый факт, что для вас смерть — вовсе не такое пугало, как для прочих. К примеру, для меня.