Улисс из Багдада - Эрик-Эмманюэль Шмитт 15 стр.


Я уезжаю, Виттория. Ты была моим наслаждением, но Лейла — моя судьба.

Я привязан к тебе настолько, настолько могу привязаться к женщине — красивой, умной, великодушной, которую желаю, почитаю, которой дорожу.

Если завтра я уеду, у нас останется прекрасное воспоминание. Если останусь, нам выпадет брак, несовершенство которого пока еще скрывает наша страстность.

Если я лишь прохожий, то наш счастливый год не исчезнет, а будет маяком сиять в нашей жизни, если же задержусь, то нас ждет несчастье, ибо только великий художник может сделать мимолетное вечным.

Прости мне те слезы, которые вызовет эта записка, но, по мне, лучше, чтобы ты плакала без меня, чем со мной. Я люблю тебя так, как могу любить, и наверняка не так, как ты заслуживаешь.

Все равно твой навсегда

Саад Саад».

В первый — и в последний — раз я открыл ей свое имя.

Проходя мимо зеркала спальни, я убедился, что одет достаточно прилично для путешествия автостопом, и причесался.

Папа воспользовался моментом и возник в зеркальной раме.

— Зачем уходить, сын? Если надо жить, просто жить, то можно жить и здесь.

— Наверно, я хочу большего.

— Чего?

— Я не знаю.

— Если надо быть любимым, здесь тебя любят. Твоя непоседливость становится абсурдной. Боюсь, ты свернул не в ту сторону и любой реальности предпочитаешь химеры.

— Я хочу туда, куда влечет меня желание, — в Лондон. И потом, мне нестерпимо все, что дает случай. Я выбрал цель, и мне не будет покоя, пока я не достигну ее, привалов не будет.

— Что бы ни случилось, я с тобой. Справа пригладь немножко гелем.

— Спасибо.


Несколько часов спустя, поймав подряд две машины, которые помогли мне преодолеть путь, я высадился в порту Палермо.

Мне надо было найти способ покинуть Сицилию, не предъявляя документов и еще — не потратив те несколько евро, которые пожертвовали мне жители деревни.

Слоняясь по причалу, бесконечно наблюдая, я пытался выработать план. В момент, когда я изучал загрузку парома, позади раздался голос:

— Что, парень, хочешь уехать — по-тихому и без денег?

Обернувшись, я увидел черного колосса, гору плоти и мускулов, обтянутую золотистыми нейлоновыми брюками и ярко-розовой майкой. На левой его руке красовалось четыре пары поддельных золотых часов — три пары круглых и одни квадратные. Развалившись на швартовой тумбе, он улыбался мне, обнажив редкие зубы.

Вспомнив свое прибытие в Каир, припомнив, как обратился ко мне Бубакар возле офиса Верховного комиссариата ООН, я невольно подумал, что судьба специально для меня усадила на краю причала новое воплощение Бубакара. В ответ я улыбнулся великану, не пытаясь лукавить:

— Угадал.

— Ага!

— У тебя есть план?

— Да.

— Какой?

— А с чего мне тебе его рассказывать?

— По дружбе.

— Ты не мой друг.

— Все впереди.

— А с чего мне с тобой дружить?

— Спорим?

Удивленный моей уверенностью, он захохотал. Я предложил поужинать вместе, уточнив: «Приглашаю», на что он тут же ответил, что всегда готов потратить время на будущих друзей.

Леопольд — так его звали — был родом с Берега Слоновой Кости. В конце странствий, отличных от моих, но таких же сложных, он хотел попасть в Париж.

— Я философ, — объявил он мне после второго блюда.

— С дипломом по философии?

— Нет, откуда? У меня не было времени получить образование. Надо было кормить семью. Даже если сильно вертеться, все равно не получалось.

— Тогда почему ты представляешься философом?

