Галина аккуратно прихватила самый кончик карандаша зубками. В одном из соседних помещений кто-то болезненно и коротко вскрикнул — словно человека ударили, и он тут же потерял сознание.
На крики Галина не отреагировала, даже не подняла глаз, только, убрав карандаш, быстро облизала губы кончиком язычка.
— Смотрите, Горяинов, — сказала она чуть громче, чем говорила до сих пор. — У вас обнаружены карты — запрещённая вещь. Откуда они взялись, вы не знаете. Это раз. Неделю карцера вы заслужили… Вы устроили драку с командиром взвода и командиром роты. Неподчинение приказам сотрудников администрации — ещё от недели до полугода карцера. А нападение на сотрудников администрации — высшая мера социальной защиты, то есть расстрел. Это два.
— Я не нападал, — сказал Артём, в ответ Галина вертикально подняла карандаш: тишина, ясно?
— На этом можно закончить, но тут не всё, — продолжила она. — Принуждение женщины к сожительству — ещё месяц карцера.
«Монах стучит? Или Жабра?» — подумал Артём, покрываясь противным потом. Секунду раздумывал: сказать, что не имел никакого «сожительства», или не стоит? — но не успел.
— Подделка подписи при получении посылки в результате сговора с заключённым из числа антисоветски настроенного духовенства. Ещё от трёх дней до двух недель карцера, — Артём сморгнул, как будто ему сыпали на голову что-то ненужное, вроде соломенной трухи. — Наконец, симуляция во время нахождения в лазарете. «…Больной Горяинов… симулировал горячку…» — прочитала Галина на одном из листков.
— Зачем мне симулировать, если я «больной»? Вы же сами видите, что они пишут? — с некоторой, неожиданной для себя насмешливой дерзостью быстро ответил Артём. — Там эта медсестра — она же не медик, она чёрт знает кто…
— Заткнись, — вдруг сказала Галина просто. У Артёма упало сердце от её голоса; губы её, которые только что казались красивыми и возбуждающими, тут же показались тонкими, злыми, старушечьими. — Вас можно ликвидировать немедленно. А можно посадить в карцер ровно до окончания вашего срока.
— Чтоб я там сдох? До окончания нашего срока? Я могу объясниться по каждому случаю, — не унимался Артём; голова его кружилась, он понимал, что надо торопиться изо всех сил, ужасно торопиться.
— Заткнись, — ещё раз повторила Галина, но только громче и злей.
Артём на полуслове закрыл рот, как будто муху поймал. Сидел с этой мухой во рту: нестерпимо хотелось открыть рот и произнести ещё сто слов — и даже тысячу самых нужных слов, они все зудели и бились во рту.
Три минуты они молчали.
«Это всё, — повторял Артём. — Это уже всё… это бравада, о которой мне говорили… Это уже всё, точно. Или что-то нужно сказать? Нет, это всё. Почему я не падаю в обморок от страха? Ведь это всё…»
— Страшно? — спросила Галина; в углу её гадких старушечьих губ мелькнула улыбка.
Артём сглотнул слюну и промолчал.
В углу кабинета за её спиной стоял вместо сейфа сундук, закрытый на замок. Там, наверное, хранились самые важные документы.
«Или она там свои трусы держит?» — подумал Артём с бешенством.
— Есть другой выход, — сказала Галина. — Потому что вы молодой человек, и цепь случайностей… Могла привести.
«Не много моложе тебя, сука, — подумал Артём и сразу же, без перерыва: — Милая, родная, самая милая, самая родная, не убивай меня, я буду целовать твои ноги, пожалуйста!»
— Вы, мне кажется, можете встать на путь перековки, — Галина явно говорила чужими для неё словами, но других по такому случаю и не было, — …и выйти по истечении срока или даже раньше — нормальным, хорошим, правильным советским человеком. Но нужно подготовиться, чтоб подобных случаев не было впредь, да?
— Конечно, — сказал Артём.
Он дышал через рот. Язык был сухой. Он чувствовал свой сухой язык и сухое, холодное нёбо.
— Чтоб вам не вбрасывали карты — мы должны знать, кто их может вбросить, так?
— Так, — ответил Артём, всё уже понимая.
— Чтоб не было симулянтов. Чтоб здесь тайно не устраивали лагерникам случек, как для собак. Чтоб люди, попавшие сюда за проступки перед советской властью, не преумножали своей вины. Лучше это всё предотвращать заранее, а не доводить до карцера или высшей меры социальной защиты, так?
— Так, — повторил Артём, лихорадочно думая, что ему делать после того, как закончится всё это перечисление.
