Моя Марусечка - Татьяна Уфимцева


Татьяна Уфимцева Моя Марусечка (инсценировка пьесы Александры Васильевой)

Маруся жила в хлеву. Заложила кирпичами дыры, выбила два окна на улицу, пристроила сени, получилась хатка. На окнах занавесочки тюлевые, на этажерке горшок с геранью для красоты и горшок с алоэ для желудка. В углу полка, на ней иконы, лампадка горит, Маруся за этим следила, всегда лампадное масло в соборе брала, много, правда, не давали, но много и не надо. У стены кровать с толстым ватным одеялом. Маруся лежала под ним и считала, сколько раз крикнет петух.

Маруся. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь. Восемь… Сейчас выйду и выпорю петуха.

Маруся выпростала ноги из-под одеяла и села.

Маруся. Митя…

Она протянула руку и зажгла свет.

Маруся. Вот это лето – свет жгу! Бывало, за три месяца на двадцать копеек не нажигала, а тут за один уже восемьдесят накрутило. Вот это дожжь! Вот это лето – голландку топлю.

Она говорила громко и как бы себе самой, но так, чтобы слышали святые. Она не смотрела в сторону икон, но свет лампадки из виду не упускала.

Маруся. Радио не работает. Опять! Чего молчишь? Давай-давай! Вон же провода, целые, не рваные. Чего тебе еще надо? Говори. Пой. За что я плачу пятьдесят копеек? Ну, где новости?

Маруся встала к иконам боком и сказала вроде бы никому.

Маруся. Все дожжь и дожжь. Трактористы уедут в Карпаты лес валить, некому будет пахать. Комбайнеры совсем в поле увязли. Три месяца дожжь! Ботва что у свеклы, что у картошки. Капустные кочни плохо завиваются. Какие-то жирные гусеницы расплодились. За весь месяц только два раза выглядывало солнце, и то с ушами и грязное! В парке видели голубых белок. А голубых белок не было никогда, даже в войну!

Радио очнулось и заорало сводку погоды: «Местами непродолжительные дожди».

Маруся. Как это непродолжительные? Когда вот третий месяц…

Но по радио уже кто-то играл на балалайке. Маруся села за стол и попыталась съесть картошку.

Маруся. Нет, я вам сейчас все скажу, все! Зачем Дусю забрали? Двое детей осталось: Валерику год и десять, а Мите, тому и вовсе семь месяцев! Дуся померла – мало. Надо еще Митю в тюрьму посадить. Мало вам Дуси. А Митя, он не плохой, он просто шутоломный. Его Дуся десять месяцев носила. Пять докторов навалились на ее пузырь: и выдавливали его, и помпой высасывали, и клещами дергали. Ни в какую. Кусочком сахара выманили. Санитарка одна присоветовала. А как Дуся померла – не стал есть, одну губу сосет и все. Три женщины с вываленными сиськами стояли наготове и целились ему в рот. «Митя, Митя! А вот птичка полетела!». Митя открывал рот за птичкой, а женщины по команде расстреливали его молочными струями. Губки ему прищипываешь, как вареник и прыгаешь с ним на руках. Но Митя краснел, тужился и прыскал в лицо чужое, не мамкино молоко. Эх, чтоб тебя! «Митя, Митя! Пчелка, пчелка!» Закрывали нос и лили молоко прямо в желудок через воронку. Блевал до посинения! А Валерик возьми да и сунь ему зеленый абрикос, в песке, в пыли… Съел! И стал есть.

Святые насупленно молчали. Глядели строго.

