— Знал бы ты, как я любил тебя, сын мой, и насколько эти две оплеухи я дал тебе из любви.
Дальнейшее подтвердило нашу правоту — мою, потому что я в конце концов уехал, и отцовскую, потому что в уплату за перевоз они продержали меня на работе лишних шесть недель.
Наконец мне сказали, что два перевозчика в следующее воскресенье отправятся к Северному морю.
В то утро я явился на зады фабрики по производству печенья, в южном пригороде Неаполя. Трое рабочих, которых я знал, ибо вместе мы срезали не один километр кабеля, — один турок, один афганец и один албанец — ждали на месте. Мы кивнули друг другу. Появились другие неизвестные, в большинстве своем негры, увешанные фальшивыми часами — символом роскоши, в которой они скоро будут купаться, — каждый с котомкой или мешком, потому что по инструкциям нельзя было брать чемодан. Хотя все с трудом волочили ноги и лица у всех были осунувшимися, хотя никто ни с кем не разговаривал, один и тот же блеск радости горел у всех в глазах, и нас роднило одно и то же чувство избавления. Некоторые курили, с улыбкой глядя в небо, другие напевали, два совсем молодых негра хлопали в ладоши. Когда появился первый грузовичок, я заметил, что нас уже больше тридцати.
Изнутри вышли трое мафиози и приказали нам идти в здание и сходить в туалет — важная предосторожность, чтобы не прерывать путешествие. Кстати, нам и так уже советовали накануне мало есть, чтобы в кишечнике было пусто. Мы покорно подчинились. Потом нас снова собрали во дворе и сказали лезть в машину.
— Где второй грузовик? — возмутился албанец, объяснявшийся по-итальянски.
— Все в задний отсек. Кто недоволен, возвращайся в свой сквот.
Пробежал ропот, но никто больше не хотел протестовать. К чему? Если изначально мы бежали от своей страны, то теперь — от подпольного существования, от рабства, от зависимости от мафиози, от обращения, низводившего нас до уровня скота. Все полезли в фургон. Лучше в последний раз побыть скотиной и вырваться из стада…
Мы жались друг к другу. В любом случае вариантов было два: либо ложиться штабелями и точно знать, что нижние задохнутся, либо вжиматься друг в друга вертикально, локтями к ребрам, плечами к лопаткам. К счастью, каждый, из уважения к себе и к спутникам, перед дорогой начистился, одежда не пахла потом и салом, тела не пахли грязью или мочой, и только от некоторых шел запах пряной, чесночной кухни. Все терпимо.
Я думал, мне снится страшный сон, но мафиози подогнали палетту с двумя кубометрами коробок и стали грузить их за нами.
— Нам и так места мало.
Каждый бурчал на своем языке. Назревал бунт.
Шофер тут же сгреб двух первых попавшихся нелегалов, вышвырнул их из машины и припечатал к земле.
— Не нравится? Никуда не поедете.
Недовольство разом стихло.
Двое выброшенных встали, забормотали, что берут свои слова обратно, и попытались вскарабкаться назад. Но мафиози отодвинули их и стали снова ставить упаковки с печеньем, которые, как кирпичная стена, призваны были укрыть нас от полицейского досмотра.
Когда два негра поняли, что их снимают с поездки, они принялись кричать, умолять, плакать, один из них сорвал кроссовки и вытащил из-под стельки еще пачку денег.
Мафиози оставались непреклонны.
Мы трусливо молчали. Мы уловили, что именно так, за счет выдворенных негров, они обеспечивали нашу покорность. Сдавленные в грузовичке, мы считали, что нам сильно повезло.
— Чтобы вас не было слышно, не зовите меня, не стучите по обшивке, решайте свои проблемы молча! — проорал шофер. — Я рискую жизнью так же, как вы. Даже больше. Вы, если что, потеряете деньги и вернетесь по домам, а я окажусь за решеткой! Так что помалкивайте до конца. Если будете делать что надо, все будет нормально. Кто понял, переведите товарищам, в ваших интересах держаться заодно. Так что ни слова, ни жеста. И писайте в бутылки из-под воды, когда они освободятся. От вас шуму должно быть не больше, чем от печенья, ясно?
Двери клацнули и заперли нас в полной темноте.
Машина тронулась. Еще несколько метров мы слышали умоляющие крики двоих оставленных за бортом. А потом ничего.
Садист-шофер, чтобы устроить пассажирам боевое крещение, поехал по разбитой дороге. К моему удивлению, несмотря на тряску, в едущем грузовике нетрудно было держаться стоя, настолько теснота придавливала нас друг к другу. Трудно было только дышать: несмотря на высокий рост, меня вдавило носом в какого-то нигерийского верзилу.