— Мы с вами подпишем бумагу, что вы будете — мне! лично мне! — способствовать и помогать во всех трудных случаях. Их много! Потому что десятники, взводные и ротные из числа всё тех же заключённых часто превратно понимают свои задачи и, следя за выработкой и дисциплиной, сами злостно нарушают дисциплину. Потому что контрреволюционеры, которым советская власть дала возможность исправить вину, только усугубляют её антисоветскими речами, которые, как и в Гражданскую войну, могут стать делами. Потому что воры и убийцы — все эти блатные! — бессовестно пользуются ближайшим родством к рабочему классу, превращаясь в ярый асоциальный элемент с круговой порукой, пьянством и картёжничеством. Вы не хотите жить среди всего этого?.. Сколько вам ещё находиться здесь, на Соловках?
— Больше двух с половиной лет, — ответил Артём.
— Вот думайте, как вам их прожить, — сказала Галина. — Просидеть в карцере? Или… выйти по заслуженной амнистии, отсидев половину? Кто у вас дома? Мать? Невеста?
— Мать.
— Мама ждёт… Почему она вам не пишет писем?
Артём замешкался.
— Так получилось. Шлёт посылки. Только что прислала, — ответил он, тут же вспомнив, что Галина знает о посылке и даже о том, как Артём её получил.
— Ой, — как-то совсем по-домашнему сказала Галина, увидев ещё одну бумагу на столе. — У вас ещё драка в лазарете. Вы избили Алексея Яхнова.
— Кого? — удивился Артём. — Жабру, что ли?
— Какую жабру? — спросила Галина, без особого, впрочем, интереса, уже протягивая Артёму какой-то самый важный листок с пропечатанными буквами. — Вот тут форма, надо лишь расписаться.
— Слушайте, — Артём даже сделал неосознанное движение, чтоб сдвинуть табуретку назад, но снова едва не упал. — Мне ещё нечего… — он привстал и постарался установить табурет крепче, — совсем нечего рассказать о нарушениях. Но я со всем согласен, с каждым вашим словом. Это нужное дело!
— Ну так расписывайтесь, — сказала Галина, по-прежнему держа листок на весу. Она даже привстала, чтоб Артёму было ближе дотянуться, левой рукой тут же оправив сзади юбку.
Артём против воли скользнул по фигуре Галины взглядом. Она была хороша… эта юбка… и эти, чёрт, духи… Живот у неё — как он пахнет? Если живот без одежды?
— Давайте знаете, как сделаем, — попросил Артём, улыбаясь и вкладывая все свои силы, всё естество, всю нежность, всё человеческое, всё честное, всё самое сердечное в свою просьбу. — Я уйду, и всё обдумаю, и наверняка буду вам полезен. Я помогу. И вы меня вызовете — да хоть даже завтра… или послезавтра — и я уже приду… — «Как сказать? — думал Артём. — С донесением? Какая мерзость! С рассказом? А что не с романом? Не со стихами?» — …я приду и уже что-то… важное расскажу. Чтоб вы увидели, что я способен к работе. Что я нужен. И тогда мы сразу всё это подпишем. А сейчас — я ещё ничего не сделал, а уже подпишу. А если ничего не смогу сделать?
— Сможете, я вижу, Артём, — она впервые назвала его по имени, это прозвучало так голо, так остро, так приятно, как если бы она показала живот, немного голого живота… или увидела немного его голого тела и назвала это тело по имени…
— Нет, я прошу вас, — Артём не знал, как к ней обратиться. — Я прошу. И я обещаю. Что ж я, сейчас подпишу… а пользы от меня никакой? Надо, чтоб уже была польза. В следующую же встречу я…
— «Встречу…» — тихо передразнила его Галина, садясь на место.
Ещё минуту она молчала, наглядно недовольная.
— Ну, я надеюсь, — сказала Галина с лёгкой неприязнью. — Тогда забирайте вещи и возвращайтесь в роту. Вы ведь здоровы?
— Здоров, — ответил Артём, хотя уверенно подумал: «Я ужасно болен. Я скоро сдохну».
Галина опять потрогала карандашом свой висок.
Висок был бледный, чуть впалый. На карандаш упала тёмная прядь.
— Так не ваши карты? — спросила Галина.
— Да нет. Я играть-то не умею, говорю.
— А что умеете? — Галина разговаривала отстранённо, думая о чём-то другом.
— Не знаю… — Артём посмотрел на прядь и, сам от себя не ожидая, пошутил самой дурацкой шуткой, которая могла ему прийти сейчас в голову. — Целоваться умею.
Галина отняла карандаш от виска, словно он мешал бы ей поднять удивлённые глаза.
Иронически осмотрела Артёма. Отёк с той половины лица, где его подшивали, ещё не спал окончательно… нос этот припухший, потный лоб, грязные волосы, сухие губы… прямо смотрящие глаза, где наглость и лёгкий испуг замешались одновременно…
Она сделала короткое движение карандашом: выйди отсюда, дурак.