— Потому что только философ может жить так, как я живу! — воскликнул он. — И раньше, на Берегу Слоновой Кости, и теперь, нелегалом. Моя мечта — стать философом в Париже.

— Преподавать в Париже философию?

— Да что ты несешь! Чуть что, у тебя лекции, школы, университеты! Быть философом в Париже — значит философствовать на асфальте и на парижских мостовых.

— Под мостами, например?

— Точно.

— С бомжами?

— Наконец-то дошло! Потому что если бомжи не достигли вершин философии — значит, я ничего не понимаю в философии.

Я согласился. Леопольд продолжал есть и говорить с неистощимым аппетитом:

— Понимаешь, я просто хочу найти непыльное местечко во Франции, но не хочу становиться ни французом, ни европейцем, только по документам. Потому что, честное слово, я никогда не смогу уловить их образ мыслей.

— Европейский образ мыслей?

— Да. Я слишком мягкий, слишком всеядный, слишком простой. Я люблю жизнь, люблю мир. Я не способен, как они, обожать войну.

— Ты шутишь?

— Открой глаза, друг. Европейцы обожают бойню, им только и подавай бомбы и запах пороха. Доказать? Каждые тридцать лет они устраивают войну, больше им просто не выдержать. Даже в мирное время им нравится только военная музыка, чтобы гремел барабан и горн трубил патриотические гимны. Тогда у них на глазах слезы, они начинают плакать, их переполняют чувства, можно подумать, им играют песню про любовь. Нет, ясное дело, они любят войну, сражения, захват. И хуже всего: знаешь, почему европейцы устраивают войны, убивают других и гибнут сами? От скуки. Потому что у них нет идеалов. Они воюют от занудства, воюют, чтобы спастись от тоски, воюют, чтобы было что-то новенькое.

— Ты преувеличиваешь. Европа уже шестьдесят лет живет в мире.

— Вот именно! Они слишком долго жили без войны: сегодня их молодежь чуть что — идет на самоубийство, их подростки, все как один, ищут способа погубить себя.

— Нет, они стали другими. Сейчас все не так плохо.

— Да, все не так плохо, потому что есть кино, телевизор, и они выдают им каждый день порцию ужаса, трупов, крови, эвакуации раненых, взрывов, падающих зданий, окруженных солдат, солдатских матерей — плачущих, но сдержанно. Все это держит их в тонусе, но все это лишь подручные средства, что помогают им продержаться до следующей образцовой бойни.

— Я удивлюсь, если найдется европеец, который признает себя в портрете, нарисованном тобой.

— Естественно! Европейцы не знают, что они такие. Почему? Потому что, желая увидеть себя, они придумали кривое зеркало: интеллектуалов. Гениальная штука: зеркало, которое показывает их — другими! Отражение, позволяющее видеть, не видя! Европейцы обожают интеллектуалов, они дарят славу, богатство, влияние тем, кто убеждает их, что они не такие, какие есть, а совсем наоборот: миролюбивые, гуманные, братья всем, идеалисты. Вот уж работенка у интеллектуалов! И прибыльная, и полезная. Если бы я не решил быть философом в Париже, я стал бы интеллектуалом. С помощью интеллектуалов европейцы отлично могут жить двойной жизнью: говорят про мир, а сами воюют, делают все разумно — и убивают без счета, придумывают права человека — и крадут, захватывают землю, убивают больше, чем за всю историю человечества. Странный народ эти европейцы, друг, странный народ: у них голова отдельно, а руки отдельно.

— Однако именно там ты хочешь жить, друг?

— Да.

Три дня и три ночи мы с Леопольдом не расставались.

К полуночи кровь, разгоряченная сказанным и выпитым, бурлила в венах, Леопольд не стоял на месте и рвался соблазнять женщин. С тех пор он безудержно приставал ко всему, что имело попу и груди. И самое странное, что в своих кричащих нарядах — то цвета испуганной нимфы, то желто-цыплячьих, со звякающими цепочками и браслетами, с рэперскими погремушками, при золотых ботинках и серебристой каскетке, которые рядом с ним делали самого цветастого из бразильских трансвеститов монахиней, Леопольд всегда нравился туристкам и всегда добивался цели.

