Крапивники - Илья Салов 2 стр.


Как только карета выехала за околицу, так все село словно воскресло; веселью конца не было. Владимир Петрович сошелся с мужиками шутя, без затруднений; приехал затем посредник, и дело с уставной грамотой покончилось дня в два. Весело было и в барском доме; барин перевел Агашу в дом, отвел ей особую комнатку, а немного погодя, съездив с нею в город, разодел словно куколку. Тайна теперь не скрывалась, и досужие соседи и соседки затрещали, как сороки, и принялись по ниточке перебирать всю эту историю; в особенности же возмущались те отцы и матери, у которых на шее были взрослые дочери. Владимир Петрович был, однако, не из таковских и над всеми этими толками и пересудами только подсмеивался. Агаша была счастлива; она искренно и нежно любила Владимира Петровича и, встретив в нем взаимную любовь, не желала ничего большего.

Так шло время, как вдруг зимой получена была из Москвы телеграмма, извещавшая, что старик Вольский разбит параличом и что с часу на час надо ждать его смерти. Владимир Петрович поскакал в Москву (железной дороги тогда еще не быЛо), но старика не застал; он умер за день до его приезда, а недели через полторы тело старика в дубовом гробе и железном футляре было привезено в Колычево. Собрались и остальные сыновья. Гроб, как подобает, поставили в церковь, наехали попы и монахи, отслужили обедню, панихиду и опустили в семейный склеп. Помянув родителя, сыновья разделили отцовское наследие, и Колычево, по раздельному акту, досталось на долю Владимира Петровича. После раздела все разъехались, уехал в Москву и Владимир Петрович, взяв с собою Агашу. Вскоре он вышел в отставку и, посвятив себя хозяйству, каждый год и на все лето приезжал в Колычеве. Так прошло лет девять, и, наконец, у Агаши родился сын, Аркадий, а года полтора спустя и другой сын, Иван — тот самый, которого мы видели у фельдшера. С появлением детей Агаша почувствовала себя еще счастливее и радовалась от души, что оба походили на Владимира Петровича; те же черные глаза, тот же нос с горбиной — разница была только в том, что старший сын, Аркаша, был и здоровее и бойчее младшего, Ванятки.

Однако года через два после рождения первого сына дела начали немного изменяться. Приехав как-то раз из Москвы, и Владимир Петрович и Агаша словно переродились. Всем бросилась. в глаза эта перемена. Оба они были какие-то скучные — точно больные, а Агаша так и вовсе, вовсе изменилась… Резвая и живая, она сделалась мрачною, избегала разговоров и редко показывалась людям. Все это заинтересовало, конечно, окружавших, пошли толки, догадки, предположения, а когда Агаша объявила как-то кому-то из дворни, что в Москву больше не поедет, а будет постоянно жить в Колычеве, то догадки эти дошли до таких размеров, что каждый невольно путался в них. К общему изумлению, именно в это самое время Владимир Петрович принялся строить какой-то домик. Каждый день ходил он на эту постройку. Чуть, бывало, выкатится солнышко из-за леса, расстилавшегося по горизонту, как Владимир Петрович, в летнем костюме и соломенной шляпе, шел уже на эту постройку. Он следил чуть не за каждым клавшимся бревном, прикидывал беспрестанно ватерпас и отвес и требовал, чтобы все было сделано прочно, чисто и хорошо. Когда таинственный домик был отстроен, Владимир Петрович покрыл его железом, построил амбарчик, небольшой сарай для коровы, ледник, и все это строение обнес досчатым забором, а перед окнами домика разбил садик и засадил его вишнями, яблонями, грушами, малиной, смородиной… Съездил потом Владимир Петрович в город, и вскоре с ближайшей станции железной дороги подъехали к домику, скрипя колесами, какие-то телеги с какими-то громоздкими вещами, зашитыми в рогожи, и на рогожах этих крупными черными буквами была написана станция выгрузки. Как только подводы эти остановились возле домика, так подошли и Владимир Петрович с Агашей. Стали развертывать рогожи, и из рогож этих начали появляться запыленные комоды, шкафчики, столы, стулья… На одной из рогож была надпись: «Верх, осторожно»; откупорили и эту рогожу, под рогожей был ящик… заскрипели ржавые гвозди, отворотились доски, и зеркало блеснуло на солнце, да так ярко, что Агаша даже защурилась и весело засмеялась. Долго помнила она этот солнечный луч! Ходила и Агаша на постройку и радовалась, глядя на свиваемое гнездышко. Когда домик был отстроен, пронесся слух, что Владимир Петрович женится, а гнездо это свил Агаше и ее детям, а когда Агаша с детьми переселилась в домик, то слух этот сделался уже достоверным, и сама Агаша не скрывала уже, что у барина есть невеста из знатного и богатого рода. Дело, следовательно, выяснилось… Когда узнали, что домик с мебелью, садиком и всем необходимым принадлежит Агаше, так начали наезжать женихи с напомаженными лимонной помадой головами, в голубых и розовых галстуках, в фильдекосовых перчатках и при часах; налетел один даже в шляпе и с тросточкой в руках, но Агаша мало смотрела на этих щеголей и боялась замужества. Долго раздумывала она, что ей делать? нельзя было оставаться в девках, опасно было выходить и замуж. Наконец она надумала и облюбовала увивавшегося за нею конторщика Анания Иваныча; дело сделалось. Прощаясь с Агашей перед отъездом в Москву, Владимир Петрович сказал только: «Ну, Агаша…», но слова «прощай» выговорить ее мог, словно сперлось у него что-то в горле, и он поспешил прыгнуть в тарантас и уехать; он даже детей не поцеловал. Долго смотрела Агаша вслед удалявшемуся экипажу, и по мере того как экипаж этот удалялся, у нее словно что-то отпадало, что-то отрывалось от сердца…