* * *На обитом, затоптанном, из двух деревянных брусков пороге Информационно-следственного отдела Артём некоторое время озирался в поисках своего красноармейца.
Подумав, решил вернуться обратно — не хватало ему ещё одного нарушения.
«Как это назовут? — думал Артём устало. — Побег из-под стражи?»
Его остановили на посту внизу:
— Кого ищешь?
Сопровождавший Артёма красноармеец сидел тут же, трепался о чём-то со старшим поста.
— Его, — указал Артём.
— Чего тебе? — спросил красноармеец.
— Меня отпустили назад в лазарет, — сказал Артём.
— И чего мне? Донесть тебя? — спросил красноармеец, пихнув старшего поста: посмотри на чудака.
Оба зареготали, показывая тёмные рты с чёрными зубами.
— Компас не дать тебе? — крикнул постовой вслед, и зареготали снова.
«Из морячков», — предположил Артём равнодушно, словно чуть подмороженный.
На улице стояло вечернее соловецкое солнце, пронизывая лучами тучи. Лучи мягко и скользко шли по-над кремлёвскими стенами, и всё в воздухе казалось подслащённым.
По пути в лазарет Артём размышлял обо всём одновременно, словно избегая думать о самом главном, — но эти попытки были тщетными.
«…Солнце так светит… — вспомнил и передразнил Афанасьева, — только на санках кататься по такому закату…»
«…Боится, что заложу его… — без улыбки смеялся над Афанасьевым. — Три рубля дал! Хитрый рыжий сволочуга…»
Но зла на ленинградского поэта всё равно не было.
Вспомнил про владычку Иоанна с мешком, в котором лежала посылка, и подумал: «…Сейчас немедленно всё сожру… удушусь, а съем — всё равно в роту идти… Может, оставят переночевать в лазарете?.. Пасть доктору Али в ноги?.. Нет, не выйдет…»
И дальше думал: «Как же люди могут полюбить Бога, если он один знает всё про твою подлость, твоё воровство, твой грех? Мы же всех ненавидим, кто знает о нас дурное? Я эту суку Галину ненавижу. Она знает, что меня можно прижать. Она меня прижала! Что делать теперь?»
Потом немного путано думал о Бурцеве, о Ксиве, ещё о Жабре — и, вспомнив, какой Жабра стал жалкий, глупый со своей зашитой рыбьей мордой, засмеялся вслух.
От своего собственного смеха стало противно — эта ненужная и невозможная теперь улыбка на лице заставила вернуться к тому, что нужно было понять: «Они же сделают меня стукачом. Или угробят в роте. Как мне выкрутиться? Как? Может быть, снова всё обойдётся?»
И сам себе ответил: «А вот нынче вечером тебя блатные порежут на куски — и обойдётся…»
Слабый человеческий рассудок подкинул Артёму решение: вернуться к Галине, подписать всё и попросить немедленно перевести его в другую роту.
Одной частью сознания Артём уговаривал себя, что это стыдно, что он так не поступит, потому что не стукач и потому что не хочет никого ни о чём просить, тем более эту тварь… но одновременно он понимал, что не идёт назад в ИСО по совсем другой причине.
И он проговорил себе вслух, что это за причина: «Она не переведёт тебя никуда, идиот! На кого ты будешь стучать в новой роте, где ты никого не знаешь? И с чего ей тебя переводить? С того, что ты струсил? Больше им заняться нечем, как переводить всех напуганных с места на место?..»
«Что значит струсил? — остервенело ругался Артём сам с собою. — Меня угробят сегодня или завтра! Проткнут! Как мне это принять? С открытым, чёрт, сердцем? Я что, бык на заклание?»
В лазарете, замученный этим, в двух лицах, разговором, упал на диван.
Спустя минуту владычка Иоанн принёс мешок с посылкой. Трудно — видимо, его мучило больное колено — присел рядом.
— Спасибо, владычка, — сказал Артём, принимая мешок.
Вообще ему стоило усесться на диване — нехорошо лежать рядом со священником, — но не было никаких сил: едва шевельнул рукой и раздумал.
— А лежи, лежи, — сказал владычка Иоанн. — Тебе силы ещё понадобятся…
Они помолчали.
Едва Артём захотел услышать его голос, владычка заговорил, словно в который уже раз понимал его мысли.
— Всё ищешь, милый, правду или честь. А правда или честь — здесь, — и владычка показал Евангелие. — Возьми, я тебе подарю. Тебе это нужно, я вижу. Как только поймёшь всей душою, что Царствие Божие внутрь вас есть, — будет тебе много проще.
— Нет, — сказал Артём твёрдо. — Не надо.
— Ой, не прав, милый, — сказал владычка, пряча Евангелие. — Ну, дай Бог тебе тогда… Дай Бог превозмочь всё.