Покинув объятия своей мимолетной жертвы, он возвращался ко мне, с красными глазами, с дымящейся головой.

— Знаешь что? Мы — негры, арабы, азиаты — забьем их, этих европейцев, наделаем им детей, потому что трахаемся больше них, лучше них, потому что любим малышню и больше рожаем. Настанет день, и останется этих европейцев совсем чуть-чуть!

— Да, только это уже будем мы с тобой. Или, вернее, твои пащенки, поскольку ты вроде как собрался увеличить население планеты.

— Чтобы везде были мои сыновья и дочки? Вот уж точно, всем будет лучше!

— Когда я слышу, какую чушь ты несешь, сомневаюсь.

По мере того как он сочинял свои теории про европейцев, которые его жадно интересовали, Леопольд по крупицам делился со мной планом бегства. Чтобы покинуть Сицилию, мы должны были сесть на паром, однако, чтобы не платить и не предъявлять документы, которых у нас не было, надо было найти машину с туристами и спрятаться в ней. С этой целью мы проводили дни за изучением популяции путешественников, ища, какая категория помогла бы нам осуществить свой план.

— Идеально было бы подцепить швейцариков.

— Кого?

— Семью швейцарцев. Блондинистых, богатеньких, одетых в белый лен, передвигающихся на машине размером с грузовик, идеальную семью, где родители улыбаются, а дети не пачкаются, баловней судьбы, где у младенца и то есть мобильник, а у зародыша — платиновая кредитка. К таким полиция не цепляется. Они такие стерильные, что им и в голову не придет, что можно где-то смухлевать. Найди нам швейцариков! Но только чтобы были швейцарики не из Швейцарии! Потому что прикинь, что будет, если нас запрут в этом их сейфе посреди Европы? В Швейцарии мы никому не нужны. Они прикрывают свои границы озерами, горами, таможнями, собаками, полицейскими — всем! Заметь, другие европейские страны тоже не слишком радуются, когда их щекочут в зоне национальной границы.

— Идеально было бы подцепить швейцариков.

— Кого?

— Семью швейцарцев. Блондинистых, богатеньких, одетых в белый лен, передвигающихся на машине размером с грузовик, идеальную семью, где родители улыбаются, а дети не пачкаются, баловней судьбы, где у младенца и то есть мобильник, а у зародыша — платиновая кредитка. К таким полиция не цепляется. Они такие стерильные, что им и в голову не придет, что можно где-то смухлевать. Найди нам швейцариков! Но только чтобы были швейцарики не из Швейцарии! Потому что прикинь, что будет, если нас запрут в этом их сейфе посреди Европы? В Швейцарии мы никому не нужны. Они прикрывают свои границы озерами, горами, таможнями, собаками, полицейскими — всем! Заметь, другие европейские страны тоже не слишком радуются, когда их щекочут в зоне национальной границы.

— Разумно охранять свою территорию, если ее имеешь, — сказал я.

— В последние века европейцы ездили где хотели, где хотели — торговали, где хотели — воровали, где хотели — рыли, где хотели — строили, где хотели — размножались, что хотели — колонизировали, а теперь обижаются, что кто-то едет к ним? Это ни в какие ворота не лезет! Европейцы бесстыдно расширяли свою территорию за наш счет, да? Это они стали передвигать границы. Теперь наш черед, придется привыкать, потому как мы все к ним приедем, и африканцы, и арабы, и латиносы, и азиаты. Я, в отличие от них, не перехожу границу с оружием, солдатами или с благородной миссией поменять им язык, законы и религию. Нет, я их не завоевываю, не хочу ничего менять, я просто хочу взять себе кусочек земли и укрыться там. Смотри, а это не швейцарики?