Маруся. Вот померла Дуся. Схоронили ее. Что делать? Валерика Костик, Дусин муж, взял, он-то уже и лопотал, и на горшок просился. А Мите только семь месяцев, да еще и не ест. Что с ним делать? Сдать в интернат? Кто ему там крикнет: «Птичка, птичка!» Дуся, сестра, молодая, ласковая, в могиле и все можно?! Так неужели ж Дусино дитё в интернат сдать? Иди своего в интернат сдай! «Мамка, Тузик тяпнул! Мамка, Валерик дерется! Мамка, задачка не решается!» Мамка… Что не сделаешь за «мамку»? Валерик, тот тетей называл. Спокойный, уважительный. Митя – рыжий, лопоухий, глаза бешеные. Сколько с ним натерпелась! Всю душу изгрыз. С дерева падал. Со школы падал. В колодец упал! Насадил себя на штырь, висел, проткнутый на руке. В городском саду сунул голову в ограду между прутьями – пожарные его оттуда сварочным аппаратом выжигали. Велосипедный руль вошел ему в рот через щеку. А как дрался! Двадцать восемь пацанов в классе учились и двадцать семь ходили с фингалами. Отогнул пожарную лестницу со второго по четвертый этаж. Стащил из буфета десять ячеек с яйцами и учинил яичный ливень прямо над парадной дверью школы. На Первое Мая украл со стадиона голубей мира – всю корзину. Там кричат: запускай, а запускать некого. Митя всю корзину сдал в шашлычную на рынке. Четырнадцать раз его исключали из школы. Все сходило. Даже когда Комсомольское озеро поджег. То самое, которое Брежнев построил. Ну ладно, строй. Только зачем кладбище топить? Открыл вот такую трубу и пустил воду. А там и мама, и Дуся, и народу-у! Сказал бы: народ, берите лопаты, берите тачки и идите выкапывайте своих покойников. Нет, не сказал. Один Максим знал, сосед. Как гидра пришел: дайте тачку, мне не на чем уголь перетаскивать. И всех выкопал: Киру, сестер, дядьев, даже дядьев! И в сухое место перезахоронил. Никому не сказал. Плохой человек Максим, помер на той неделе, Бог с ним. Плохой человек Брежнев… А Митя сел в лодку, разлил керосину и спичечку поднес. И это сошло.

А Рая из ПТУ № 7 не сошла. Пришел милиционер и показал конверт, а в нем пучок волос. И сказал: попытка изнасилования. Хороший милиционер, даже дал Мите чай допить, сидел, дожидался. Пять лет. Как? За что? Отыскала на другой день и эту ПТУ, и эту Раю. Она нагнула голову и показала маленькую проплешинку на макушке. Ну, вижу, плешинка. Ну так ты целая или не целая? А не имеет значения. Вот плешинка, а вот волосы в конверте, а вот мои шестнадцать лет. Шестнадцать лет?! Толстомясая! С бесстыжими глазами! Задница в юбке вертухается через край. Колени на людях ворохаются! Ну и что, что ему восемнадцать. Он перед тобой дурак. Он даже на танцы ни разу не ходил. Девок он просто не видел. В беседке? А как он попал к тебе в беседку? А, так это ты привела? Значит, просто за пучок волос пять лет?! Они у тебя завтра на место вырастут! Целая же! Он дурак, у него просто сила в клешнях бешеная, что для него твой пучок!

А зачем у тебя задница наружу? Это что, юбка?! Стой. Ладно. Давай по другому. По-хорошему. Что, никак? Никак.

Маруся очнулась и глянула на часы.

Маруся. Семь часов уже. Идти надо. А завтра санписстанция. Какое горе.

Маруся задвинула кастрюлю с картошкой под стол, собралась и пошла на работу. Пока шла, набрала воды полные калоши. Так. Справа «Мясо», слева «Рыба», рядом «Молоко». Марусе в «Рыбу». Во дворе стоял грузовик. Маруся принюхалась.

Маруся. Сельдь океаническая по четыре тридцать, иваси по три двадцать и еще что-то холодного копчения… а, мойва!

Федя. Маруся…

Маруся. Федя. Продавец розницы, торгует на улице куриными пупками и фаршем. Несчастный человек. Жена ему изменяет с продавцом кваса, дети болеют чесоткой, а сам он падает: то поскользнется на молочной луже, то на селедочной головке, то на харчке, ни одной целой косточки себе не оставил.

