Хорошее море - Кржижановский Сигизмунд Доминикович


Сигизмунд Доминикович Кржижановский Хорошее море

Ай, Чёрное море, хорошее море.

Э.Багрицкий

I

Стрелка вокзальных часов, дёрнувшись, показала четыре пятьдесят. Поезд медлительным ядром выскальзывает из стеклянного жерла Брянского вокзала. Пассажиры моего вагона меняют верхние полки на нижние, заказывают постель, спорят о том, открыть или закрыть окна, а если открыть, то справа или слева. Проводник отбирает билеты: завёрнутые в бумажные простыньки плацкарт, они ложатся вглубь коричневых мешков его вагонной книги, а пассажиры, хотя солнцу ещё далеко до заката, начинают спускать спальные полки и громоздиться на деревянных насестах.

Мы не отъехали от Москвы ещё и десятка километров, а я уже отделил, может быть, приблизительно, москвичей, едущих в Одессу, от одесситов, возвращающихся восвояси. Первые говорят: Одесса. Вторые: Одэсса.

Входит старший проводник. Он произносит краткое и убедительное слово о том, что для плевков имеются плевательницы, а что мусорный ящик, в конце вагона, предназначен только для мусора, и исключительно для мусора, и ни для чего другого. Солнце гаснет. На потолке вспыхивают электрические лампы. В проходе вагона торчат плоские задки туфель, каблуки сапог и обтянутые чулками пятки. Я успел увидеть не то два, не то три сна. Просыпаюсь от остановки. С левой верхней полки: «Это что за станция?» – с правой: «Черезбрянск».

Утром редко-редко берёзки. Всё больше сосны и дубняк. Потом притиснутые к земле кусты. Потом степь. Кто-то, вытянув шею и голову из окна, говорит: Одесса. Да, Одесса. Навстречу мчатся зелёные пальцы уксусного дерева, надгородная пыль и каменные тычки гор. Перрон. И сразу разительная разница между откуда и куда. В Москве на трёх уезжающих – один провожающий, а здесь, в Одессе, на одного приезжающего – трое встречающих.

Вот я и мои чемоданы на трамвае номер восемнадцать. Мы с чемоданами сразу же попадаем в совершенно новый лексический мир. Оказывается, что: вагоновожатый не вагоновожатый, а «ватман»; кондукторша – «кондуктрисса»; ролик, или токосниматель, как называет его техника, – «бигель»; управляющий трамвайным движением – «лоцман зализницы». На стене трама висят объявления и плакаты: одно о том, что «До зупинки» нельзя вставать, другое о том, что «Лучше встать на пятнадцать минут раньше, чем рисковать своей ЖИЗНЬЮ».

Мой сосед, вероятно москвич, спрашивает смеясь: «Ну, а если я еду на десять минут езды, то выходит, что надо раньше встать, чем сесть». Он же: «Удивительный город Одесса, вот видите там объявление – «Зубной кабинет ликувания» – казалось бы, зубы болят, чего тут ликовать, а ликуют».

Трамвай, вычертив кривую, поворачивает к Фонтанам. Проезжаем мимо Куликова Поля. Вот здесь, за зеленоватым скучным домом жил катаевский Петя с «Канатной улицы» угол «Куликова Поля».

На шестнадцатой станции пересаживаюсь на девятнадцатый номер. Это скрипучая дряхлая клеть, еле-еле ворочающая своими колёсами. На Фонтане так и говорят: лучше на одиннадцатом (разумей – на своих двоих), чем на девятнадцатом. Трамвай, отскрежетав дветри станции, останавливается. С передней площадки просовывается лицо и стальная рукоять вагоновожатого -ватмана. Голос среди публики: «Току нет?» Ответ ватмана: «На нас хватит». Едем дальше. На белых камнях прифонтанских дач мелькают имена и слова: «Врач Парижер» – «Здесь продают утков, цыплев и яйцо» – «Зубной врач Капун». Раз или два слева блеснула голубая чешуя моря и снова рыжие холмы, пористый, вырастающий в стены и дома, одесский ракушняк, прибитые ветром к земле кусты и бестолочь камней, разбросанных по дороге.