Никто не протестовал. Раз уж с нами обращались как со скотом, мы считали делом чести вести себя как люди, не жаловаться, стараться не давить друг на друга. Словом, я никогда не видел такого проявления человеческого достоинства, как в этой унизительной ситуации.
Нас предупредили, что путь долог, но я быстро осознал, что он невыносимо долог. Убедившись, что мафиози лишь частично держат данные обещания, я гадал, будут ли у нас остановки.
— Как ты думаешь, у нас будут привалы? — прошептал я своему соседу.
— Конечно.
— Да? Шофер будет разбирать и снова собирать картонную стенку, чтобы мы смогли размять ноги? Что-то я не заметил в нем склонности к альтруизму.
Пораженный этой идеей, мой сосед не ответил.
К счастью, мы переговаривались на арабском, почти беззвучно, и наши сомнения не заразили остальных, а ведь они наверняка опасались того же. Как знать? Все мы молчали.
Странное путешествие… Я вспоминаю эту поездку, как цепочку мучительных испытаний. Сначала жара. Потом голод. Потом желание помочиться: ему я сопротивлялся долго, но настал момент, когда, перетерпев спазмы в желудке, пересохшее горло, одеревеневший, соленый, раздувшийся язык, я почувствовал такое жжение в мочевом пузыре, что, даже когда я опорожнил его в бутылку, он все еще горел. Я думал, начнется вонь, ибо уронил крышку от бутылки, но за эти часы каждый из нас облегчился, и я уже настолько зачерствел, что не чувствовал запахов.
В последние часы странствия все перепуталось. Мы перестали понимать, день ли стоит, ночь ли и сколько часов мы провели в пути. Не в состоянии спать стоя, я повторял Коран, те, что засыпали, тут же получали тычки от тех, кого они расплющивали на виражах или склонах.
Грузовичок снова замедлил ход. Я услышал итальянскую речь. Из этого я с тоской заключил, что мы еще не покинули полуостров.
Водитель выключил мотор.
Кто-то воспрянул с надеждой.
Шофер стал препираться с таможенниками. Те потребовали, чтобы он показал им груз.
Шофер приоткрыл дверцы.
— Сами видите, одно печенье.
Он стал закрывать, и тут чей-то голос остановил его:
— Погоди. Дай взглянуть.
Устало вздохнув, шофер открыл дверцы пошире.
До нас донеслось свежее дуновение ночи. Никто не двигался.
— Мать честная, ну и вонь от твоего печенья! — вырвалось у таможенника.
— Ну, я его тебе и не продаю, — возразил водитель. — Зато могу подарить.
— Нет уж, слишком воняет. Что еще у тебя в грузовике?
— Да, может, там завалялась какая-то дрянь в глубине, я спешил на погрузке, время поджимало. Да, не исключено, что там, в глубине, дохлая крыса.
— Целая куча дохлых крыс, ты хочешь сказать. Убери коробки, я посмотрю.
— Слушай, я опаздываю. Хозяин убьет меня, если я не доставлю груз вовремя.
— Убери коробки.
— Нет.
— Ты отказываешься?
— Да, я потеряю работу.
Пока шло это препирательство таможенника и шофера, мы стояли затаив дыхание. Чья возьмет?
Вдруг таможенник воскликнул:
— Нет, такая вонь — это что-то невероятное!
Энергичным жестом он сдвинул несколько коробок, тут же вся стена рухнула, и луч его фонарика уперся в нас.
— Мать честная, да что же это?
Шофер не ответил, потому что в тот момент он уже удирал со всех ног.
Пограничник понял и поднял тревогу. Его коллеги прибежали к заду грузовика.
Молча, опасливо они наставили на нас свои лампы. Наши лица внушали им страх. Я сам был испуган тем, как жутко выглядели мои соседи: дикие, всклокоченные, вымотанные, обезвоженные, голодные.
— Нелегалы, — решил пограничник.
С дальнего конца стоянки крикнули, что шоферу удалось сбежать.
— Черт с ним, у нас главное.
Что могла означать эта фраза? Что им важнее схватить нас, нелегальных беженцев, а не члена организованной банды, попирающей законы и грабящей нелегалов? Что лучше наложить руку на бедолаг, чем на мошенников, которые наживаются на их горе?
Потом раздался хор удивленных выкриков. Их изумляло, что мы писали друг на друга, что кто-то какал в штаны, — можно подумать, они впервые столкнулись с физиологией человека, можно подумать, над ними самими она не властна, можно подумать, наши запахи отвратительнее их. Под их взглядами мне казалось, что я сам придумал дерьмо, — не притерпелся к нему, нет — изобрел дерьмо, нес за него ответственность, хуже того, вину!