Федя. Маруся, видала какой завоз! Селедка! Оливки! Оливковое масло! Что будет!

Маруся. Что?

Федя. Прилавки разнесут, вот что.

Маруся. Ты все равно на улице торгуешь.

Федя. Разнесу-у-ут! Маруся, слыхала, в «Нептуне» недостача?

Маруся. Да нет там никакой недостачи! Там санписстанция ковши грязные нашла и глисты у двух продавщиц.

Федя. Да-а?

Маруся. Оштрафовали директора на десять рублей.

Федя. Повезло… А вот сегодня Мишаню Давидовича из партии исключать будут, слыхала?

Маруся. За что?

Федя. На родину дираёт! В Ис-сраиль! Там дожжей не идет, только солнце на небе.

Маруся. Как же?! У него же мать парализованная…

Федя. А он и ее, и ее! Посадит в кресло на колесах и в вагон!

Маруся. Мишаня уезжает. И Мишаня. Зимой Гриша уехал, на майские – Ритушка. По телевизору показывали, что они там в подвале живут. Плачут, рыдают: жрать нечего, арабы ходят с кинжалами и пирке в поликлинике не делают – плати десять рублей. Зачем же вы туда поехали?

Маруся зашла в свою каптерку. Каптерка прибрана: ведро в ведре, веники на шнурках, тряпки чистые, сухие, и ни пятнышка нигде. Маруся надела сатиновый халат, подвязалась фартуком, взяла ведро, тряпки и вышла в коридор.

Маруся. Девятый час. Оли, напарницы, нету. А завтра санписстанция. Всем на свете верьте. Но не верьте санписстанции. Придут, ватку намочут и по прилавкам, по судкам, по холодильникам. И в микроскоп. И на тебе – штраф. Пять рублей, десять рублей давай.

Сначала Маруся протерла мочалкой плинтуса, и щелоком их, щелоком. Потом помыла панели тряпкой. Столы, потом столы. Эти уже с хлоркой. Потом холодильники.

Маруся. Какая зараза эти холодильники: натекло рыбьей крови. Тряпкой надо собрать, а потом уж эту тряпку выкинуть на помойку. Тут уж и соды, и хлорки, все мало, тут уж без уксусной эссенции никак. А то на ватку и под микроскоп. Десятый час. Оли нету.

Маруся принялась за полы.

Маруся. Так. Теперь что? Таскать подносы и ошпаривать подносы. Теперь что? Подмести двор. Только сначала ручку новую к метле приделать. Одиннадцатый час. Оли нету.

Маруся надела на бочку с килькой еще один обруч, а то подтекает. Тапок починила, порвался. Почистила от грибов торцовую стену. Вернулась в каптерку. Села. А дадут посидеть?

– Маруся! Вытри лужу!

– Маруся! Масло разлили!

– Маруся! Плюнули!

– Маруся! Просыпали!

– Маруся! Хлорки!

Маруся. Небось никто не крикнет: Оля! Хлорки! У Оли диагноз ног. Она ростит для родины десять детей. Она гоняет ссыкунов под аркой. А кто витрину помоет? И чтобы прозрачно. Намахаешься, пока прозрачно, витрина это тебе не форточка. А Оля, ну что Оля? Оля и сидит, и дремлет, и устала. И ноги у нее болят, и пузо пучит, и изжога, и матка выпадает. Оля ходит – понедельник, вторник, среда, четверг лечить аллергию. Суббота, воскресенье у нее солей. Только пятница свободна. Но в пятницу у нее матка выпадает. Двенадцатый час. Пришла!

Оля вошла в каптерку и тяжело опустилась на табурет.

Оля. Маруся, слышь, американцы нам такого шашеля подкинули: и в муке живет, и ящики с патронами просверливает. Потом из этих патронов стрелять уже нельзя.

Маруся. А и не надо стрелять.