Агаша выбрала себе Анания Иваныча потому, что малый он был смирный, тихий и хотя немного дурковатый, но зато не пивший водки. Она сшила мужу новую пару, купила часы с цепочкой, справила шубу, и жизнь молодых потекла как по маслу. Счастлив и весел был Анании Иваныч; жена подавала ему чай с баранками, а он, развалясь, пил его и от удовольствия потел. Ему также приятно было сидеть на мягком диване и чувствовать себя чем-то вроде барина. Заложив руки в карманы штанов, он широко шагал по комнате и, поминутно подходя к зеркалу, расчесывал волосы; словом, он был счастлив, и только при виде детей, крапивников, при виде Аркашки и Ванятки, Ананий Иваныч словно хмурился. Так прошло полгода; наконец Ананию Иванычу показалось малым жалованье конторщика, показалось неприятным находиться на службе Владимира Петровича, и он определился волостным писарем в соседнюю волость. Тяжело было Агаше расставаться с домиком, но делать нечего, ехать было необходимо. Они поселились в том же доме, в котором помещалось и волостное правление; только одни широкие сени с чуланом, в котором в летнее время отдыхал его степенство господин волостной старшина, отделяли квартиру писаря от присутствия правления. Скучно показалось Агаше в скучной степной деревне, слова не с кем было перекинуть, и многое из прошлого, скучая, вспоминала Агаша. «Ах, жак тогда жилось хорошо!» — вырывалось иногда из груди Агаши, и слезы навертывались на глазах. Не нравилось Агаше и то, что Ананий Иваныч начал привыкать к водке. Как только собирался сход или суд, так Ананий Иваныч оказывался пьяным. Тяжело было смотреть Агаше на все это безобразие. Отворит она, бывало, дверь своей квартиры, заглянет в сени, а там шум, гвалт, пьяный старшина, пьяные мужики, водка в железном ведре, пьяный муж… и она спешила скорее захлопнуть дверь. Раз как-то она решилась попросить мужа бросить эту пьяную службу, переселиться опять в Колычеве и заняться другим каким-либо делом, но пьяный Ананий Иваныч обругал Агашу «барской наложницей» и приказал молчать. Агаша даже вздрогнула от этого названия и проплакала всю ночь. Однако вскоре, к удовольствию Агаши, Анания Иваныча отрешили от этой должности, и они переехали опять в Колычево, в свой заветный домик. Колычево было село совершенно иного свойства — не то что какая-нибудь степная деревня. Там был базар, лавки, лавочники, трактир с шарманками, земский фельдшер, школьный учитель, письмоводитель мирового судьи, два-три брехуна (так народ прозвал адвокатов), судебный пристав, и Ананий Иваныч не замедлил со всеми людьми этими свести знакомство. Пошли картишки, пирушки, вечеринки, пикники, и Ананий Иваныч во всем этом принимал самое деятельнейшее участие, и когда собирались гости к нему, начал почему-то прятать от них крапивников. Висел у Агаши на стене портрет Владимира Петровича — молодцом он был на портрете этом, — но и портрету этому не посчастливилось; как-то пьяный Ананий Иваныч вдруг, ни с того ни с сего, схватил портрет этот со стены, бросил на пол и принялся топтать каблуками. Агаша только ахнула, увидав все это, но не сказала ни слова. Стал Ананий Иваныч попрашивать у Агаши денег, а когда та в деньгах ему отказывала, он уходил вон из дому и пьянствовал по нескольку дней. Раз, возвратясь домой совершенно пьяным, он отдул Агашу и попрекнул крапивниками. Агаша попыталась было сказать, что он «знал, кого берет», но Ананий Иваныч только плюнул ей в лицо.