Доставив нас в участок, они сводили нас в душ, и мы вернули себе пристойный вид. Их восхищение, когда мы вернулись назад, наводило на мысль, что если я изобрел дерьмо, то они только что изобрели чистоту. Нет, это был не таможенный пункт, а какой-то кружок изобретателей!
— Сын, не критикуй, они славные люди, они просто делают свою работу.
— Да ты видел, как они ведут себя, папа? Они ждали увидеть в грузовике крыс и на самом деле видят крыс. Они как будто не верят, что мы — люди.
— Они испугались.
— Есть отчего испугаться — увидеть человека, у которого ничего больше нет! Нет, отец, они не жалеют, не сочувствуют, не ставят себя на мое место, они смотрят на меня сверху вниз. В их глазах я принадлежу к другой расе. Я нелегал, человек, которого не должно быть, у которого нет права быть. По сути, они правы: я стал недочеловеком, раз у меня меньше прав, чем у других, правда?
— Не сердись, Саад. Они ведут себя лучше, с тех пор как вы здесь.
— Ты прав. Они обращаются с нами по-доброму. Как с животными.
— Ну что ты!
— Папа, кто варвар? Тот, кого считают ниже себя, или тот, кто считает себя выше других?
На следующее утро в спальном отсеке, куда нас поместили, один из охранников оставил на видном месте — наверняка специально для нас — итальянские газеты. Чтение заголовков, потом статей вызвало у меня острую вспышку ярости, так что бешенство душило меня.
Пограничники — и им вторили журналисты — радовались, что перехватили наш грузовик, хвалились тем, что прекратили наше унизительное путешествие — тридцать человек, в их числе семь шестнадцатилетних подростков, были скучены на менее чем шести квадратных метрах. Они жалели, что упустили перевозчика, но не жалели ни о чем, что касалось нас, ибо наша судьба была предрешена: как бродячим собакам, нам был уготован приют — отстойник, кого-то из нас вернут хозяину — его стране, если таковая найдется. Никто не сознавал, что для нас нет худшей катастрофы, чем вернуться домой, никто не понимал, что нас лишили всех накоплений и всех сбережений семей, им не приходило в голову, что мы везем с собой надежды близких, нет, они думали, что выполняют долг, а не корежат тридцать жизней, губят тридцать семей, две-три сотни человек, рассчитывавших на нас.
Ура! Тюремщики пили шампанское в кабинете начальства! Вчерашние герои поздравляли друг друга с отличной работой!
Такого унижения я еще не испытывал.
Несколько часов спустя, когда за мной пришли, чтобы вызвать меня на дознание, я еще не остыл.
Едва войдя в кабинет и даже не взглянув на собеседника, я воскликнул по-английски:
— Я хочу подать жалобу!
— Простите?
— Я заявляю жалобу на пограничников, которые прервали мою поездку. Вчера меня лишили водителя, мои деньги пропали, многомесячная работа пропала, уничтожены трехлетние усилия, в результате которых я добрался сюда.
Человек в форме смотрел на меня изумленно. Встревоженный взгляд, розовые губы, крепко сжатые, как розовый бутон, — он казался молодым, насколько это позволяла должность. Военная форма сидела на нем тесно, ремень подчеркивал узкие бедра, он походил на подростка, одевшегося по-военному, а не на блестящего офицера, которым он наверняка был. Он заговорил — тоном серьезным, обдуманным, веским и решительным, что контрастировало с юношеской порывистостью тела.
— Вот как? Вы удовлетворены тем, что вас перевозили унизительным образом, хуже, чем скот?
Он говорил на жеманном английском языке итальянцев, на этом английском светских танцоров, на английском, словно надевшем корсет, чтоб талия стала тоньше, а задница — выпуклее, вертлявом в каждой фразе. Не дав сбить себя с толку, я продолжил атаку:
— Меня не силой затолкали в этот грузовик, я сам это выбрал! Но если меня арестуют надолго и прервут мое путешествие, мне будет нанесен ущерб!
Он рассмеялся, словно мои слова были какой-то театральной интермедией. Он пригласил меня сесть и сам устроился за компьютером, чтобы начать допрос. Я тут же остановил его:
— Допрашивать меня бесполезно.
— Вот как?
— За последние годы я вынес уж не знаю сколько бесед вроде той, что вы собираетесь мне устроить, и это ничего не дало. Видимо, я неправильно отвечаю, раз передо мной все время захлопывают дверь.
— Или отвечаете очень правильно, раз вас не выслали домой.