Оля. Маруся, кто целовался с американцами, у всех выпали зубы. Они такой микроб придумали.

Маруся разводила щелок.

Оля. А американские открытки… Вот занеси их в дом, так мухи уже не залетают. Во-от! Вроде хорошо, а с мухами как-то спокойнее.

Маруся. Да, с мухами спокойнее.

Оля. Негры их пахнут курами, то есть перьями, почти что подушками. А есть такие, что просто пахнут. Встанешь рядом, а он пахнет и все. И ходят они как женщины – задом виляют. Все американцы виляют задом.

Маруся полоскала тряпки.

Оля. Маруся, вот что я вчера узнала: все немцы – евреи.

Маруся. Как это?

Оля. Да! Они только притворяются, что они немцы… Ой! Слышишь? Ссыт кто-то. Ах ты черт! Устроили под аркой уборную!

Олю как ветром сдуло. Побежала ловить ссыкунов.

Маруся. Не могут все немцы быть евреями. Нет. Сколько-то немцев есть немцы…

Со двора донесся томный голос: «Маруся! Маруся!»

Маруся. Тамара. Артистка. В театре оперы и балета выступает. Полгода дома не живет, ездит на гастроли. В Испанию ездила! В меховом магазине ей дали напрокат шубу. Одиннадцать тысяч стоит! Но не насовсем дали, на время и чтоб держала в нафталине.

Тамара стояла на балконе восьмого этажа и завывала.

Тамара. Душа-а моя-а! Помираю-у!

Маруся. На тебе! Только утром пела на балконе! Чего та-ак? Чего болит-то-о?

Тамара. Все-о! Под ложечкой! Под мышкой! Спина! Вены, ногти!

Маруся. Вот тебе и Испания! Не ижжай больше!

Тамара. Поднимись, душа моя, полечи меня!

Марусю нет-нет, да позовет кто-нибудь пройтись по косточкам, по хребту. Марусе что: позвали – иди. За тридцать копеек, за пятьдесят копеек, за десяток яиц, а из пятой квартиры подарили мешок перловки, правда, с шашелем… Маруся поднялась на восьмой этаж.

Маруся. Что с тобой, Тамаронька?

Тамара. Вот! Завернула все свое золото в бумажку, а потом выбросила ту бумажку в окно!

Маруся. Ай! И давно?

Тамара. Вчера.

Маруся. Не глядела, может еще лежит?

Тамара. Какое там! Я не во двор, я на улицу. Давно подобрал кто-то.

Они прошли в залу. Маруся огляделась.

Маруся. Ой, Тамаронька! А где ковер персидский, и шкатулка серебряная. И зеркала нет! И часы с курантами!

Тамара. Всё ему отдала. Всё! Пусть забирает! И еще кооператив куплю, уже договорилась… Надоело… Я потеряла вкус к подобной любви.

Маруся. Ты бы ему еще кусок стены подарила. Вкус она потеряла.

Тамара. Маруся, ты знаешь, что такое ревность?

Маруся. Ну что?

Тамара. Крыса между ребрами.

Маруся. А то ты, Тамара, не знала – все они кобели. Скидавай халат.

Маруся закатала рукава и начала плющить дебелое тело Тамары своими сильными, изъеденными хлоркой пальцами.

Тамара. Я приезжаю с гастролей… Весь мир мой! В Мадриде толпу перед театром разгоняли быками. В Париже – конями. А в Стамбуле – львами. Меня закидали бриллиантовыми кольцами. Приходили за кулисы смотреть, не накладные ли у меня бедра. А один испанский цыган, богатый, как сто китайцев, встал передо мной на колено, взял мою ножку и водрузил на свою плешивую башку. Одних вееров я привезла сорок коробок… и что я нахожу? Я нахожу эту б. дь из кукольного театра. Петрушечницу! Первую городскую проститутку! Шпильки ее тут, волосы, за диваном лифчик валяется…

Маруся. Кобель…

Тамара. Надоело… надоело все.