И вот радостная, веселая жизнь словно в воду канула и бесследно пропала.

Попреки стали повторяться все чаще и чаще; стали попрекать не только крапивниками, но даже домом, комодом, зеркалом и прочим; а когда Ананий Иваныч, не довольствуясь и этим, принялся преследовать крапивников, то Агаше и вовсе пришлось жутко. Она как-то хотела разъехаться с мужем, с тем чтобы жить одной в своем домике, но муж от нее не пошел и стал буянить еще больше. Она ходила просить об удалении мужа к старшине, к мировому; она говорила старшине, кланяясь в ноги: «Ваше степенство, взойдите в защиту, заставьте за себя вечно бога молить…», а мировому: «Ваше высокородие, воля ваша, а жить с мужем мне не приходится…» Но ни старшина, ни мировой ничего путного сделать не могли. Первый, приняв важную позу пред валявшейся у ног его женщиной, объявил, чтобы она не дурила и помнила, что муж есть глава жены, а второй, хотя и велел подать прошение насчет побой, хоть и посулил проучить негодяя, но учение это кончилось одним арестом, по окончании которого еще более озлобленный Ананий Иваныч вышиб супротивнице жене два передних зуба и, сверх того, будучи музыкантом, разбил о ее голову свою новую гитару. Не найдя защиты, Агаша бросила дом и тайно переехала с детьми в город. В городе она вздохнула свободней, сняла себе квартирку и сделалась белошвейкой. Но в город не замедлила прийти бумага от Анания Иваныча, и полиция водворила Агашу на место жительства. Словно муха, попавшаяся в паутину, заметалась Агаша; но чем более металась она, тем более чувствовала, что все крепче и крепче скручивают ее по рукам и ногам. Пришлось идти на сделку. Агаша дала мужу последние пятьсот рублей, и Ананий Иварыч уехал, но, промотав деньги, явился снова, и прежняя безысходная, горькая мука начала доедать Агашу. На церковь она не могла смотреть хладнокровно; при виде на ком бы то ни было обручальных колец она содрогалась… Раз как-то зашла она на господское гумно… там машииа молотила рожь. Засмотрелась Агаша на молотьбу эту; снопы ныряли в машину один за другим, исчезали на минуту и выбрасывались вон по воздуху мелкой соломой, растрепанной, избитой. «Вот бы куда голову сунуть!» — подумала она и, испуганная, поспешила прочь от стонавшей и гудевшей машины.

Крапивники между тем подросли: Аркашке минуло десять лет, а Ванятке восемь. Аркашка был шустрый и бойкий мальчишка — чистый Владимир Петрович. Стоило только увидать ему, что Ананий Иваныч бьет его мать, как он скрипел зубами, сжимал кулачонки и налетал на него. «Ты что это, паршивый!» — крикнет он, бывало, но могучая рука Анания Иваныча размахивалась, раздавалась пощечина, и мальчик летел кубарем. Ванятка не налетал, но он загораживал собою мать и, подставляя под удары свою спину, заливался горючими слезами.

Бегала не раз Агаша и к попу выплакивать свое горе, но поп сопел, кряхтел, кашлял и тоже ничего путного придумать не мог. «Терпеть надо», — говорил он, но места, где бы разыскать это терпение, не указал. Место это, однако, скоро начало обозначаться, и Агаша стала как будто догадываться, где это терпение; хотя и неясными чертами, но тем не менее место это стало ей как будто обрисовываться. Жизни она не жалела — она хоть сейчас сунула бы голову в молотилку, но при виде своих крапивников она падала духом и просила бога не отнимать у нее жизни. Горячо просила об этом Агаша, так же горячо, как просила она старшину и мирового взойти в защиту, но и эта последняя просьба, как и первые, осталась без исполнения. Агаша слабела, кашляла, харкала кровью, но все-таки просила и надеялась.

При подобном положении дел нечего, конечно, было мечтать и о материальном благополучии. Деньги мало-помалу израсходовались, а когда не стало денег, было пущено в оборот и движимое имущество. То шубку сначала заложат, a потом продадут, то платье шелковое, то серьги золотые с бирюзой… даже продано было зеркало, которое когда-то так ярко блеснуло на солнце и заставило Агашу защурить глаза. Когда снимали со стены это зеркало, Агаша вспомнила этот солнечный луч, и слезы задушили ее. Тогда смеялась Агаша, а теперь луч этот словно ножом скользнул по ее больному сердцу. Жалко было смотреть и на домик и на садик Агашин. Домик как-то перекосился; невыкрашенная крыша ржавела; несколько ставен было вовсе оторвано. Не лучше было и в садике. От корней деревьев лезли побеги и, разрастаясь, сушили дерево; дорожки заросли — от них не осталось и следа; плетень повалился… Словом, все как будто ждало только смерти Агаши, чтобы с нею вместе покончить и свое существование…