Не успел ещё владычка уйти, а в палату уже заглянули пожилая медсестра и монах. «За мной», — понял Артём.
— Иду, иду, — сказал громко, с места, потому что медсестра уже раскрыла рот ругаться и понукать Артёма.
Брать ему было нечего: мешок с вещами так и был не разобран, только миску да ложку оттуда вынимал.
Мешок с посылкой владычка Иоанн перевязал на свой узел.
Филипп лежал с закрытыми глазами, выставив отпиленную ногу наружу. Лажечников смотрел на Артёма, но словно не совсем узнавал. Артём свернул к нему по дороге, на ходу развязывая посылку — в посылке был сахар, он насыпал казаку полную плошку.
— Ты? — спросил Лажечников еле слышно; прозвучало так, словно у него звук «т» лежал на языке, и он его вытолкнул.
Артём не ответил.
Жабра спрятался под покрывало, хотелось оголить его, сдёрнуть напоследок, но Артём поленился, тем более что пожилая медсестра перетаптывалась, словно стояла на горячем полу.
— Ещё нет чего? — спросил батюшка Зиновий, заметивший, как Лажечникову пересыпали сахар.
Артём, заглянув в мешок, выловил недоеденную конскую колбасу, сунул в руки батюшке.
— А сахарочку? — спросил он уже в спину Артёму. — Сахарочку бы тоже?
На больничном посту Артёма остановили: видимо, искали его учётную карточку, а потом ещё и доктора Али, чтоб в ней расписался, — второпях всё, лишь бы выставить поскорее.
Владычка Иоанн, несмотря на болезненную хромоту, вышел проводить Артёма и торопливо шептал, как будто могли не увидеться:
— Я вот так размышляю: ты не согрешил сегодня — и Русь устояла.
Он словно бы догадался, что происходило с Артёмом в ИСО, и от этого Артёму было ещё дурней на душе и раздражительней.
— Здесь все грешат, — быстро отвечал Артём; отчего-то он себя чувствовал как на вокзале, ему пора было уезжать, и теперь все слова были лишними, но он их зачем-то произносил, — …грешат во сто крат больше нас.
— А ты не за них отвечай, а за Русь, — скороговоркой говорил владычка Иоанн. — Они грешат, а ты уравновешивай. Праведное дело больше весит, чем грех!
— Нет! — с трудом сдерживая злобу, отвечал Артём. — Грешишь — и спасаешься, а праведное — ни на шаг над землёй не поднимает, а тянет на дно.
— Бог правду видит, да не скоро скажет, — совсем уже беспомощно даже не говорил, а просил владычка.
— В ИСО его надо, пусть бы там всё сказал, — отвечал Артём с улыбкой, которая на лице его была как чужая — даже челюсти от неё сводило.
— Ангел тебе в помощь, милый, — сказал владычка, когда монах раскрыл Артёму дверь: проваливай.
— Где просто — там ангелов со́ сто, а где мудрено — нет ни одного, — надерзил Артём напоследок. Произнёс всё это громко, но не оборачиваясь. Владычку видеть больше не хотел.
В роту Артём шёл деловой, как на рыбалку. Черпал из мешка присланный матерью сахар и ел с руки: через минуту стал сладкий, липкий, шершавый — мухи кружились возле лица и с размаху вшибались то в щёки, то в лоб от жадности и удивления. Артём отмахивался, потом вытирался сахарной рукой.
— За Русь отвечай! — вслух дразнил отсутствующего владычку Артём, хрустя сахаром на зубах. — А вот завтра вызовут к Галеньке — и про всю Русь буду отвечать. Всё за эту Русь расскажу.
И хохотнул — изо рта разбрызгался сахар по сторонам.
Шагавший мимо чекист из бани — в тюленьей куртке на голое тело, несмотря на тепло, — недовольно оглянулся на хохот, но Артёму было плевать.
— Ваше Евангелие, — ругался Артём, — не помирило даже владычку Иоанна с побирушкой Зиновием, а их вместе — с монахом. С кем оно может помирить меня?
Встретил оленя Мишку, тоже потянувшегося к сахарку.
«Переживу ночь или нет?» — думал, усевшись прямо на землю и подставляя оленю поочерёдно лицо и руки: тот облизывал Артёма, часто моргая и торопясь.
Над ними, истерично вскрикивая, метались чайки.
В прихожей для дневальных чеченцы улыбнулись Артёму, как долгожданному.
— Привет, брат! — сказал Хасаев и даже хлопнул его по плечу. — А что ты не в карцере?
Артём мысленно хмыкнул, ничего не ответил и твёрдо шагнул в пахучую свою двенадцатую конюшню, псарню, скотобойню, мясорубку.
* * *Едва Артём вошёл в роту, Моисей Соломонович запел.
Песня была незнакомая и грустная: «Он был в кожаной тужурке, тридцать ран на груди…»