Приехали. Станция Ковалёвская. Навстречу бежит лохматый пёс Шарик (здесь все псы на тридцать вёрст вправо и влево – Шарики), он лижет мне руки и осторожно хватает зубами за полу пальто. Ну вот.

II

Раннее утро. Я иду по пустому тротуару. Надо побриться. Но парихмахерские ещё закрыты. На одной из стен, прямо по извёстке, остатки каких-то расплывшихся букв: «П-р-и-р». Ступеньки, над ступеньками дверь. Я вхожу. Тёмная комната. За длинным столом сидит длинная семья. Пятеро детей, мать, отец в белом балахоне.

– Я, кажется, не туда попал?

– Почему не туда? Я вот вижу, у вас левый висок ниже правого. Сейчас подброим. Гриша, дай клиенту стуло.

Гриша, положив вилку, толкает по направлению ко мне, грудью, тяжёлое плюшевое стуло.

– Вы, извиняюсь, из Москвы?

– Да.

– Гриша, дай трумо.

Гриша приносит круглое карманное зеркальце, подоткнутое двумя картонными тычками. Нагнувшись, я могу увидеть в нём свой нос и верхнюю губу. Парикмахер, засучив рукава, намыливает мне щёки. Потом начинает брить, забавляя разговором:

– Я, знаете, работаю в колхозе. Но счастье вам подмогло. Сегодня я выходной. Только я вам скажу, теперь работать в парикмахерских, так это горе. Вот, например, я кончу вас брить и вы, вероятно, мне заплотите. Так как вы мне будуте платить, вы влезете себе в карман, расстегнёте портману, дадите два рубля, а я вам тридцать копеек сдачи. Всё ясно и понятно. А вот пойдите куда-нибудь под вывеску – и что у вас получится. Сперва у нас было так: клиент даёт деньги, мастер опускает их в жилетный карман и они говорят друг другу «до свиданья». А потом порядок изменился: клиент спрашивает у мастера, сколько, идет в кассу и плотит столько, сколько. Ну, а потом выдумали по-другому: клиент спрашивает сколько, идёт в кассу, потом получает бумажку, на которой написано столько, сколько, несёт её мастеру – и тогда ему позволяют одеться и уйти. Но и это рационализировали: мастер пишет на бумажке, что и как, касса получает, как и что следует, клиент уходит. Но и это им показалось мало: мастер уже пишет не на бумажке, а на целом ведомостве, и они уже идут вместе к кассину окошку, и кассир удостоверяет, и тут только все они трое говорят друг другу «до свиданья». И вы думаете, что это всё? Так нет же. Опять новый порядок: клиент, прежде чем сесть вот в это кресло, говорит, на сколько он хочет постричься, а на сколько побриться, а на сколько брызнуться одеколоном. И тогда он со счётом идёт в кассу и плотит вперёд. И если во время работы ему ещё захочется компресс, или массаж с вазелином, так он после опять идёт в кассу и плотит назад. Так вы думаете, что это всё? Так нет же. Теперь они делают так: клиент…

Но, по счастью, бритва окончила своё дело – и я ушёл, не дослушав.

III

Я встаю ранним утром. Красные лепестки ночной красавицы ещё чуть-чуть приоткрыты навстречу угадываемому солнцу. Все спят. Даже собаки. Спускаюсь к берегу. Вода прилипает к телу нарзанными пузырьками. Берег пустынен. Я плыву, скользя подбородком над холодной водой – и тут, навстречу глазам, из горизонта выплывает корабль. Над ним нет ни труб, ни дыма. Над высоким бушпритом косой белый треугольник, а за ним будто множество крыльев, поднимающих корабль над водой. Это идёт наше парусное судно «Товарищ». Я узнал его сразу. Кажется, будто высокие мачты его поддерживают иебо, как колья палатки её полотнище. Он окружён беззвучием. Ни шума винта, ни крика сирены. Вот из серого края моря показался край солнца. Потом и весь диск. Паруса корабля стали красными. Ветер наддал. Паруса стали круглы, как груди женщины. Корабль медленно режет волны. А я устал и поворачиваю к берегу. Ещё украдут платье, чёрт возьми!