Он указал мне на элегантную семью, только что припарковавшую на стоянке парома два огромных прогулочных автомобиля.

— Вот тут тебе, должно быть, хватит места.

— А тебе? Может, хватит места двоим.

— Нет, я остаюсь тут.

— Что? Ты не хочешь быть философом в Париже?

— Хочу, хочу. Но не сразу. Пока что я работаю философом в Палермо. Помогаю людям вроде тебя. По-моему, я полезнее здесь.

— Но…

— Слушай, друг, в роду человеческом есть только два типа людей: те, что сердятся на себя, и те, что сердятся на других. Ты принадлежишь к первым: ты прешь вперед и обвиняешь только себя в случае неудачи. Я, к несчастью, пополнил стадо последних, людей досадливых, тех, кто ругает весь свет. Я много болтаю и мало действую.

— Тогда заткнись, бери мешок и пошли со мной.

— Отцепись ты от меня! Прыгай в колымагу швейцариков. Не мешкай, а то уплывет.

Я понимал, что он прав: если промедлить, экипаж погрузит оба автомобиля на паром.

— Леопольд, почему ты мне помог?

— Потому что ты мне друг. И потому, что ты кормил и поил меня несколько дней.

— Леопольд, мне кажется, ты не уедешь.

— Ага, догадался? А ты знаешь, что ты и вправду мой друг?

Взглянув в последний раз на Леопольда, на его фальшивые часы, на побрякушки, на тряпки с логотипами мира, который он обожал, ненавидел и куда никогда, наверно, не попадет, я рванул к ближайшей машине, проскользнул через заднюю дверь, между передним креслом и детскими сиденьями, прикрылся сверху несколькими легкими сумками, и сделался невидимым. Я затаился.

Работник парома сел в машину, подогнал ее к сходням, припарковал на стоянке, расположенной в металлическом чреве корабля.

Несколько часов я сидел неподвижно, потом раздалось урчание, резкий свисток сирены, и земля сдвинулась с места.

Паром тронулся и взял курс на Неаполь.

В голове моей с безумной скоростью проносились молитвы и научные выкладки о размере корпуса и его способности выстоять в бурю. Иными словами, я трусил.


12

В Неаполе стоило повертеться вокруг вокзала, чтобы проникнуть в подпольную торговую сеть. Ищешь наркотики — найдешь товар у вокзала, нужны проститутки — их снимают у вокзала, нужны мужчины — за деньги или так, их тоже снимают у вокзала, нужна черная работа — хозяев и работников находят у вокзала. О, неаполитанский вокзал не был раем, здесь без билета пускали прямо в ад, здесь женщины были уродливы, мужчины вымотаны, труд — унизителен, наниматели — мерзавцы, оплата — призрачна, а наркотики убийственны. На неаполитанском вокзале можно было найти все, но все было испорчено, опошлено, изъедено пустотой.

Потратив несколько дней на расспросы украдкой, я нашел перевозчиков, которые шаркали лакированными ботинками среди прочего люда и не замедлили объяснить мне свои условия.

За сумму, равную заработку за четыре-шесть месяцев, они обеспечивали перевоз до Северного моря, то есть проезд через две страны — Италию и Францию и пересечение двух границ — французской и бельгийской. А там на месте надо было искать других людей, чтобы достичь Англии.

Среди нас — кандидатов-беженцев — редко кто обладал нужной суммой. Никаких проблем! Если денег не было, проводники предлагали их заработать. Как турагентство, они предлагали «полный пакет» — несколько месяцев работы за обещанный перевоз.

Я сразу заподозрил, что за этими людьми стоит мафия.

— Она всегда в ногу со временем, всегда отслеживает новые рынки! Мафия почуяла, что на нелегалах можно заработать деньги. Таков гений торговли, сын мой: понять, что из бедных можно вытянуть столько же денег, сколько из богатых.