III

Фельдшер Михаил Михайлыч был прав. Действительно, на графских озерах уток оказалось великое множество. То и дело сотнями поднимались они из камышей, высоко взвивались в воздухе и затем, постепенно опускаясь, кружились над озером и падали в камыши. Нам, однако, ни одной не удалось убить. Фельдшер, рассерженный наглым поступком вежливой Балетки, порол, что называется, горячку. Он то забегал вперед, то бросался назад, то, завидя уток, начинал подползать к ним на животе, как-то по-лягушечьи раскорячив ноги, но во время маневров этих так сопел, возился и шумел, что спугивал уток, не успев приблизиться к ним, и труды его пропадали. Мы палили и в лет и в сидячих, но толку не было никакого; только один раз фельдшер подстрелил как-то одного чирка, поспешно разделся и бросился в воду исполнять обязанности Балетки; но как ни гонял он за раненой птицей, а догнать таковой все-таки не мог. Кончилось тем, что злополучный фельдшер выбился из сил, а чирок уплыл в камыши, где и пропал бесследно.

— Нет, незадача! — крикнул фельдшер. — Надо злой час пересидеть. А все этот дурацкий Ананий, чтобы черти его побрали, скотина этакая!..

— Он-то чем же виноват?

— Как чем? помилуйте!.. И дернуло же его, подлеца, прости господи, навстречу выйти… Ведь он нам первый-то встретился… «Счастливой охоты, со мной поделитесь!» — передразнил фельдшер Анания Иваныча и, дрожа от холода, принялся влезать в свои панталоны. — Нет, надо на пчельник к Парфенычу идти…

И, взглянув на солнышко, он спросил скороговоркой:

— А что, часов двенадцать будет?

Я посмотрел на часы; было двенадцать без четверти.

— Ну, вот видите — самое время… И закусить пора….

Мы оставили озера и пошли по направлению к пчельнику Ивана Парфеныча.

Иван Парфеныч был из дворовых и, как большинство людей этого звания, определенных занятий не имел, к серьезному труду был неспособен и измошенничался до того, что только о том и помышлял, как бы кого надуть. Этим только Иван Парфеныч содержал себя и свою супругу Матрену Васильевну. Людей таких по деревням нашим легионы; это один из видов нашей зародившейся деревенской буржуазии, захватившей в свои лапы простоватое крестьянское сословие. Как Иван Парфеныч, так равно и супруга его Матрена Васильевна, как истые буржуа, считали себя, конечно, людьми образованными; перед мужиками надменно поднимали нос, называли их кацапами и грубыми натурами, невежественной сволочью и совершенно забывали, что, не будь этой сволочи, они давно бы умерли с голоду. Иван Парфеныч ходил по-немецки, то есть одевался, в коротенькие пинжаки и узенькие панталоны, а Матрена Васильевна рядилась в платья со шлейфами, мантильи и шляпки. Главная деятельность Ивана Парфеныча заключалась в аферах. Он то снимет землю под бахчи, построит шалаш и вместе с супругой, которую, мимоходом сказать, бил смертными боями, живет все лето в шалаше, обманывая и обсчитывая своих рабочих. То снимал в аренду рыбные ловли, то фруктовые сады и всегда кончал тем, что всю осень и зиму не выходил из камеры мирового судьи. Там, в камере этой, стоя перед столом судьи, он корчил жалкую физиономию, лгал, клялся, божился, говорил: «лопни мои глаза, лопни моя утроба», укорял истцов в отсутствии страха божьего, в забвении смертного часа и страшного суда господня и от всех своих долгов отрекался. Несмотря, однако, на все это, ни у Ивана Парфеныча, ни у его супруги не было ни гроша, потому что, как только заводились у них деньги, так они немедленно и исчезали и расходовались на пустяки. Матрена Васильевна любила наряды, любила орехи, карамели и даже в шалашах рядилась в мантильи и шляпки.

пела она, бывало, сидя на бахчах в шалаше, а Иван Парфеныч, подскочив, подхватывал:

пели они уже дуэтом:

Но немного погодя жар взаимной любви заменялся жаром гнева, и в кровь избитая Матрена Васильевна лежала где-нибудь в углу шалаша, стоная и охая от нанесенных ей побоев.

Как только стали мы приближаться к пчельнику, так по лесу раскатился неистовый лай почуявшей нас собаки и гром цепи. Лай этот, превращавшийся иногда в какой-то вой и визг, хотя и рекомендовал пса с самой похвальной и усердной стороны, но тем не менее как-то неприятно действовал на нервы; так и казалось, что вот-вот пес этот сорвется с цепи, бросится на грудь и, повалив на землю, растерзает на части.

Назад Дальше