IV

На б. Греческом базаре сохранился и до сих пор ряд невысоких домов, сросшихся кирпичными боками в один дом, окруживший площадь. Все эти строения из двух этажей: в нижнем этаже лавка – в верхнем квартира лавковладельца; торговля – базис, семейная жизнь – надстройка. Днём двери и окна лавки были открыты навстречу солнцу, слышалось щёлканье счётных костяшек; к вечеру лавка смыкала свои железные ставни, а наверху распахивалось окно, загорался жёлтый язычок лампы и слышалось бренчанье струн гитары.

Сейчас, конечно, это старое архитектурное напластование уже не совпадает с социальными этажами. Вывески остались, но рядом с ними, у крытых лесенок, ведущих наверх, появились дощечки: врач – контора – модистка и так далее.

По утрам здесь у лавок оживление:

– Это что за риба?

– Севруха.

Трамвай, приходящий сюда с Фонтана, описав дугу, возвращается назад. У конечной его остановки, если пройти ещё вдоль редкой цепочки дачных домиков, тоже пригородный базар. Днём там торчат лишь десятка три камней, да длинный из промасленных досок стол. Но по утрам на камнях рассаживаются торговки. На столе кочаны капусты, белые горки чесноку, кое-где торчащие рыбьи хвосты. Весь этот базар, вместе со столом и камнями, заменяющими сиденья, можно купить за сотенную бумажку, потребовав ещё и сдачи. Но темпераменту здесь тратится каждое утро на тысячи. Домашние хозяйки, с корзинками на левом локте, нюхают мёртвую рыбу с головы и с хвоста засовывают пальцы под жабры. Свежесть яиц незачем здесь проверять, как это делают в московских магазинах при помощи светоаппаратов, покрытых дощечкой с овальными вырезами. Самое солнце здесь – светоаппарат такой силы, что достаточно поднять товар к глазу: лучи пронизают и скорлупу и белок.

Лишь изредка площадь пригородного базара оживляется. Это бывает в те дни, когда «пойдёт рыба». Тогда откуда-то прикатываются новые камни. Торгуют и на столе, и на земле на подостланных рогожках и в прилегающих к рынку переулках.

Так вот это внезапно произошло в прошлом году в конце августа. Я бродил вдоль берега, слушая всплески волн. Лодки все отдыхали на песке, а солнце падало к закату. Берег был пуст. Сети лежали на земле, поверх стеблей и цветов. Худой длинноногий рыбак сидел на срыве скалы и, посвистывая в такт прибою, чесал левой пяткой правую.

Затем, с утра, началась путина. Первыми вестниками о подводных стаях была белая воздушная стая чаек. Они низко кружили над морем, то и дело макая длинные крылья в воду и садясь на волну. Затем вода стала странно чешуиться и серебриться, хотя ветра не было. Это было дуновение водного ветра, рождённое движением плавников тысячи тысяч рыб. Берег, ещё на рассвете сонный и ленивый, вдруг пришёл в движение. Лодки покинули причалы и пошли в море. Сети, лежавшие поверх прибрежных стеблей и кустиков, в которых были лишь изловленные в верёвочные петли жёлтые и красные цветы, нырнули в воду и пошли навстречу рыбе. У самого берега, на всех торчащих из воды камнях появились люди с удочками. Их блестящие на солнце лески непрерывно двигались то вниз, то вверх, выдёргивая из волн серебряных рыбёшек. Это было похоже на странную вертикальную косьбу. Ещё страннее было то, что не косари шли вдоль поля, а самое водяное поле двигалось на них, колыхаясь пенными стеблями. У приёмочных пунктов стучали топоры, обивающие ободья бочек. Не хватало рук. С крутого берега сбегали, по два-три человека, какие-то люди. Это был резерв в помощь рыбакам.