Маруся. А ты похудала, Тамара, истаяла.

Тамара. Посадили на яблочное пюре и воду. Через три дня сунули помидор. Разве я могу петь на основании помидора?

Маруся. Да, сил тебе много надо.

Тамара. В управлении культуры интриги и зависть, интриги и зависть. Она мне говорит: «Я привыкла иметь дело с интеллигентными». Это она мне! Да как она посмела так сказать!

Маруся. Да что сказала-то?

Тамара. Неинтеллигентная.

Маруся. Ну-у, это еще не ж. пин внук. Делов-то! Показала бы ей кукиш в кармане.

Тамара. Я! Я золотая Чио-Чио-Сан! Платиновая Аида! Кто берет мои верхние ноты?

Маруся. Кто?

Тамара. Никто!

Маруся подумала, что Оля и громче повизжит, но вслух ничего не сказала.

Тамара. Крестьянин пашет. Строитель строит. Поп молится. Судья судит. А они что делают? Управление культуры! А меня знает весь мир! Мои дороги покрыты лепестками роз. А счастья нету… Племянницу пригрела, так она тут притон развела… Нет, вернусь домой, буду петь в хоре… Да, Маруся, пока не забыла, снеси шубу в магазин. Мне напрокат давали. Один раз только и надела, в Финляндии, прошла полквартала, никто на меня и не глянул…

Маруся накрыла Тамару простынкой, взяла с кухни шубу, завернула в фартук, понесла в меховой, он рядом, за молочным. На обратном пути пошарила глазами под стеной. Нету. Ай, вот какая-то бумажка! Присела на корточки, собрала рассыпанные цепочки, брошки, серьги и вместе с грязью понесла обратно на восьмой этаж. Тамара вышла сердитая, она только что заснула, Маруся ее разбудила.

Тамара. Отнесла?

Маруся. Отнесла. Я цепочки твои нашла, прямо под окнами валялись.

Тамара небрежно кинула драгоценности на трюмо.

Тамара. Вот, возьми сорок копеек, больше у меня нету…

И дверь захлопнулась.

Маруся. Митя… Адвокат сказал: пятьсот рублей. А Маруся никогда и не видела пятьсот рублей. Где взять пятьсот рублей? Сходить на Гоголя, 8, ее звали туда убираться на ноябрьские? Нина Васильевна! Не надо окна помыть? Нет? Может, некому посидеть с внуком Даником? Нет, они сами сидят. Граждане! Люди и дамочки! Может, у вас бородавка? Вышептать вам бородавку? Перевернуть паралитика? Побелить хату? Обобрать вишню с самых высоких ветвей? Подоить вашу бодливую козу? Слушайте, дама, а давайте я побрею вам пятки, у вас же трещины. Сейчас не надо? А когда надо? А то я тут недалеко, в рыбном, крикните: «Маруся!» И я сразу выскочу. Пятьсот рублей. Кто придумал пятьсот рублей?

Маруся прошла в зал и взяла два пакета с селедкой по четыре тридцать.

Маруся. Щас выйду и скажу: четыре восемьдесят! Четыре восемьдесят! Чтобы пятьдесят копеек себе. Или нет: пять рублей! Пять рублей! Тогда уже семьдесят копеек.

Маруся пошла на улицу, повторяя: пять рублей! пять рублей! А когда вошла в арку, где сидели нервные тетки, язык сам собой сказал.

Маруся. Четыре тридцать. Два пакета по четыре тридцать.

Тетки тут же вырвали пакеты из рук.

Маруся. Ну вот, опять не получилось. Что у меня за язык? Оля за восемнадцать рейсов уже сорок рублей наварила.

Маруся отнесла выручку Васе, вышла в зал и глянула в окно.

Маруся. Народу-то! Хвост до самого молочного. И в подсобке шелестят еще. Витальку ждут. Вон он идет.

Витальку тут же словили две дамочки и затанцевали в кабинет.

Дальше