Он улыбнулся мне. Я опустил глаза. Этот необычный чиновник казался мне умнее тех, кого я встречал до того. Хороший знак или плохой?
— Как вас зовут?
— Улисс.
— Простите?
— Улисс. А иногда я называюсь Никто. Но никто не зовет меня Никто. Впрочем, меня вообще никто не зовет.
Он потер подбородок:
— Так, понятно. Ваша страна?
— Итака.
— Ирак?
— Нет, Итака. Все Улиссы родом оттуда.
— Где это?
— Место так и не нашли.
Он тихонько засмеялся. Тогда я посмотрел ему прямо в глаза:
— Не теряйте времени. Я не скажу вам ни имени своего, ни подданства. Я могу молчать месяцами, я уже это доказал. Вы ничего этим не добьетесь, я — тоже. Наверно, это и есть современная война, война без победителей и проигравших. Просто война.
— Что еще?
— Я не переношу допросов. Я поневоле думаю, что так обращаются с преступниками.
— Кто докажет нам, что вы не преступник?
— Я — случай, не предусмотренный законом, но не противозаконный.
— Боюсь, что я слишком хорошо вас понимаю.
Я поднял бровь — в его взгляде светилось сочувствие, глубокое, ощутимое, — и тут же, смутившись, он замолчал.
Встав, он предложил мне сигарету, от которой я отказался, тогда он зажег ее для себя и с наслаждением затянулся. Видя, какое удовольствие он получает, я вспомнил Лейлу и чуть улыбнулся. После нескольких затяжек он обернулся ко мне:
— Я люблю свою профессию, сэр, потому что мне нравится бороться с преступностью. Но когда я сталкиваюсь с вами, мне кажется, что я делаю не свое дело. Я не только теряю время, я теряю веру… да, веру в свой долг!
Лицо его прояснилось, стало почти обаятельным.
— Вы ведь не хотите, чтобы я потерял веру?
Я дрожал. К чему он клонил?
— Видите ли, синьор, пока границы существуют, их надо соблюдать и надо, чтобы их соблюдали другие. Но мы можем спросить себя, зачем они существуют. Хорошо ли они решают человеческие проблемы? Провести границу — единственный ли это способ сосуществования для людей?
Удивляясь обороту, который приняла беседа, я все же ответил:
— Пока что других нет.
— Даже если это единственный способ, хорош ли он? История человечества — это история передвижения границ. Что такое прогресс, как не уменьшение количества границ? Тысячелетия назад границы пролегали у ворот каждой деревни. Тогда они были очень многочисленны, потом они раздвинулись и охватили племена, народности, народы, становясь все реже и гибче; они заключают позже группы населения в пространстве наций. Совсем недавно они переросли рамки наций — либо за счет федерализма, как в Соединенных Штатах, либо путем договора, как тот, что положил начало Европе. По логике вещей так и должно идти дальше. Моя профессия бессмысленна, у нее нет будущего. Границы исчезнут или распространятся на более обширные территории.
— Каков же будет их предел?
— Континент.
— Останутся лишь природные границы — моря и земли?
— Да.
— И все же, чтобы существовать, людям нужно говорить «мы» — мы, американцы, мы, африканцы, мы, европейцы.
— А может, попробовать говорить «мы, люди»? — спросил сам себя офицер.
— Тогда это будет противопоставление животным.
— Ну, тогда, чтобы включить и их, можно попробовать сказать «мы, живые»?
— Вы большой мечтатель, господин офицер, вам надо сменить специальность: министерство юстиции подошло бы вам больше, чем министерство обороны.
Он словно проснулся и неловко ухмыльнулся в смущении. Присев на стол, он наклонился ко мне:
— В моих глазах вы не изгой.
— Чепуха! Если я выпрыгну в окно, вы откроете стрельбу!
От удивления он отшатнулся.
— Вам пришла в голову эта мысль?
— Что вы станете в меня стрелять?
— Нет, выпрыгнуть в окно?
— Да.
Он повернул голову к оконному проему, находившемуся в двух метрах от стола.
Я повторил:
— Вы не ответили на мой вопрос. Вы станете стрелять в меня?
Он снова повернулся ко мне, его брови округлились.
— А вы как думаете?
Мы долго всматривались друг в друга. Я осторожно произнес:
— Думаю, нет.
Он так же осторожно подтвердил:
— Вы правы.
Мы оба опустили веки. После некоторой паузы я снова заговорил:
— Так примите меры: закройте окно.
Он посмотрел на меня. Пауза. Почти не шевеля губами, он обронил:
— Жарко.
Я едва осмеливался понять сказанное. Мозг бешено работал.
— Если бы я убежал, куда мне идти?