Через несколько часов маленький фонтанский рынок был переполнен, завален грудами рыб.

Тут продавали, за гривенники, престранные экземпляры. Например, жирная паламида, из растянутого рта которой торчит наполовину проглоченная скумбрия, затиснувшая меж мягких челюстей, хвост чируса и узкое рыльце феринки. Продаётся только половина. Но с бесплатными приложениями, как в прежнее время журнал «Нива» с полным собранием сочинений Шеллера-Михайлова. Дело в том, что вслед за крохотной феринкой, скользящей к берегам, идёт чирус, за чирусом скумбрия и, наконец, мутноглазая паламида. И всё последующее пожирает всё предыдущее.

Цена прыгает вниз с рубля на рубль. Утром десяток серебряных скумбрий стоит три рубля, к полдню – два, к вечеру – рубль.

К сумеркам в воздухе возникают песни, приплывшие тоже из моря. К солёной воде, по почти вертикальным тропинкам, движется горькая водка. У самых волн вспыхивают костры. Люди целуют друг друга, друг друга ругают и пляшут друг с другом. Наутро лодки снова выходят в море. Кое-где сети прорваны: от напора рыбьих носов. Отяжелевшие чайки почти не подымаются с колышущихся волн.

Теперь рыба покинула пределы Фонтанов и идёт на город. В трамвае можно увидеть людей, у которых под левой рукой портфель, а на пальцах правой концы бечёвок, с которых свешиваются жирные паламиды. На балконах одесских домов повисли целые веера из нанизанных на шпагат рыбёшек. Ветер взмахивает их хвостами над решётками перил. На тротуарах всюду просыпанная мелкая рыбья чешуя. В магазинах, даже в кондитерской, острый запах рыбы и солёной воды. У лавок, торгующих солью, длинные очереди. Грузовики то и дело сбрасывают перед развёрстыми тёмными горлами рыбных подвалов новые и новые груды ящиков, наполненных рыбой.

И вдруг, дня через три или четыре, всё это внезапно прекращается. Грузовики идут порожняком, рыбья чешуйка выметена мётлами. В трамвае пахнет пылью и человеческим потом. Фонтанский рынок пуст. Пуст и берег. И камни, брошенные в море. И тот же самый худой длинноногий рыбак сидит на выступе скалы, свистя в ритм прибою и почёсывая левой пяткой правую.

Впрочем, память о рыбьем наплыве исчезает не сразу. Помню, в тот год я возвращался в Москву в душном жёстком вагоне. Рядом со мной в купе были: двое чинных родителей, девочка лет пяти и толстая мутноглазая дама. Девочка, вероятно, от скуки и жары, временами капризничала и кривила рот, собираясь заплакать. Тогда родители её говорили: «Молчи, не то нахлопаю по женичке». И мать ребёнка, вежливо улыбнувшись, объясняла: «Мы её воспитываем без грубых слов. Так, чтобы похожие, но другие». Толстая мутноглазая дама тоже приняла участие в отвлечении внимания ребёнка от слёзных тем. «Я вот знаю, как тебя зовут». – «Нет, не знаешь». – «Знаю, Маша». – «Нет, не Маша». – «Тогда Саша». Девочка в изумлении открыла рот. Её имя было угадано. – «Ну, а меня как зовут?» – продолжала допрашивать торжествующая толстая дама. Девочка оглядела её узкими щелками глаз и отвечала очень серьёзно: «Паламида».

V

Фонтанская почта.

– Вот телеграмма.

– Придётся подождать. Телеграфист вышел.

– Но мне спешно.

– Ну, это другое дело. Тогда поищите телеграфиста. Он здесь недалеко, на пляже на Золотом берегу. Нос в веснушках, правое плечо ниже левого. Да вы его сразу найдёте.

– Мне нужен конверт. И марка. Для заказного.

– Пройдите в лавочку. Через три дома. Там вам и марка и конверт. Только на копейку дороже.