Папа явился в тот момент, когда я растирал лодыжки, сидя на вентиляционной решетке одной вонючей улочки.

— Что я должен делать, папа?

— Сын, ты просишь у меня советов? А станешь ли ты их слушать? Вот уж наглость, честное слово! Годами делать что вздумается и спросить у меня совета на самом краю пропасти… Я отказываюсь отвечать.

— Это ты отказываешься отвечать? Значит, ты со мной согласен.

Изучив предложения и уяснив, что они стоят друг друга, — либо конкуренты тайком сговорились держать расценки, либо мафия все контролировала, — я связался с одним из проводников.

Вот так получилось, что я несколько недель работал на сборщика металлолома, хотя и весьма странного. У него было официальное предприятие, но основная деятельность проходила вне закона. Под покровом ночи бригадиры взламывали ворота строек, где до того, просидев несколько часов в засаде, надежные люди обрезали провода сигнализации, камер, телефонные линии. Мы, рабочая сила, должны были без света и шума красть строительную медь и цинк, опустошать складские запасы, выдирать уже установленное оборудование, и в пять часов утра мы грузили добычу в желтый грузовик, который ехал сбывать эти тонны оборудования в нескольких десятках километров от места. Иногда, когда не хватало крупных строек, мы по воскресеньям грабили заводы, где изготавливалось или собиралось это оборудование. Иной раз, когда дела шли туго, начальник отправлял нас за город, и мы с наступлением темноты снимали кровельное железо со стоящих на отшибе вилл.

С первой кражей я вывел совесть за скобки. Я рассудил, что нужда диктует свои правила, и перестал думать о жертвах, о разграбленных предприятиях, о пострадавших промышленниках и тем более о частных домовладельцах, которые обнаружат, что у них на доме нет кровли. Я работал много, зарабатывал мало, жил стиснув зубы.

Время от времени, намыливаясь под горячим душем в общественной бане, я поражался капризам судьбы: я удивлялся, что покинул Ирак и его несправедливости, чтобы оказаться в Неаполе на службе у мафии.

— Я рад, что тебе случается давать себе в этом отчет, сын мой, плоть от плоти моей, кровь от крови моей. Твоя совесть, хоть и склонная убегать и играть в прятки, все еще жива.

Папа часто пользовался такими моментами, чтобы выдать мне порцию поучений.

— Привет, папа, ну как там у вас, тишь, как на кладбище?

— Очень смешно. Думаешь, эти люди сдержат уговор? Не кинут они тебя?

— Я убежден, что бесчестные люди строго держат слово, если предлагают тебе сделку.

— Понимаю: у преступников слово — все. Потому что ничего другого у них и нет!

— Точно. Поскольку они ничего не оформляют, их слово стоит всех подписей.

— Хватит, сын, меня сейчас вырвет. Честный вор! Железное слово! Блатная романтика! Ради бога, прекрати! Эти гады используют чужое несчастье, чтобы набить себе карманы, и ты хочешь, чтобы я аплодировал?

Он поморщился, разглядывая меня.

— Выдержишь, сынок?

— Да.

— Точно?

— Да.

— Ты вот ухаживаешь за ногами, а руки ты свои видел? Заусеницы. Царапины. Они на двадцать лет старше тебя, сын. У тебя уже руки не такие, как мои. Ты помнишь мои руки, сын?

— Очень красивые были руки, папа.

— Признаться, я их не больно-то утруждал: листал книги, обнимал твою мать, гладил дочек…

— Давал оплеухи сыну.

— Один раз.

— Два. Но я сам нарывался…

— Знал бы ты, как я любил тебя, сын мой, и насколько эти две оплеухи я дал тебе из любви.

Дальнейшее подтвердило нашу правоту — мою, потому что я в конце концов уехал, и отцовскую, потому что в уплату за перевоз они продержали меня на работе лишних шесть недель.

Назад Дальше