Тычу пером в чернильницу. Надо написать адрес. Но перо сломано, чернильница пуста. Оглядываюсь по сторонам. Тогда из-за угла появляется худой человек с небритой серой щетиной. Он кладёт передо мной ручку, вынимает из кармана чернильницу и пододвигает листок промокательной бумаги. Я, обмакивая перо, пишу, притискиваю промокательной бумагой и вручаю гривенник. В воздухе носятся десятки мух. Окна, несмотря на жару, плотно закрыты.

VI

Et ego in Arcadia fui. И я тоже был в Аркадии. Меня довёз туда трамвай номер двадцать пять. Это место около Одессы, которое показывают иностранцам одним из первых номеров. Тут крутой и высокий берег чуть-чуть посторонился, оставив у волн неширокую песчаную площадку. Место это очень нарядно. Хижины рыбаков будто склеены из папье-маше и придвинуты к берегу театральными рабочими. Сохнущие сети декоративно подоткнуты палками. Семья рыбаков, сидящая на открытом воздухе, будто не ест обед, а разыгрывает его, как это делают в опере, где пьют из картонных пустых чаш. Оркестр заменяет здесь шум прибоя, а зрителей бродящие по шафранным тропам любопытствователи, вроде меня. Кстати, я замечаю, что заборы здесь имеют лишь лицевую свою часть, ту, которая поставлена против моря, боковые же стороны забора отсутствуют. Это как раз техника театрального художника, который заботится лишь о плоскостях, повёрнутых к зрительному залу. А где же здесь зрительный зал? Вон там огромный морской партер залива, весь усеянный лоскутами парусов. Оттуда зрители смотрят на рыбацкий посёлок, и им кажется, что он настоящий. Но мы, в оркестровой дыре, видим и щели вдвинувшихся кулис и вообще видим многое из того, что выпадает из кадра.

В Аркадию вводит недлинная асфальтовая дорожка. У конца её спуск вправо – к пляжу. Надо обойти грядку. Нетерпеливые одесситы пересекали раньше грядку по диагонали. Ставили запретительные надписи, угрозы штрафом. Но ведь надписи можно не прочесть. Перегораживали путь колючей проволокой. Но через проволоку можно переступить. Тогда поставили новую надпись, красными буквами по жёлтому дикту: «Разве это дорога?» И одесситы стали обходить надпись. Вскоре тропинка через грядку заросла новой свежей травой. Вот что значит поговорить с человеком на его языке. Но если держаться левой стороны асфальта, то вскоре подойдёшь к круглому фонтану, в котором много бронзы и мало воды. Несколько бронзовых позеленевших от времени лягушек, сидя на стенках водоёма смотрят зелёными глазами на скудную струю воды, стекающую из центрального горлышка фонтана. Из раскрытых ртов лягушек сочатся жидкие водные струи. Но местные мальчишки придумали не лишённую изобретательности игру. Взобравшись ногами на спинку бронзовой лягушки, они зажимают ладонью ей рот. Вода накапливается. Затем, стоит отдёрнуть руку, и лягушка плюётся длинным и стремительным плевком. Зрители хохочут.

Дальше, если идти вдоль берега, видишь группу акаций. Акация одно из немногих деревьев, которое согласилось жить в Одессе. Ещё в первое десятилетие существования города дюк Ришелье насаждал свой и посейчас называемый «Дюковским» сад. Сейчас от него почти ничего не осталось. Дерибас привозил туда редкие сорта флоры. Сейчас осталась лишь маленькая площадка, дающая довольно скудную тень. Граф Потоцкий привозил сюда из своих украинских имений целые обозы деревьев. Растрескавшаяся сухая почва города иссушила им корни, и мало что уцелело до нашего времени. Только акация стала одесситкой и цветёт здесь пышным цветом. Дальше видишь открытый павильон с десятком игрушечных биллиардов, по поверхностям которых бегают какие-то посеребренные пилюли. Раковина для оркестра. В море – вышка для прыжков в воду. Вообще черновой набросок будущего курорта. Остаётся съесть порцию мороженого и вернуться к трамвайной остановке.

Дальше